... моя полка Подпишитесь

30 Января / 2022

Манифест Михаила Котомина

alt

Мир развивается, а вместе с ним и литература. Тому, какой должна быть проза сегодня, посвящены наш фестиваль «Контур» и одноименная газета. Публикуем манифест гендиректора Ad Marginem Михаила Котомина, вышедший в первом выпуске газеты, — о том, как литература реагирует на вызовы времени.

alt
Михаил Котомин
издатель Ad Marginem, продюсер фестиваля «Контур»

Мы живем в эпоху невероятного технологического взрыва, порожденного четвертой промышленной революцией и усиленного мировой пандемией, насильно вытолкнувшей всех в виртуальное цифровое пространство. Информационные потоки пронизывают нас, создавая вокруг новую, тотальную и необычайно насыщенную медиасреду.

В этой паутине, в которой фиксируется всё и всё имеет значение, большие перемены, парадоксальным образом, почти не улавливаются. Будущее наступило незаметно, оно оказалось неотличимо от прошлого — точнее, от той хонтологической футурологии в духе видеозвонков, звуковых книг, летающих такси и говорящих роботов, в которой мы живем уже не первое десятилетие.

Фантастика 1980-х реализовалась буднично и как бы между делом, вымысел обернулся реализмом, всё это мы уже где-то видели или читали. Интернет и цифровые технологии радикально поменяли социальные отношения, способы коммуникации и старые медиа, в том числе книгу как основной «канал распространения» литературы.

А что, кстати, с самой литературой? Изменилась ли она, так же как изменилось кино, театр и искусство, или мы по-прежнему черпаем вдохновение в вымышленных героях и коллизиях? Может быть, литература возвращается к поэзии, с которой она начиналась, или, наоборот, станет фактографией, как мечтали русские авангардисты двадцатых годов прошлого века?

Когда-то английский романтик Сэмюэл Кольридж сформулировал один из главных принципов действия литературы: suspension of disbelief, приостановка неверия, которое помогает читателю погрузиться в другие миры. Современный читатель гораздо тревожнее и мнительнее своих собратьев из XVIII века. Для того чтобы приостановить его неверие, некоторых элементов реальности, инсталлированных в выдуманную фабулу, уже недостаточно, — ему нужна вся полнота, «абсолютное сейчас» со всеми его фактами и мнениями.

Сознание читателя, изрядно потрепанное информационным штормом слов и картинок, льющихся нескончаемым потоком с экранов, воспринимает сегодня художественный текст как часть этого потока, пытаясь обрести в чтении ответы на вопросы самоидентификации, научиться искусству быть современным.

Критики придумывают всё новые и новые определения: милениальный роман, biofiction, autofiction, theory fiction, дневники наблюдений за природой, биографии вещей или года, чтобы описать, какие формы принимает литература сегодня. Ясно одно: нам по-прежнему необходима литература, мы продолжаем глядеться в ее заколдованное зеркало. Иногда мы видим там себя, иногда — собственных демонов. Мы без устали извлекаем скелеты из шкафов ее бездонного архива, которые на глазах обрастают новой плотью — смыслами.

Машина памяти и машина воображения продолжают исправно работать, пусть топливо теперь заменено на более экологическое, вырабатываемое безотходными отношениями читателя и писателя. Осмотреться в глобальном мире новой-старой литературы, исследовать линию горизонта, острова, проливы и бухты современного чтения — вот задачи нашего международного фестиваля, бумажный тизер которого мы готовы представить вашему вниманию. Давайте заполнять эту контурную карту вместе! 

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
28 Января / 2022

Фестиваль «Контур» 2022: программа и участники

alt

Издательство Ad Marginem запускает международный литературный фестиваль «Контур»! Он пройдет 4-6 февраля и будет состоять из онлайн и офлайн выступлений и круглых столов писателей, критиков, кураторов, обсуждающих контур литературы сегодня, ее новые жанровые формы, а также взаимодействие с современным обществом. Февральская сессия «Контура» подготовлена совместно с командой Дома культуры «ГЭС-2» и будет посвящена поиску новой литературы.

«Контур» — это экспериментальный проект по созданию нового международного литературного фестиваля в России. Современная литература нуждается в медиации, обсуждении и репрезентации ее агентности на принципиально новом уровне, оторванном от старого представления литературы как индустрии печатного станка, где писатель обладает особым статусом, обычно подкрепленным сопутствующей его появлению книжной ярмаркой, автограф-сессией и прочими архаическими практиками иерархизации.

Нам интересно исследовать, как развивается сегодня литература и как меняются механизмы ее воздействия на публику, научиться задавать новые вопросы художественным текстам, а также организовать новую площадку диалога и взаимодействия читателей с текстами.

Среди участников фестиваля писатели, редакторы и критики из Великобритании, России, Норвегии: 

Оливия Лэнг — писательница, автор бестселлера «Одинокий город», автофикшен-романа «Crudo».
Рейчел Каск — писательница, автор трилогии «Контур», сборника эссе «Coventry», романа «Second place» и ряда других книг художественной прозы и автобиографических очерков. 
Эми Липтрот — писательница, автор «Выгона».
Лонг Литт Вун — антрополог и член Норвежской микологической ассоциации, автор книги «Путь через лес. О грибах и скорби».
Оксана Васякина — поэтесса, писательница. Лауреатка премии «Лицей» первой степени. Авторка книг «Ветер ярости» (АСТ, 2019) и «Рана» (НЛО, 2021).
Лев Данилкин — писатель, лауреат премии «Большая книга». 
Лера Конончук — критик, авторка текстов и лекций об искусстве и культуре.
Михаил Котомин — генеральный директор издательства Ad Marginem, продюсер литературного фестиваля «Контур». 
Юлия Панкратова — журналист, искусствовед, автор Youtube-канала Oh! My Art.
Анастасия Бурмистрова – журналистка, книжная обозревательница.
Клэм Маклауд — журналистка, редакторка и издательница литературного журнала WORMS (Великобритания). 
Арина Бойко — авторка, соосновательница литературного журнала «Незнание» и автофикшен-энтузиастка.
Светлана Лукьянова — соосновательница женских писательских курсов Write Like a Grrrl в России и издательства No Kidding Press. 

Газета «Контур»

Также в рамках фестиваля мы выпускаем одноименную газету «Контур», которая продолжает инициированный фестивалем диалог о литературе. Первый выпуск газеты вышел в декабре 2021, второй мы подготовили специально к основной программе «Контура».

Во втором номере мы делимся препринтами новых книг Оливии Лэнг и Эми Липтрот, а писатели, издатели, литературные критики, кураторы писательских школ пытаются ответить на вопрос, что будет с литературой в будущем. А также говорим с Рейчел Каск о новой нарративности и с Эми Липтрот о ее новой книге «The Instant» (рабочее название «Момент»).

Газета распространяется бесплатно, ее можно будет взять на мероприятиях в Доме культуры “ГЭС-2”, получить вместе с заказом на сайте Ad Marginem и в независимых книжных магазинах-партнерах. 

Программа фестиваля

4 февраля

17:00-18:30. Контур новой литературы Рейчел Каск в диалоге с Лерой Конончук 
18:30-20:00. Литература без свойств. Беседа Михаила Котомина со Львом Данилкиным

5 февраля

17:00-18:30. Как искусство может помочь справиться с тревогой? Оливия Лэнг в диалоге с Юлией Панкратовой 
18:3020:00. Далекие острова. Эми Липтрот в диалоге с Оксаной Васякиной

6 февраля

17:00-18:30. В поисках новой литературы: как издавать литературный журнал сегодня. Панельная дискуссия представителей индустрии: Клэм Маклауд, Арина Бойко, Света Лукьянова.
18:30-20:00. Новая литература о природе. Зачем автору исследовать лес, парк и собственный двор. Беседа Лонг Литт Вун с Анастасией Бурмистровой.

Все мероприятия пройдут в гибридном формате в Доме культуры “ГЭС-2” — иностранные  участники присоединятся к нам по зуму. Регистрация на офлайн-мероприятия будет открыта позже, а к онлайн-эфирам можно подключиться из любого города.  

В случае ухудшения эпидемиологической обстановки все мероприятия пройдут только в онлайн-формате. За всеми новостями фестиваля следите на kontur.admarginem.ru, на сайте и в соцсетях издательства Ad Marginem.

Фестиваль проходит в рамках международной программы UK — Russia Creative Bridge 2021-2022 при поддержке Отдела культуры и образования Посольства Великобритании в Москве.

Партнеры: 

Отдел культуры и образования Посольства Великобритании в Москве
Дом культуры “ГЭС-2”
Goethe-Institut Moskau
Norla
Центр современной культуры «Смена»

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
27 Января / 2022

Что читать у Бориса Гройса

alt

Из теоретиков искусства Борис Гройс — один из самых авторитетных. У нас как раз вышла его новая книга «Введение в антифилософию» — сборник эссе, в которых Гройс рассказывает о представителях нетрадиционного течения философской мысли. Мы же к выходу книги хотим рассказать, какие еще труды Гройса вышли в нашем издательстве. 

Борис Михайлов / Boris Mikhailov

Книга, выпущенная в рамках серии «Имена» — совместного издательского проекта Ad Marginem и RDI Culture, который проливает свет на то, как воспринималось современное русское искусство в общемировом контексте ХХ века. Гройс — не единственный из авторов, чьи произведения вышли в рамках проекта: компанию ему составляют Виктор Мизиано, Роберт Сторр, Маргарита и Виктор Тупицыны и другие исследователи. Героем эссе Гройса «Борис Михайлов» становится, как нетрудно догадаться, Борис Михайлов — советский андерграундный художник и фотограф,  чьи работы сегодня находятся в собраниях МоМа, Метрополитен-музея, галереи Тейт-Модерн и других институций с мировым именем.

Ранние тексты: 1976-1990

Для тех, кому интересен творческий путь Гройса. До эмиграции в ФРГ (это произошло в конце 1981 года) Гройс публиковался в ленинградских журналах «Часы» и «Обводный канал» и парижском тамиздате, а также входил в редколлегию журнала «37». После переезда в Мюнхен теоретик основал религиозно-философский журнал «Беседа». В сборник вошли тексты Гройса из всех перечисленных выше изданий, опубликованные до перестройки.

Статьи об Илье Кабакове

Еще один сборник эссе, в который вошли тексты об Илье Кабакове — известном московском концептуалисте и друге самого Гройса. В сборнике анализируются самы значительные работы и инсталляции Кабакова — «Человек, улетевший в космос из своей комнаты», «Где наше место?», «Десять персонажей» и другие. Писать о Кабакове Гройс начал еще в начаде 1980-х, а последнее эссе вышло в 2008 году для каталога выставки «Альтернативная история искусств» в Музее «Гараж». 

Коммунистический постскриптум

Переиздание книги Гройса, вышедшей в 2007 году, осмысляет советский период и коммунистическую власть, а также предлагает новый взгляд на сам ее феномен. В оптике Гройса Советский Союз становится попыткой установить господство философов в масштабе государства при помощи неочевидного средства — языка. 

Граждане космоса. Русский космизм в фильмах Антона Видокле

Сборник текстов о русском космизме и творчестве современного художника Антона Видокле. Гройс в нем не единственный автор: на страницах книги можно встретить тексты самого Видокле, Кирилла Светлякова и Анастасии Гачевой. Пока что доступен только предзаказ книги. 

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
25 Января / 2022

Переписка Изабель Грав и Бригитты Вайнгарт об автофикшене в современной литературе

alt

Литература — средство фиксации и в то же время способ передачи читателям того, что мы, как нам кажется, знаем о себе, своего эмоционального мира и своих откровений. Но что, если поставить под вопрос эту связь между автор*кой и читатель*ницей? Казалось бы, эта тема давно исчерпала себя, но именно по этому вопросу, который снова приобрел актуальность из-за сегодняшнего увлечения всем аутентичным, в последнее время высказываются тексты, определяемые как автофикшен.

Чтобы прояснить разные их аспекты, а особенно их претензию на новизну жанра, Изабель Грав, издательница журнала Texte zur Kunst, и Бригитта Вайнгарт, литературовед и теоретик медиа, обменялись мнениями об автофикшене в переписке, которая оказалась богатой на программные заявления. Место привычных методов анализа текста, использование которых могло лишить новый жанр всей его энергии, занимает автофикциональный разговор. В этом фрагменте, изначально опубликованном в нашей газете «Контур», критика соединяется с текстовым перформансом.

Дорогая Бригитта,

когда мы недавно сидели вместе и обдумывали этот номер журнала, я уже упоминала: за последние годы я буквально проглотила массу современной литературы, больше, чем когда-либо. И особенно впечатлили меня те писатель*ницы (в основном женщины), которые ассоциируются с брендом «автофикшен», например Анни Эрно или Дебора Леви, которые делают средоточием общественных явлений свое Я, являющееся и вымышленным, и аутентичным. Современная литература в последние тридцать лет играла для меня (и для журнала Texte zur Kunst) лишь незначительную роль, а сегодня я очень интересуюсь такими современными писатель*ницами, как названные выше, а также Наташа Водин, Рейчел Каск, Отесса Мошфег, Бен Лернер, Рейчел Кушнер, Ангелика Клюссендорф, Виолен Юисман и Та-Нехиси Коатс. На мой взгляд, этим автор*кам удается, каждому по-своему, показать новые виды давления общества на субъекта (и его сознание). Это Я, которое возвращается к нам в их книгах, не то же самое Я, что просто документально фиксирует их реальную жизнь (как, например, у Карла Уве Кнаусгора). Это Я понимается как весьма и весьма социальное: сформированное определенным образом доминирующей классовой структурой, сексистскими и расистскими нормами, оно через литературу выражает свое отношение к этим структурам. Можно сказать, что это Я больше чем просто структурный эффект, и в то же время это не субъект высказывания, стремящийся к аутентичности. 

Анни Эрно заслуженно хвалят за перенос биографического плана в план биографии общества. Действительно, ей и другим автор*кам (Леви, Каск) удается убедительно описывать давление общества, или, выражаясь точнее, личное измерение капитализма. Как он проникает к нам в голову, как он придает схожую структуру нашим жизненным кризисам, как он направляет наши желания и внедряется в наше представление о самих себе — об этом идет речь в их книгах. Мне кажется, что сейчас литература делает очень большое дело, в том числе на фоне основной массы изобразительного искусства; возможно, потому что она располагает возможностью более детально и прямо выявлять взаимосвязи между технологиями власти, с одной стороны, и стратегиями Я — с другой. 

Интересно, что в книгах американских автор*ок (Мошфег, Лернер, Кушнер) зачастую именно социальная среда искусства, пресловутый «мир искусства» выступает в качестве гламурной кулисы для происходящего. Как будто литература, символические ценности которой в принципе воспроизводимы и поэтому обладают меньшим потенциалом монетизации по сравнению с материальностью уникальных объектов изобразительного искусства, хочет таким образом приобщиться к символической и рыночной ценности этих объектов, очень выросшей в последние годы. Например, когда в книге «Мой год покоя и отдыха» Мошфег (2018) безымянная главная героиня работает в галерее, это уже говорит о ее статусе как некой образованной и привилегированной хипстерки. 

Авторское Я, с которым мы встречаемся в этих книгах, тоже не совсем фикциональное — хотя именно на это намекает понятие «автофикшен». Ролан Барт еще предварял свое предвидение автофикшена (книгу «Ролан Барт о Ролане Барте», 1975) заверениями, что в книге говорит «персонаж романа», а Дебора Леви характеризует свое литературное (женское) Я в книге «Сколько стоит жизнь» (2019) как личность, не целиком совпадающую с ней, но близкую. На место утверждения фикциональности, у Барта еще и с помощью частого употребления местоимения третьего лица «он», подчеркивающего дистанцию, у Леви и многих других авторок пришло фикциональное Я, имеющее много непосредственных точек пересечения с самой авторкой; оно близко к ней, но совпадает не полностью. Это литературный персонаж, крепко привязанный к Я авторки (и, естественно, к ее социальному окружению). Тот момент, что это Я очень социально (а не пытается выйти за пределы своего социального положения, как у Барта), является следствием в том числе его маркировки как «женского», потому что эту маркировку невозможно игнорировать, она непрерывно сталкивает фикционально-аутентичное Я авторки с общественными стереотипами, которые отводят авторке ее «женское» место.

Тем не менее я задаюсь вопросом о том, насколько новым является это Я автофикшена. Или оно просто продолжает старые добрые литературные стратегии?

Обнимаю,

Изабель

___________________

Дорогая Изабель,

именно потому, что во мне резонируют твои меткие наблюдения за тем, что сейчас называют автофикшеном, за настоящим хайпом вокруг него, я тоже думаю о том, не имеем ли мы тут дело со старым вином в новых бутылках. Ведь многое из того, что ты описываешь, присутствует и в старых текстах, например в литературе шестидесятых и семидесятых годов: я в этой связи вспоминаю Хуберта Фихте, которого в очередной раз открыли заново. Начиная с 1974 года на протяжении нескольких томов его «Истории чувствительности» вырисовывается его альтер-эго Джеки — где-то между укорененностью в реальной жизни Фихте (авто-) и постоянным «пересобиранием» персонажа в зависимости от сексуальных фантазий самого персонажа (-фикшен?), а также под влиянием теоретических изысканий и этнологических исследований автора. Поэтому Фихте искал альтернативные способы письма (например, он нашел диалогическую форму, в которой реплики участников разделяют только тире и тем самым они лишаются субъектности, а также форму интервью; это немного напоминает метод Рейчел Каск интегрировать в текст голоса других). Или Петер Хандке с его «Детской историей» (1981), в которой вместо Я говорится о «взрослом» или о «мужчине»; другая ситуация была в рассказе «Нет желаний — нет счастья» (1972), в котором имеется Я, скорбящее о смерти матери и одновременно рассказывающее о ее жизни как о коллективной биографии, с переносом ее симптоматических черт на уровень диагноза обществу, как у Эрно. Пожалуй, и Райнальд Гётц с его шпагатом между максимальным подсвечиванием субъекта и наблюдением за дискурсом заслуживает тут не только сноски, в которой ты его упомянула; еще большой привет от Кэти Акер и так далее (даже боязно открывать этот ларец, потому что в нем так много примеров).

Осложняющее обстоятельство — то, что в «традиционной» автобиографии довольно редко наблюдается стремление к наивной аутентичности, в ней текст, в том числе по законам линейного повествования, сам создает свое Я, то есть мы видим, как повествование формирует историю жизни автора (пусть и экстравагантно гиперболизированный, но стилеобразующий для метанарратива пример мы видим у Лоренса Стерна в «Тристраме Шенди», первые тома которого вышли в 1759 году). В самых разнообразных текстах, которые сейчас считают автофикшеном, и в упомянутых старых образцах происходит некий постмодернистский апгрейд автобиографического повествования в качестве нормы: вместо того чтобы описывать в тексте сложную идентичность, появляется авторское Я или его эквивалент, которое выступает резонатором всех своих впечатлений, разговоров, социальных связей, впечатлений от искусства, прочитанных книг (не утрачивая при этом идеи об укорененности в телесности; эту тему нужно будет обсудить отдельно). Место телеологической конструкции жизни занимает (старый добрый) фрагмент, диалогический дискурс (например, в форме писем, как здесь у нас) или эпизодическая структура, часто разрешающаяся личным кризисом или превращением, в котором часто обоснованно видят повод для обобщения (распавшийся брак; родительство — отношения полов; трансгендерность — биополитика; transfuge de classe, классовый переход — классовое общество; насилие полицейских в отношении цветного населения — расовая политика). А из метафикциональности, которая после своего первого взлета в литературе романтизма стала фирменным признаком постмодернистского письма, в тексты автофикшена попала в меньшей степени рефлексия по поводу письма и в большей — фокус на вопросах памяти, работы с воспоминаниями (опять-таки в связи с микро- и макросоциальными травмами).

Вместе с тем я соглашусь, что, глядя на отношения между авто- и автором/авторкой, мы наблюдаем нечто такое, что мне все-таки кажется новым: если фикциональное Я «имеет много непосредственных точек пересечения с самой авторкой», как ты пишешь, то в том-то и дело, что мы имеет дело не просто с возвращением авторки, которую считали мертвой. Такая констелляция позволяет одновременно и есть пирог авторства, и держать его в руке: укорененность персонажа в Я авторов/авторок гарантирует такую достоверность написанного, которая (больше?) не связана напрямую с фактологичностью текста. Такая обратная связь как стратегия достижения аутентичности, очевидно, как-то связана с дискурсами о фейках и кризисе фактов (который вроде бы вызвали те же самые теорети(ч)ки, ранее провозгласившие смерть автора), причем именно при отсутствии возможности отойти от выстроенных конструкций и опереться на объективную истину на передний план выходит истинность личности. (К вопросу о to have one’s cake and eat it too: гибридный автофикшен хватается и за то, и за другое? Укорененность в собственной жизни и [постмодернистское] знание о проблемах с репрезентацией фактического, к которому так или иначе добавляются квазификциональные элементы — через отбор, упорядочивание, саму возможность рассказа и т. д.…)

И мы опять возвращаемся к вопросу о том, почему именно сейчас так хорошо работает этот бренд, в том числе с маркетинговым эффектом. «Как это часто случается, — пишет Кристиан Лоренцен, — эти термины появились не в критической работе, а в аннотации к книге французского писателя Сержа Дубровски „Сын“ в конце семидесятых годов… <…> Итак, автофикшен появился как часть рекламного языка, как способ подачи в качестве новшества чего-то почти столь же старого, как сама литература: смешения реального и выдуманного».

Обнимаю,

Бригитта

___________________

Дорогая Бригитта,

ты совершенно права в том, что колебания Я в автофикшене между претензией на аутентичность и литературной постановочностью не являются новым феноменом. Еще в «Исповеди» Руссо (1781) в самом начале есть предупреждение, что этот текст, стремящийся к истине, не лишен небольших «приукрашиваний». Получается, что «истина», которую он предъявляет нам в этой старейшей автобиографии, является литературно стилизованной. 

В генезисе автофикшена как бренда присутствовал и маркетинговый аспект, на что указывает и Лоренцен, которого ты цитируешь, но то же самое мы видим и в изобразительном искусстве: вспомним хотя бы такие атрибуции, как Minimal Art или Relational Aesthetics, — это всё бренды, которые, как и автофикшен, не только заявляют новый жанр, но и служат продвижению на рынке. Кроме того, такие автор*ки, как Каск, Бен Лернер или Ангелика Клюссендорф, прекрасно осознают особую экономику литературы: сцены ее маркетинга включаются в книги в виде описаний выступлений, поездок или встреч с редактор*ками. Тексты работают с тем, что они находятся в контексте конкретного типа экономики — медийного общества и культуры звезд, где люди интересуются прежде всего человеком, стоящим за продуктом. Как поступать писатель*ницам в ситуации, когда настолько востребован непосредственный контакт, — это тематизируется в самих текстах. Теперь от автор*ок больше чем когда бы то ни было ожидают, что они будут лично представлять свои книги и презентовать себя в медиа в качестве селебрити, — кстати, Каск добилась в этой области больших успехов. И чем больше в их книгах содержится (как бы) «реальной жизни», например в виде переживаний по поводу материнства или расставания, тем больше их рыночный потенциал.

Кстати, еще Жан-Поль Сартр в своем автобиографическом проекте «Слова» (1963) зафиксировал и связь между выставляющим себя напоказ литературным Я с вытекающим из этого признанием в медийном обществе, и феномен автора, как бы «запертого» в своей книге. Он в занимательной форме описал, как стал тем, кем сам старался быть в глазах других. Его Я существовало только «напоказ». И можно сказать, что это Я, презентующее себя с учетом определенных внешних ожиданий, в культуре звезд стало еще более ярко выраженным. Сартр довольно метко описывает, как писательница в такой ситуации из «дающей» сама превращается в свой «дар»: «Меня берут, меня открывают, меня кладут на стол, меня поглаживают ладонью и иногда разгибают так, что раздается хруст». Автор, превратившийся в свою книгу, «хрустит» на протяжении всей книги: это антропоморфное приравнивание книги к автор*ке тоже находит свое продолжение в автофикшене.

Здесь нам, наверное, стоит подумать о связи между нынешней модой на автофикшен и цифровизацией экономики. Если якобы важные события из нашей жизни считаются в социальных медиа ценным ресурсом, то они неизбежно влияют на литературное творчество. Возможно, так называемая «жизнь» автор*ок автофикшена, откровенно постановочная, высоко котируется в том числе потому, что сейчас абсолютно всё демонстрируется и продается в социальных медиа. 

Однако мне кажется, что есть еще одна причина, почему жизнь других (прежде всего ее сухой аутентичный остаток) сейчас кажется столь привлекательной. Думаю, это связано с социологическим состоянием индивидуализированного и десолидаризированного общества, в котором изолированные одиночки преследуют исключительно свои личные цели. А когда человек не имеет солидарной поддержки и предоставлен сам себе, то у него может возникать потребность обнаруживать себя в литературных работах других одиночек. Особенно у писательниц (Каск, Эрно, Леви и Шейлы Хети) мы обнаруживаем актуальное послание, касающееся общественных проблем: разрываясь между профессиональными амбициями, сложным браком и материнским долгом, (гетеросексуальные) героини этих книг прокладывают путь через жизненные кризисы, не получая никакой поддержки от общества. То, что нагрузка, ложащаяся на этих женщин, в последнее время так активно тематизируется, связано, конечно, и с тем, что большинство писательниц ХХ века, от Кэтрин Мэнсфилд до Ингеборг Бахман, как правило (и по понятным причинам), не имели детей и для них не были столь актуальны метания между карьерой, детьми, партнер(к)ами, нормами внешности и ожиданиями общества. 

Недавно мне в руки попал еще один прототип автофикшена, о котором я хочу тебе рассказать: «Год любви» Пауля Низона (1981). Несмотря на несколько неприятный, разнузданный привкус этого текста (например, у него безнадежно сексистский взгляд на женское тело), в его работе очень ярко выражена метафикциональная «рефлексия по поводу письма», как ты это удачно назвала. Читательнице внушается, что она непосредственно участвует в процессе написания книги, что она имеет эксклюзивный доступ к литературному труду автора и как будто сидит рядом с ним за письменным столом: «Я сажусь за пишущую машинку, припоминаю что-нибудь из того, что я выловил из равнодушного, серого потока времени и как бы спрятал в кармашек жилета, затем сосредоточиваю на этом всё внимание, собираюсь перед прыжком или, вернее, перед бегом с препятствиями и стремительно набрасываюсь на клавиатуру, чтобы вслепую выловить мысль и сформулировать ее в одной фразе». Процесс письма изображается здесь спортивным испытанием (в том числе с помощью спортивных метафор: «прыжок», «бег с препятствиями»), чем-то вроде решительного разбега. Его идеал «вылавливания мысли вслепую», «саморазогрева», соответствующий автоматическому письму сюрреалистов, встречается, как мне кажется, и в книгах таких современных автор*ок, как Шейла Хети, Нина Люкке, Бен Лернер или Мэгги Нельсон. Их тексты тоже разными способами убеждают нас в том, что автор*ки просто сели и стремительно написали их. Именно благодаря тому, что эти литературные продукты, как и у Низона, подают себя как in the making, они обещают нам больше близости к жизненной и рабочей ситуации автор*ок; это та близость, внушаемая в данном случае литературными средствами, к которой стремятся в культуре звезд и которая (обычно) бывает вознаграждена. Возможно, нынешний триумф автофикциональной литературы можно объяснить и тем, что сейчас почти все что-то пишут и (как будто) откровенничают онлайн и в этой сфере срочно нужны образцы, задающие ориентиры. 

Обнимаю,

Изабель

___________________

Дорогая Изабель,

после прочтения твоего ответа я снова подумала о том, что проницаемость границы между жизнью и произведением, которую прорывали самые разные авангардисты, уже достигнута, и не только в автофикшене, причем в такой степени, которая и не снилась упомянутым художни*цам и писатель*ницам (включая и кошмарные сны). Мне кажется очевидным, что этому способствует современная цифровая культура, особенно в ее влиянии на культуру звезд, — но как же это всё работает? Ведь культ звезд и культура селебрити процветают уже давно, в том числе и в литературе. В качестве образца обычно называют лорда Байрона, который якобы однажды утром, в 1812 году, проснулся знаменитым, когда первые две песни «Паломничества Чайльд-Гарольда» за несколько дней стали бестселлером. Неслучайно Байрон считается представителем романтизма — литературного направления, сознательно практиковавшего тесную связь между жизнью и творчеством, а Чайльд-Гарольд Байрона (как и гётевский Вертер) действительно был «сплавом из персонажа, рассказчика и автора». «Байромания», которую спровоцировал этот автофикциональный текст avant la lettre, была обусловлена теми же тенденциями в истории медиа, что и нынешняя ситуация, и была вызвана демократизацией литературы, ранее ориентированной на образованные слои общества, на аристократию, и произошедшей благодаря появлению массовых газет и журналов (что, в свою очередь, вызвало необходимость фиксации авторского права; получается, что автор*ка как бренд — другая сторона той же медали).

Демократизацию часто считают достоинством цифровых социальных медиа, которые как бы дают возможность участия. А глядя на феномены микроселебрити, do-it-yourself-селебрити или «случайных» селебрити, невозможно спорить с тем, что в понимании того, кто считается «знаменитым», произошли принципиальные перемены (от «пятнадцати минут славы» до «знаменитости с пятнадцатью подписчиками», число которых у некоторых звезд ютьюба потом может вырасти до миллионов). Но для нашей темы считаю особенно показательным тот факт, что в социальных медиа, на тех же самых платформах, действуют не только микроселебрити и мегазвезды, но и мы, «маленькие люди», то есть демократизация работает не в последнюю очередь через распространение императива видимости. Всем нам приходится, соответственно, так же улучшать имидж и заниматься таким же самопродвижением, которым в классической культуре звезд занимались только деятели искусства (создающие произведения помимо собственного Я) и их рекламные агенты. А если ты каждодневно занят выстраиванием своей сетевой личности, то тебе придутся очень кстати какие-то образцы для подражания (которыми звезды всегда и служили).

Думаю, существенную роль играет и то, что в «цифровой экономике», как ты ее называешь, пересматриваются границы между публичной саморепрезентацией и частной жизнью, которые всегда были так принципиальны для выстраивания имиджа в культуре знаменитостей. Так, например, в традиционном культе звезд были важны слухи и сплетни, потому что они относились к неизвестной информации о личной жизни, как бы открывали доступ к сведениям о том, какова звезда «на самом деле» (фанаты осознают, что доходящая до них информация не свободна от постановочности, ключевое слово — homestory, но это не останавливает их в стремлении к аутентичности; они выступают в роли знатоков, рассуждая о достоверности какой-то информации, или воспринимают ее как источник развлечения). Это возвращает нас к «ресурсу жизни», о котором ты говоришь. Еще Ричард Дайер, в сфере исследования звезд сам звезда, подчеркивал связь между культом звезды и индексикальным устройством фотографии, а также аудиовизуальных медиа: очевидно, что принципиально важна возможность приписывать какой-то облик и какие-то события телу, которое продолжает существовать и вне постановки (когда фильм закончился). Я по себе замечаю, что если я неравнодушна к какому-то тексту — неважно, в восторге я или негодую, автофикшен это или нет, — то я уже давно сразу гуглю автор*ку (это касается и научных работ), причем включаю поиск по картинкам (а в последние годы меня часто интересует, есть ли у человека дети, потому что мне самой приходится с трудом совмещать работу и семью…).

Может быть, доступность такой информации в сети благоприятствует тенденции воспринимать в качестве «романов с ключом» и те тексты, которые per se вовсе не отсылают нас к жизни автор*ки через повествование в первом лице или соответствующий паратекст, — мы просто ищем всё это сами. Например, еще до прочтения романа Ангелики Клюссендорф «Годы спустя» («Jahre später», 2018), я знала, что в нем авторка анализирует «свой брак с Франком Ширмахером». В книге ничего не указывает на это. Но даже те критик*ессы, которые отвергают автобиографическое (или «индексикальное») прочтение, не могут игнорировать намеки на возможное сходство Людвига из книги с реально существовавшим знаменитым журналистом Ширмахером. И я тут же начала гуглить интервью с авторкой, потому что мне было интересно, что она сама говорит по этому поводу. А в случае того же Кнаусгора даже не нужно ничего гуглить, что явно помогло ему получить статус литературной суперзвезды. 

Таким образом, автофикшен обслуживает в том числе и потребность людей из сферы культуры в «более качественных сплетнях». Ведь одновременно с растущей популярностью автофикшена в культуре интернет-звезд появился тренд на «автосплетни»: не отдавая ничего на откуп папарацци, люди сами сразу постят свои приватные фото, «без грима». Интересно, ведь в цифровой культуре производится так много изображений, — что было бы аналогом автофикшена в изобразительном искусстве? Мне сразу приходит в голову Мойра Дэйви, но, возможно, из-за ее интереса к книгам…

На этом всё, обнимаю и жду от тебя фидбэка,

Бригитта

___________________

Дорогая Бригитта,

вот и мой фидбэк, с некоторым запозданием… Я думаю, что граница между жизнью и творчеством в изобразительном искусстве была довольно проницаемой уже в раннее Новое время, и причины этого лежали не только в сфере истории медиа, но и в теории стоимости. Например, в «Жизнеописаниях» Джорджо Вазари (1550) было немало «качественных сплетен» в форме забавных историй о неких делах или шутках описываемых художников (всегда мужчин). Описание искусства и рассказы о жизни тут перетекают друг в друга. Легенды от Вазари с течением времени наложились на произведения искусства, они делают их более достоверными и тем самым более ценными.

И позднее, в начале ХХ века, как ты писала, тогдашние авангардисты сами начали делать ставку на эмпатическую связь с жизнью в рамках общего эмансипационного проекта: тогда считалось прогрессивным привносить искусство в жизнь, а вот начиная с шестидесятых годов отношения искусства и жизни предстают в несколько ином свете. Потому что с учетом новых технологий власти (которые часто называют «биополитикой» или ссылаются на «биовласть» Фуко), работающих с нашей повседневностью, с нашими личностями, иными словами, с нашей эмоциональной жизнью, привнесение жизни в искусство не может быть чем-то per se невинным или тем более прогрессивным. Если сама жизнь отправляется на работу, как это однажды сформулировал Энди Уорхол применительно к своей «Фабрике», то на произведения, (как будто) получившие в качестве топлива жизнь, следует смотреть уже другими глазами.

Ты спрашиваешь об автофикциональных стратегиях в изобразительном искусстве, сравнимых с литературными. Навскидку мне приходят в голову три характерных художни*цы шестидесятых и семидесятых годов: Дитер Рот, Ханне Дарбовен и Анна Опперман. Их автофикциональные методы всегда связаны с медийными технологиями, которые делают такие методы возможными. У Рота поиск себя и произведение сливаются в единое целое, например в его поздней видеоинсталляции «Соло-сцены» («Solo Szenen»,1997/1998), в которой камеры наблюдения фиксируют нон-стоп и демонстрируют на многочисленных экранах, как он спит, ест, пытаясь бросить пить. В «Ансамблях» («Ensembles») Анны Опперман вещи, с которыми она сама соприкасалась, становятся магическими и, подобно реликвиям, выстраиваются в некое подобие буддийского храма. А у Ханне Дарбовен содержащееся в ее работах Я проявляется не только через печатные медиа, но и через такие институции, как школа с ее культивированием красивого почерка и дисциплины. 

Что касается автофикшена в актуальном искусстве, то нужно, наверное, принципиально различать таких художни*ц, как Френсис Старк или Йозеф Штрау, в произведениях которых имеются очевидное литературное измерение и соответствующие тексты, и тех, которые пытаются продемонстрировать и свое фикциональное, и свое аутентичное Я другими эстетическими средствами. Здесь мне приходят на ум последние работы Хенрика Олезена. Хотя нужно помнить о том, что мы встречаемся с произведениями изобразительного искусства совсем по-другому, в общественных и/или коммерческих пространствах, в то время как акт чтения обычно происходит в более приватной и уединенной обстановке. Поэтому наше отношение к книгам (и даже к текстам на экране Kindle) более интимно, нам кажется, что мы вступаем в личный диалог, особенно с автор*ками автофикшена. Может быть, потребность в личном и непосредственном диалоге в уединении сейчас столь велика потому, что на работе и в личной жизни мы в массе своей тратим очень много социальной энергии. Может быть, при чтении автофикционального рассказа о чьей-то жизни мы вновь обретаем контакт с собой, мы как будто находим наше утраченное Я в Я авторки. Формат переписки, которым мы сейчас пользуемся для обмена мнениями, хорошо зарекомендовал себя для вовлечения Другого еще со времен «Жизни Марианны» (1731–1745) Мариво. Потому что в каждом письме «присутствует» и его адресатка, оно позволяет согласовать в относительно безопасном пространстве социальные условия отправительницы письма и его получательницы. С этой точки зрения не случайно, что Та-Нехиси Коатс написал свою замечательную книгу «Между миром и мной» («Between the World and me»,2015) в форме писем своему сыну, которые должны подготовить его к жизни в обществе, пронизанном расистскими структурами. 

Обнимаю,

Изабель

___________________

Дорогая Изабель,

теперь я реагирую с задержкой, — причиной постоянная суета и вечная многозадачность, а еще выступление Эдуарда Луи, которое я послушала на прошлой неделе, дало пищу для размышлений. Я отправилась на него с известным скепсисом, ты же знаешь, что я, несмотря на свою лояльность к классовым перебежчи*цам, до сих пор не могу простить Луи и его другу и ментору Эрибону то, что они, как мне кажется, даже не стараются писать так, чтобы сделать свои тексты если не доступными, то хотя бы любопытными для тех людей и членов своих семей, которых они описывают, что они отбирают голос у этих людей, — в принципе, это всё тот же упрек в предательстве, в данном случае в сфере литературы или, скорее, языковой политики: мне казалось, что здесь (кстати, в отличие от Эрно) заранее предполагается некоторая безграмотность описываемых людей (которые едва ли читают книги), а обращение к определенной аудитории лингвистически маркирует подъем в буржуазное общество…

Но теперь Луи убедил меня, что его «превращение» было не результатом выбора, а бегством, разумеется в том числе и от гомофобии, и что призывы к нему говорить от лица своего (изначального) класса всегда являются попыткой поставить его на (изначальное) место. Меня это действительно убедило — и я вижу тут параллели с со сложной позицией автор*ок, с которой говорят женщины и цветные люди в сфере автофикшена. Например, Клаудиа Ренкин, книга которой «Гражданин: американская лирика» («Citizen: An American Lyric»,2014) привлекла большое внимание в контексте движения Black Lives Matter, смотрит на современные события в сфере политики идентичности и пишет о конфликтах между двумя Я: историческим (черным или белым) и индивидуальным, что означает многократное усложнение позиции пишущей черной женщины. Из похожей перспективы Та-Нехиси Коатс если и не защищал сторонника Трампа Канье Уэста, то по крайней мере указывал на его балласт: в качестве «черной знаменитости» тебя всегда воспринимают как «представителя вида», и ты несешь ответственность за всё свое сообщество, но точно так же тебя воспринимает и само сообщество — как когда-то Майкла Джексона: «And we suffer for this, because we are connected. Michael Jackson did not just destroy his own face, but endorsed the destruction of all those made in similar fashion».

Конечно же, я поверила и в аутентичность Луи, которого всегда считала салонным революционером и видела в фотографиях трио Луи — Эрибон — Жофруа де Лагаснери селебрити-постановку. Или так: меня убедила его увлеченность; ведь в конечном счете через такие месседжи удается что-то сказать и предъявить мир отверженных публике, предположительно представляющей прежде всего правящий класс. В тот момент, когда Луи выступал с этими месседжами, я остро прочувствовала его утверждение, что этому классу требуются огромные силы самообмана, чтобы игнорировать тот факт, что голос за правые партии (или даже отсутствие голоса за левые) означает соучастие в убийства мигрант*ок.

Сейчас мне кажется, что я пишу очень пафосно, но я пользуюсь нашим форматом переписки как лицензией на исповедальность с моей стороны: сейчас, когда я перечитала роман «Конец Эдди Бельгёля» («En finir avec Eddy Bellegueule»,2014), я впервые за долгое время лелею надежду на то, что возможно нечто вроде «ангажированной литературы», — это литература, не застревающая в апориях или между такими альтернативами, как банальный активизм для заведомых сторонников и уклонение в духе Кафки или Бартлби. Такое настойчивое проникновение в реальность, которое не только приглашает «обрести контакт с собой», как ты пишешь, но и связывает с другими жизнями, с жизнями других, — это отнюдь не обязательный признак современного автофикшена: например, у Кнаусгора, символа этой тенденции, я не вижу ничего подобного. Наверное, это еще раз доказывает, что «автофикциональность» — не более чем общее понятие, под которым объединяют такие разные работы, что мы не может считать их все per se прогрессивными. Но среди них есть и такие, в которых действительно искрится контакт между Я и обществом, в котором оно говорит… Надеюсь, to be continued!

Обнимаю,

Бригитта

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
23 Января / 2022

Автор «Искусства видеть» Лэнс Эсплунд — о том, как принял участие в перформансе Марины Абрамович

alt

В своей книге «Искусство видеть», которая совсем недавно вышла в нашем издательстве, американский арт-критик и куратор Лэнс Эсплунд рассказывает о современном искусстве, основываясь на собственных впечатлениях. Среди героев книги — Марсель Дюшан, Ричард Серра, Казимир Малевич и другие художники. К выходу книги делимся отрывком, в котором Эсплунд рассказывает, как принимал участие в перформансе «Генератор» Марины Абрамович. 

Марина Абрамович, сербский режиссер и художница, работающая в жанре перформанса, родилась в 1946 году в Белграде. Больше всего она наиболее известна своим интерактивным перформансом «В присутствии художника» (2010). Прошедший в нью-йоркском Музее современного искусства перформанс длился 700 часов, его посетило более 1400 зрителей, включая исландскую певицу Бьорк, влиятельного рокера Лу Рида и актрису и режиссера Изабеллу Росселлини: все эти люди часами стояли в очереди, чтобы затем в молчании сидеть за столом лицом к лицу с Мариной Абрамович так долго, как им хотелось. Еще около 800 000 человек смотрели прямую трансляцию перформанса. Перформанс, во время которого художница и ее партнер из числа зрителей иногда держались за руки, порой походил на игру в гляделки, а некоторые участники не могли сдержать слёз. 

Во время других перформансов Абрамович танцевала, пока не упала в обморок от изнеможения, до крови расчесывала волосы и совершала действия, в результате которых пострадала от нейролептиков, ножей, сильных пощечин, льда и огня. В двухдневном ритуальном перформансе «Дом с видом на океан» в нью-йоркской галерее Шона Келли Абрамович, словно принявшая обет молчания монахиня, жила открыто, под неотрывным взглядом зрителей: пила воду, спала, мочилась, принимала душ и постилась в трех похожих на комнаты кукольного дома квадратных отсеках в полутора метрах над полом. 

Опыт знакомства с искусством модернизма и постмодернизма.
Искусство видеть
Лэнс Эсплунд
Купить

«В присутствии художника» — не первый раз, когда Абрамович, являющаяся также и мастером искусства выносливости, пригласила зрителей к себе за стол. В перформансе «Ритм 0» (1974) она поместила семьдесят два предмета — включая скальпель, розу, плеть, оливковое масло, перо и заряженный пистолет — перед собой на столе, за которым просидела шесть часов. В это время членам аудитории было разрешено по их желанию брать объекты со стола и манипулировать телом художницы, в том числе срезать с нее одежду и резать кожу. 

Невозможно отделить Абрамович, как уязвимого художника, от произведений ее искусства, которые, как известно, заставляли зрителей почувствовать себя уязвимыми. В кратком биографическом очерке Абрамович в The New Yorker сказано, что она определяет свою «роль как художника в том, чтобы… вести своих зрителей через уязвимость к освобождению от всего, что их ограничивало». Во многом отношение Абрамович к собственной роли художника и цели своего искусства — шаманского и разделяющего некоторые фрейдистские идеи о терапевтической силе искусства — скорее похоже на экспериментальную терапию для художника и зрителей, чем на искусство. Но в терапевтическом лечении, как и в шаманском путешествии, вас, по крайней мере, будет сопровождать подготовленный специалист, который направит вас и поможет преодолеть тревожность, а не художник-перформансист, который просто заходит как случайных гость и сеет хаос. 

В 2014 году я был приглашенным критиком на публичном обсуждении, посвященном «Генератору» Абрамович — интерактивному перформансу, который в то же самое время шел в галерее Шона Келли. Я знал, что некоторые люди пережили очистительный опыт, приняв участие в перформансах Абрамович; и хотя в юности я сам поставил несколько перформансов и за эти годы видел множество других, я не хотел участвовать в современных действиях такого рода. Те дни остались в прошлом. Я сильно сомневался, что много получу от произведения искусства, которое превращает зрителей не только в художников-перформансистов, но и в подопытных кроликов и буквально в главный акт события. 

В отличие от других перформансов Абрамович, на которых художница действительно всегда присутствовала, «Генератор» показался мне слишком бессистемным, стихийным и вверяющим себя зрителю. Конечно, и сама Абрамович, наряду с более чем шестьюдесятью другими людьми, могла в любой момент поучаствовать в работе «Генератора». Но я был против заданной свободной формы «Генератора», предложенной для него структуры и ощущения манипуляции, которое он, казалось, излучал.

Мне этот перформанс казался не искусством, а скорее социологическим и психологическим экспериментом.

Я подумывал о том, чтобы не участвовать в «Генераторе», а затем в дискуссии привести доводы в пользу своего неучастия. Однако я понял, что раз уж я принял приглашение на обсуждение, то должен отбросить опасения и открыться «Генератору». 

Для участия в перформансе я зашел в раздевалку, снял обувь, убрал ценные вещи, подписал отказ от претензий («Генератор» снимали на видео и делали прямую трансляцию), а затем надел повязку и беруши. Это не сработало. Я закрыл глаза, чтобы стало темнее, и попытался игнорировать приглушенный шум, который пробивался сквозь наушники. И всё же по ощущениям это было похоже на пребывание в камере сенсорной депривации, правда, вместо лежания в соленой воде нужно было ходить или ползти, периодически врезаясь в стены, опорные стойки и других людей. Что произойдет, когда вы вступите в контакт с другими людьми, зависит только от вас и от них, с поправкой на то, что ваше взаимодействие, так как вы практически глухи и слепы, исключает визуальное и вербальное общение. А когда «Генератор» вам надоест, просто поднимите руку, и сотрудник галереи подойдет к вам и поможет вернуться в раздевалку. 

Сначала молодая, элегантная, одетая в черное сотрудница галереи, которая помогала мне в раздевалке, взяла меня за руку. Она провела меня в «Генератор» и оставила стоять где-то посреди ярко освещенного пространства галереи Шона Келли. Непосредственно перед тем, как отпустить меня в свободное плавание, она быстро подняла один из моих наушников и посоветовала мне «двигаться медленно» и «идти знакомиться с соседями». Знакомиться с соседями?

Будучи практически полностью слепым и глухим, я не собирался ни с кем знакомиться. Мне никогда не приходило в голову поставить такую цель своего участия в перформансе.

Я только хотел ни до кого случайно не дотронуться неподобающим образом и постараться, чтобы на меня не наступили и не нанесли мне какую-нибудь травму. 

Чувствуя какую-то бесцельность в своем пребывании в открытом пространстве галереи, я захотел определить свое местоположение и начал двигаться опасливо и медленно, вытянув руки и осторожно исследуя ими пустоту перед собой и по бокам и неспешно скользя ногами по полу, не отрывая их от его поверхности. Вскоре, ощупав некоторые архитектурные части галереи, я обнаружил, что, судя по всему, в зале нет никаких предметов, есть только стены, колонны и, вероятно, остальные участники «Генератора», с которыми я еще не встретился. Наконец, к своему облегчению, я нащупал стену. И остался стоять, упершись в нее спиной. Я чувствовал себя более защищенным, зная, что могу быть подвергнут внешнему воздействию с меньшего количества сторон. А затем, вместо того чтобы ходить как обычно, я инстинктивно осторожно протянул руки сквозь пространство и снова заскользил ногами по полу. Шаркая в этом пространстве, я вспомнил об одном случае, который произошел со мной тридцать лет назад. Я об этом практически забыл. Но воспоминания высвобождались. Конечно, искусство, как прустовская «мадленка», может перенести вас куда угодно. 

Вскоре после переезда в Нью-Йорк я собрался в Бруклин на вечеринку — возможно, это был мой первый самостоятельный выезд из Манхэттена на метро. Когда поезд подъезжал к станции, я почувствовал что-то странное. Я не мог понять, что это, но ощутил, что остальные готовящиеся к выходу пассажиры тоже почувствовали, что что-то не так. Даже когда поезд остановился и открыл двери, а мы вышли из безопасных ярко освещенных вагонов, я еще не понимал, что происходит. И только когда двери закрылись, а поезд с ярко освещенными вагонами стал отъезжать от станции, я понял, что на платформе подземки становится всё темнее и темнее… 

Прокладывая себе дорогу — шоркая — вдоль голой стены в галерее Шона Келли, я перенесся прямо на ту темную платформу метро, где тридцать лет назад ощутил себя уязвимым и дезориентированным. В «Генераторе» я не почувствовал того резкого страха, который охватил меня, когда мы внезапно оказались запертыми на темной станции бруклинской подземки, но о себе напомнил тот же страх неизвестности. В обоих случаях мои чувства обострились, и я был проникнут нетерпением. Шаркая по цементному полу галереи, я вспомнил, что точно так же передвинул ноги на той платформе и произвел странный и угрожающий звук, который напугал некоторых моих попутчиков. 

Мой мозг связал эти ситуации, и каждая из них пробудила во мне что-то глубокое и первобытное — настороженность, которая обычно дремлет где-то в подкорке. Эта проснувшаяся настороженность начисто избавила от забот, которые занимали меня до «Генератора», совсем как на той станции много лет назад: я боялся нападения грабителя, боялся, что обдеру ноги об острый угол деревянной скамейки или головой вниз полечу на рельсы, и они убьют меня ударом электрического тока. 

Нахождение в галерее Шона Келли не могло сравниться с тем стрессом и напряжением, но и вызванная «Генератором» сенсорная депривация, и темнота на той платформе без обиняков поместили меня непосредственно в «здесь и сейчас».

В «Генераторе» я держался за стену, чтобы почувствовать поддержку и безопасность и сориентироваться в пространстве. На станции в Бруклине я тоже попытался сориентироваться, но при этом понимал, что мне нельзя оставаться на месте. Как только звук уходящего поезда стих и платформа погрузилась в кромешную темноту, люди как будто мгновенно остановились; практически все молчали, словно приходя в себя и осмысляя ситуацию. Слышался шепот и восклицания, кто-то звал попутчиков, а кто-то радовался, что нашел своих, но в целом с отдалением поезда тишина нарастала. 

В тихом затемненном пространстве «Генератора» мои ощущения обострились, особенно когда я, медленно продвигаясь вдоль стены галереи, дотронулся до застывшей на месте женщины. Она, подобно скалолазу, который не может пошевелиться и при этом мешает моему движению, дала понять, что я должен продолжить свой маршрут вдоль стены, обойдя ее. 

Когда я проходил мимо, мне показалось, что тепло ее тела как будто образовало между нами пузырь. Я ощутил запахи и текстуры: тепло, шерсть, пот и духи. «Генератор» заставил меня полагаться на обычно не используемые в полной мере чувства, и, как будто через громкоговоритель, я услышал непривычный звук собственного дыхания. Я вспомнил, что некоторые посетители безэховых камер — звуконепроницаемых помещений, стены которых полностью поглощают любые звуки, — не могут там долго находиться из-за того, что звуки их собственного сердцебиения и дыхания становятся для них непереносимо громкими. В своих исключительно физических контактах внутри «Генератора» я не имел возможности верно или неверно истолковать выражения лиц других или продемонстрировать свое; там не было визуальных наблюдений или суждений, которые бы меня развлекли или отвлекли. Общение было телесным, непосредственным, максимально локализованным и выраженным только через физический контакт. Я задумался о трудностях — но в то же время об удобствах и свободе слепоты и глухоты; о том, как сильно мы зависим от того, что уже знаем или помним о мире и друг о друге, о том, почему мы воспринимаем всё это как должное. Я понял, как много необоснованных допущений мы позволяем себе, передвигаясь по миру. И я вспомнил героиню книги Энни Диллард «Пилигрим в Тинкер-Крик». Эта слепая от рождения женщина прозрела. Пораженная, она «немедленно захотела рассказать своему слепому другу, что люди совсем не похожи на деревья, и была потрясена тем, что у всех посетителей были абсолютно разные лица». 

Еще один участник того же обсуждения описал свой опыт пребывания в «Генераторе» как «немного угнетающий» и «несколько насильственный» и заметил, что он, как ни пытался, не мог сохранить ориентацию в пространстве или пройти по прямой между двух колонн. Будучи практически лишен двух чувств, я старался это компенсировать. И не я один. Сталкиваясь, участники «Генератора» бурно выражали вежливость: за случайным столкновением или прикосновением следовало осторожное извиняющееся касание, означавшее: «Мне очень жаль, что я вторгся в ваше личное пространство и напугал вас», — ответом на которое становилось касание, означавшее: «Всё в порядке, очень приятно с вами познакомиться. Это весьма странная ситуация, не находите?»

Так я понял, как быстро речь становится ненужной, словно с радостью сброшенное с плеч бремя. 

Проведя в «Генераторе» некоторое время, я столкнулся с участником, который нуждался в контакте и общении так же, как и я сам, а может быть, как и все остальные оплетенные приглушенной темнотой люди. У стены дружелюбная, полная энтузиазма женщина схватила меня за руку и начала трогать. Наша активность резко возросла. Мы отошли от безопасной стены. Мы сомкнули кончики наших пальцев, а затем и ладони. Мы по очереди повторяли, зеркально отражали движения друг друга. 

Затем мы взялись за руки и поочередно вели друг друга. Так начался наш танец на бескрайнем полу галереи. Я понял, что для танца нужна музыка. Не страшно: я включил ритм у себя в голове. Женщина умела вальсировать и позволила мне вести и кружить ее по залу. А потом вела она. Как ни странно, мы ни с кем не столкнулись. Потом мы остановились. Шатающиеся, напряженные и потные, под яркими прожекторами, тепло которых чувствовали особенно сильно, мы обменялись прикосновениями к лицам и волосам, обнялись и помассировали друг другу плечи. Несмотря на интимность, наше взаимодействие не приобретало излишней эротичности, хотя в какой-то момент женщина положила мои руки себе на грудь. Это было предложение? Провокация? Вызов? Или просто благодарность, демонстрация близости? Я не знал, ожидает ли она схожего жеста в ответ. Я замер, не убирая трясущихся рук и чувствуя, как ее грудь поднимается и опускается под ними. 

И наконец — после того, как ради разнообразия мы немного покатались на полу, — женщина разорвала контакт. Может быть, я обидел ее или, что еще хуже, заставил заскучать? Интересно. Я одиноко стоял на полу галереи и ждал, осмысляя ее отсутствие, ее уход; чувствуя, как мое тело, лишенное контакта с ней и ее при- косновений, начинает охлаждаться, а мои хаотичные мысли замедляются. Я ждал. Я прислушивался к собственному сердцебиению и дыханию. Я вытянул руки в пустоту. Она исчезла. Может быть, кто-то другой займет ее место? Я подождал еще немного. Затем я поднял руку, и другая молодая, элегантная, одетая в черное сотрудница галереи провела меня из зала и раздевалку. 

Опыт пребывания в «Генераторе», в отличие от, к примеру, опыта взаимодействия с картиной Матисса, практически полностью субъективен.

Один из моих коллег-критиков сравнил его с «игрой против казино». А другая сказала, что чувствовала себя некомфортно и ожидала от «Генератора» большего, но ничего не произошло — «Генератор» оказался недостаточно гениальным, чтобы быть по- настоящему генеративным. Она также предположила, что, возможно, Абрамович слишком знаменита и мы охотно и слепо следовали за ее невероятной известностью художника-перформансиста, словно за гамельнским крысоловом. Безусловно, Абрамович, ее творчеству и школе присуще что-то терапевтическое и даже мессианское. И как только я вовлекся в личное взаимодействие с совершенно незнакомым человеком, я поддался уникальным характеристикам «Генератора» и доверился эксперименту. Я позволил «Генератору» захватить меня и увлечь: слепо, безмолвно и добровольно принял его уникальные дары, одним из которых был элемент чистой случайности — его движущая сила и ахиллесова пята. 

Уникальность «Генератора», по крайней мере для меня, заключалась в том, что он создал островок личного пространства, освободительный и скрытый от посторонних глаз пузырь, который изменил мое представление о реальности. Встреча и взаимодействие с той женщиной для меня стали обретением плота в море неизвестности, она была моим спутником в толпе незнакомцев. 

«Генератор» пробудил бессознательные, стихийные воспоминания тридцатилетней давности, но он и сам был стихийным опытом. Внутри его моя реальность сводилась к тому, что я был практически лишен зрения и слуха, меня освещал яркий свет и снимали камеры, а за каждым моим движением следили помощники Абрамович. Но реальность, которую я выбрал — реальность в моей голове, — заключалась в том, что мы с участницей-партнером были одни, в личном пространстве, где никто не видел нас и мы сами никого не могли видеть. 

Я существовал в опрокинутой реальности. Мое восприятие, пусть и неверное и ребяческое, вернуло меня в детство, напомнило об играх в «понарошку», прятках и «семи минутах в раю».

В реальности, которую я воспринимал, я был как ребенок, который — от стыда, из чувства невероятной незащищенности или просто потому, что хочет, чтобы его оставили в покое, хочет исчезнуть, — решает поверить, что если он закроет глаза и уши, то никто его не увидит и не услышит. Внешняя, настоящая реальность заключалась в том, что на меня смотрели, меня снимали и, возможно, оценивали. Но «Генератор» создавал альтернативную, внутреннюю, обманную реальность, в которой мы со спутницей исчезли, будучи у всех на виду. Не имея возможности видеть или слышать, как нас воспринимают, я чувствовал себя необремененным, будто и не было никакого восприятия, кроме моего собственного. Абрамович установила связь с моим внутренним ребенком, за меня закрыла мои глаза и уши и дала мне и моей спутнице возможность побыть одним и без стеснения играть, создавая и исследуя ту реальность, которую мы вообразим своей. Абрамович оставила нас незащищенными, забрав наш страх и даже наше осознание собственной незащищенности. 

Однажды профессор писательского мастерства сказал мне, что письмо, так же как и сотворение искусства, подобно прогулке по сцене голышом: писатель и художник должны полностью, хоть и не буквально, оголиться. Но, добавил профессор, секрет в том, чтобы через акт обнажения и разоблачения себя заставить аудиторию не заметить наготу писателя, а почувствовать собственную оголенность и незащищенность. Таким образом, писатель, делая личные признания, становится каналом передачи для всего, что каждый из нас держит в секрете, иногда даже от самих себя. 

Абрамович часто выступала обнаженной, но даже будучи полностью одетой, она идет по сцене голой и незащищенной. Даже будучи лишь зрителем ее перформансов, я практически всегда ощущал ее наготу сильнее, чем свою собственную. А в «Генераторе», даже если, как мне кажется, я взаимодействовал и танцевал с самой Абрамович, это глубоко подействовало на меня лично. Я чувствовал свое абсолютное присутствие в моменте. Мое предвзятое мнение о том, чем будет это произведение искусства, ни в коей мере не совпало с реальным опытом, который я-незащищенный прожил нутром. Я усвоил уже выученный урок: искусство, которое требует слепого прыжка веры, уводит в царство неожиданного. 

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
21 Января / 2022

Писательницы о первом воспоминании: Оксана Васякина, Полина Барскова, Кио Маклир

alt

Память — личная, групповая, национальная, историческая, о недавнем прошлом, о травмирующем опыте — в последние годы стала одной из главных тем современной литературы. Публикуем материал из нашей газеты «Контур», в котором три писательницы, работающие с памятью, рассказывают о первом воспоминании.

Это Оксана Васякина, написавшая один из самых важных романов 2021 года — автофикшен о прощании с матерью и поисках новых координат; это Полина Барскова, много лет исследующая свидетельства и литературу блокады / о блокаде, в книге «Отделение связи» рассказавшая о загробной жизни Переписчика и Пейзажистки через личный опыт письма; это Кио Маклир, показывающая, как размышление о том, что происходит вовне, позволяет углубить внутренний поиск, — ее книга «Птицы, искусство, жизнь: год наблюдений» представляет собой результат художественного эксперимента, проведенного над своей жизнью.

alt
Оксана Васякина
Писательница, поэтесса, соосновательница школы «Литературные практики»

Книги: «Рана», «Ветер ярости»

Воспоминание: белый цвет

Первое, что я помню, — это белый цвет. Много оттенков белого. 

Грязноватая бумага старых кухонных обоев с желтыми размытыми вертикальными линиями: соседи сверху топили. На ней были тонкие коричневые черточки, на концах которых распускались маленькие розовые цветы, похожие на незабудки. В ранних зимних сумерках потухшая от старости бумага начинала сиять ослепительной голубизной. Я люблю сумерки; в сумерках всё, что было красивым при свете дня, размывается, а то, что было неприглядным, начинает пылать.

Белый цвет густого, непроницаемого тумана над Ангарой. Ангара никогда не успокаивалась, и зимой над ней стоял тугой туман. Он поднимался от реки, и было непонятно, где заканчивается он и где начинаются облака. Мне говорили, что облака — это сгустки водяного пара. В таком случае, думала я, я знаю, где рождаются облака. Когда мы ехали с одного берега на другой, из окна было видно только железные остовы серого моста. Вперед автобус светил желтыми фарами. Не для того, чтобы видеть: видеть в тумане невозможно. Для того, чтобы видели нас. Мы ехали по мосту, и белый туман становился облаками. Мы ехали, и мы были в самом сердце рождения облаков. Облака всегда белые, даже если они розовые или голубые в свете закатного солнца.

Снежная целина на каменистой горе. У этого белого была необъятная глубина. Если долго смотреть на нее, ослепнешь. Ослепнешь не глазами, а просто перестанешь понимать, где ты и зачем. Снежная целина, как пульсирующий экран, врывалась в меня. Не было ничего, кроме белого. И белый не был ограничен. Мне говорили, что белый цвет содержит в себе все цвета радуги. Если так, думала я, то что тогда является хранилищем белому цвету?

Смотря на белый экран нового документа Microsoft Word, я нажимаю на клавишу и делаю первый шаг в белое. Я возвращаюсь туда, откуда пришла.

alt
Полина Барскова
Поэтесса, писательница, исследовательница литературы

Книги: «Живые картины», «Отделение Связи»

Воспоминание: свои голоса

Теперь уже многочисленные свои курсы, посвященные творческому пути Владимира Набокова, я обычно начинаю со следующих предложений из его книги воспоминаний «Другие берега»: 

«Не умея пробиться в свою вечность, я обратился к изучению ее пограничной полосы — моего младенчества. Я вижу пробуждение самосознания как череду вспышек с уменьшающимися промежутками. Вспышки сливаются в цветные просветы, в географические формы. Я научился счету и слову почти одновременно, и открытие, что я — я, а мои родители — они, было непосредственно связано с понятием об отношении их возраста к моему. Вот включаю этот ток — и, судя по густоте солнечного света, тотчас заливающего мою память, по лапчатому его очерку, явно зависящему от переслоений и колебаний лопастных дубовых листьев, промеж которых он падает на песок, полагаю, что мое открытие себя произошло в деревне, летом, когда, задав кое-какие вопросы, я сопоставил в уме точные ответы, полученные на них от отца и матери, — между которыми я вдруг появляюсь на пестрой парковой тропе».

Я обычно читаю эти строки студентам тоном особенно таинственным, но при этом не терпящим возражений, — хотя дело тут совсем не в моем тоне: без всяких усилий со стороны чтеца юные любители изящной словесности, к тому моменту уже совершенно изможденные контактом с надменным гением, впадают от этих строк в окончательный транс. И тут я обычно пытаюсь, что называется, разрядить обстановку и спешу рассказать им свою историю, какой бы жалкой она ни казалась по сравнению с цветными вспышками и просветами. Я рассказываю им, что, в известном смысле, не помню себя вообще, или, точнее, что мое прошлое является для меня лукавым зазеркальем, постоянно распадающимся на слои и фрагменты, как будто оно есть копеечный калейдоскоп, который чья-то властная невидимая рука остервенело вращает перед твоим глазом. 

Я не помню не то что младенчества, но и толком — отрочества, только отдельные пузыри поднимаются из мутной тьмы и гаснут. Но этому не слишком впечатляющему хаосу противостоит иное, если угодно, событие, движение, ощущение.

Когда мне было восемь лет, мы с Нонной проделывали один из регулярных обходов/дозоров ближайших продуктовых, надеясь поживиться чем-нибудь не совсем унылым. В какой-то момент она скользнула в душный мир бакалеи, а я осталась ждать на облепленным ржавым льдом крылечке. Несколько поскучав, разглядывая свою ядовито-малиновую галошку, я, к своему удивлению, на грани полного непонимания, как такое может происходить, прочитала себе вслух следующий текст, как будто он где-то для меня был записан:

Я выйду ночью на крыльцо,

Услышу разговор,

Что царь на белом свете жил,

Великий Святогор, 

Что сестры, Небо и Земля,

Враждуют с давних пор, —

Я выйду ночью на крыльцо,

Услышу разговор.

Когда мама выбралась с добычей из очереди, я и ей прочитала произошедшее. Нонна, чье отношение к поэзии было вполне религиозным, посмотрела на меня изумленно. Я и теперь понимаю ее удивление: первый из явленных мне текстов в метарывке описывал именно такой таинственный и чудный голос (или голоса?), как тот, который только что продиктовал мне этот самый текст. 

Категорически не будучи по природе своей Жанной д’Арк с ее амбицией миссии и спасительницы нации, я тут же употребила свои голоса к делу гораздо более скромному и, главное, приятному: вернувшись домой, я взяла тетрадку с косыми линеечками и стала записывать в нее рифмованные соображения обо всем, что попадалось под руку: предметах мебели, натюрмортах на стенах, рассеянно разглядывающих тьму родителях, главное — о меланхолическом коте, которому было суждено стать героем моих детских поэм. Вот этот процесс овладения миром способом письма — это и было начало моей памяти, не существующей, возможно, вполне без таинственной организующей диктовки.

alt
Кио Маклир
Писательница, преподавательница, художественный критик

Книги: «Птицы, искусство, жизнь: год наблюдений», «The Letter Opener»

Воспоминание: тягучий напев

Первое мое воспоминание возвращается фрагментами, полными тепла и света.

Я сижу в высоком стульчике на кухне в нашем доме на Нью-Кингс-роуд в Лондоне. Комнату насквозь пронизывает оранжевый солнечный свет, всё в ней сияет ярким цветом. В глубине движется чья-то тень. На столике передо мной яйцо всмятку уютно устроилось в голубой фарфоровой чашечке. Золотистый желток. Стройный ряд тонких гренок для макания маслянисто блестит. 

И где-то посреди этого залитого солнцем момента звучит первая песня, которую я могу вспомнить, — «Because» «Битлз». «Because the sky is blue, it makes me cry» — «Мне хочется плакать, потому что небо голубое». Я и сейчас люблю загадочные слова песни и ее тягучий напев.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
20 Января / 2022

Краткая история Вальтера Беньямина

alt

Вальтер Беньямин — один из самых популярных и любимых авторов в портфеле нашего издательства. Философ, эссеист, литературный критик, теоретик культуры — все его ипостаси не перечислить. К выходу нового издания «Улицы с односторонним движением» и «Берлинского детства на рубеже веков» (оба произведения под одной обложкой) мы кратко вспоминаем творческий и жизненный путь Беньямина в рамках нашей рубрики «Профайл». 

Вальтер Беньямин родился 15 июля 1892 года в Берлине. Его отец Эмиль Беньямин был зажиточным выходцем из среднего класса. Беньямин-старший занимался инвестициями и торговал антиквариатом. Вальтер был не единственным ребенком в семье: у него были брат Георг и сестра Дора. 

По линии матери, Паулины Шенфлис, у Беньямина сохранялось родство с другим важным для немецкой мысли деятелем культуры — поэтом Генрихом Гейне. С ним у Беньямина местами схожая судьба. В 1830 году Гейне эмигрировал во Францию; спустя век, в 1933 году, то же самое сделает его именитый потомок. 

Сборник из двух текстов мемуарного характера, анализирующих повседневность.
Улица с односторонним движением. Берлинское детство на рубеже веков
Вальтер Беньямин
Предзаказ

Беньямин изучал философию и литературу в университетах Фрайбурга, Берлина, Мюнхена и Берна. В 1919 году, когда ему было 26 лет, философ защитил диссертацию по теме «Понятие художественной критики в немецком романтизме». 

В 1920-х годах под влиянием Бертольда Брехта философ интересовался марксизмом. В беньяминовских «Исследованиях о Брехте» нашли отражение представления философа об искусстве, которые были основаны на теории классов, а также концепции базиса и надстройки. При этом марксистскую концепцию искусства как отражения действительности, принятую в СССР, философ не принимал. 

«Покончил с Россией» (то есть разочаровался в коммунистических идеалах) Беньямин в 1939 году — после печально известного пакта Молотова-Риббентропа. Этому предшествовало путешествие Беньямина в Москву с декабря 1926 года по январь 1927-го по заданию журнала «Die Kreatur». Результатом поездки стал «Московский дневник», эссе «Москва» и четыре статьи, вышедшие в 1927 году. В «Московском дневнике» Беньямин описывал не только впечатления от города, но и отношения с Асей Лацис и Бернхардом Райхом. 

Москва у Беньямина вызвала противоречивые впечатления. Привыкая к советско-российским реалиям, Беньямин не мог удержаться, чтобы не описать «грязь, дощатые хибарки, длинные обозы, груженные сырьем, скотину, которую гонят на бойню, плохонькие трактиры». Во время пребывания в столице СССР философ много ходил в театр и работал в архивах. 

Серьезные трудности у философа начались после того, как к власти в Германии пришли нацисты. Беньямин был евреем, левым и антифашистом — в Третьем Рейхе ему, очевидно, места не было. Именно в этот момент Беньямин повторил судьбу своего предка по материнской линии и эмигрировал в Париж. 

За время жизни во Франции Беньямин успел выпустить множество работ: «Общественное положение современных французских писателей», «Проблемы социологии языка», «Краткая история фотографии» и, конечно, одно из самых известных своих творений — эссе «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». Все они вышли в журнале Института социальных исследований при Франкфуртском университете. 

Три классических эссе, объединенные темой перемен, происходящих в искусстве, когда оно из уникального становится массовым и тиражируемым.
Краткая история фотографии
Вальтер Беньямин
Купить

Однако и во Франции задержаться навсегда у него не вышло: после оккупации страны Германией Беньямину опять пришлось бежать. Философ получил визу на въезд в США. Он собирался отплыть в Америку из Лиссабона и для этого перешел испанскую границу вместе с группой беженцев. В пограничном городке Порт-Бу (или Портбоу), что в Каталонии, местный шеф полиции стал угрожать беженцам экстрадицией во Францию. Этого Беньямин не выдержал. В ночь с 26 на 27 сентября 1940 года он покончил с собой в местной гостинице «Hotel de Francia». 

Испанцы под впечатлением от трагедии сняли ограничения на выезд. Благодаря этому в США смогла перебраться основоположница теории тоталитаризма Ханна Арендт — в будущем ей предстоит сыграть значительную роль в популяризации идей Беньямина. Однако в 1940 она лишь бежит через Лиссабон в Штаты, прихватив с собой один из вариантов беньяминовского текста «О понятии истории» (позже она обнародует его под названием «Тезисы по философии истории»).

Также наследие Беньямина, весьма вероятно, не стало бы достоянием широкой публики, если бы не создатели Института социальных исследований Макс Хоркхаймер и Теодор Адорно. Произведения Беньямина, как уже было отмечено, публиковались в журнале Института — но при жизни философа по-настоящему изданы были лишь две его книги: сборник философских афоризмов «Одностороннее движение» и «Немецкие люди» о начале декаданса в немецкой культуре. 

Именно по инициативе Адорно, начиная с 1955 года, работы Беньямина стали издавать и переиздавать. Идеи философа нашли отклик у нового поколения: во второй половине ХХ века Беньямин постепенно стал одним из самых влиятельных мыслителей столетия. 

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
18 Января / 2022

Что такое антифилософия? Объясняет Борис Гройс

alt

Традиция антифилософии объединяет таких непохожих друг на друга мыслителей, как Сёрен Кьеркегор, Лев Шестов, Мартин Хайдеггер, Вальтер Беньямин, Эрнст Юнгер, Александр Кожев и Жак Деррида. Все они стали героями книги Бориса Гройса «Введение в антифилософию». Но что все-таки такое антифилософия? Об этом Гройс рассказывает во вступлении к книге. 

Философия традиционно понимается как поиск истины, вследствие чего ее редко практикуют в наши дни, причем по двум причинам. Во-первых, изучение философии обычно приводит к заключению, что истина недостижима и попытки отыскать ее лишены смысла. А во-вторых, у нас есть ощущение, что даже если истина существует, найти ее — это лишь полдела. Гораздо сложнее — продать найденную истину так, чтобы обеспечить себе более или менее приличное существование. Как подсказывает опыт, эту задачу нельзя игнорировать. Между тем современный рынок истины переполнен предложениями. Потенциальный потребитель истины сталкивается с таким же избытком, как и потребители в прочих рыночных секторах. Со всех сторон нас осаждает реклама истины. Истины можно найти повсюду и во всевозможных источниках — истины научные, религиозные, политические или житейские. В итоге тот, кто ищет истину, имеет мало шансов поделиться сокровищами, которые он, быть может, найдет, с другими и поэтому отказывается от этой затеи. В отношении истины у современного человека есть два основных убеждения: истины нет и истины слишком много. Эти убеждения противоречат друг другу, но оба ведут к одному выводу: поиск истины — не лучшее занятие.

Философские эссе о Мартине Хайдеггере, Эрнсте Юнгере, Александре Кожеве и др.
Введение в антифилософию
Борис Гройс
Купить

При этом сцена, которую можно описать сегодня как сцену поиска истины, является также первосценой философии. В миниатюре эту сцену можно было наблюдать на древнегреческой агоре в эпоху, когда первый образцовый потребитель истины, Сократ, приступил к ревизии существовавших на тот момент предложений на рынке истины. С такими предложениями выступали софисты, утверждавшие, что нашли истину. Однако Сократ, как известно, определял себя не как софиста, а как философа — того, кто любит истину (мудрость, знание, софию), но не обладает ею, или, говоря иначе, кто не имеет истины на продажу, но был бы рад приобрести ее, если бы мог убедиться, что это действительно истина, а не ее подобие. Переход с позиции софиста на позицию философа — это переход от производства истины к ее потреблению.

Философ не является производителем истины, как не является он и искателем истины в смысле искателя сокровищ или полезных ископаемых.

Философ — это просто человек с улицы, который забрел в глобальный гипермаркет истин и пытается там сориентироваться или хотя бы найти указатель выхода.

Многие сетуют, что в ходе своей истории философия не развивается, не приносит никаких результатов и не обнаруживает никакого прогресса. Было бы и впрямь крайне удивительно, если бы философия исторически развивалась, ведь в отличие от производителя истины, чье положение со временем меняется, положение потребителя истины остается неизменным. Меняются только предложения на рынке истины, но не растерянность потребителя, который с этими предложениями сталкивается. Всякая «подлинная» философия есть не что иное, как вербальная артикуляция этой растерянности. Но зачем вообще артикулировать и выражать такую растерянность, почему бы ей не остаться немой?

По сути, Сократ предлагает и без того знакомый нам образ сварливого потребителя, который вечно не в духе. Всякий раз, услышав красивые слова софистов, Сократ портит настроение окружающим, отыскивая в этих словах какие-то логические дефекты и недочеты, которые в противном случае не привлекли бы ничье внимание и уж точно никому бы не помешали. Мы и сами нередко встречаем подобных людей в магазинах, гостиницах и ресторанах. Они постоянно всем недовольны, охотно вступают в пререкания с персоналом и действуют на нервы другим потребителям. Сталкиваясь с этими вздорными и нервирующими нас типами, мы невольно вспоминаем старые добрые времена, когда их можно было быстро утихомирить с помощью чаши с цикутой.

Вдобавок ко всему критическая аргументация в устах Сократа кажется в высшей степени амбивалентной. Остается до конца не ясно, выступает ли Сократ в качестве придирчивого потребителя, который критикует предложения истины, представленные в настоящий момент, но не расстается с надеждой встретиться с подлинной истиной когда-нибудь в будущем, — или же он в принципе отвергает обращение с истиной как с товаром, поставляемым на рынок. Многое указывает на то, что второе предположение более правдоподобно. Сократ по сути основал критику рынка. Уже тот факт, что определенное предложение истины функционирует как товар в контексте рыночной экономики, служит для Сократа достаточным основанием, чтобы отвергнуть это предложение. Демонстрация прочих недостатков и противоречий, выявляемых Сократом в каждом конкретном предложении истины, может быть поучительной и увлекательной, но она избыточна с точки зрения общего и принципиального неприятия. Зафиксировать коммерциализацию учения об истине, выявить товаризацию этой истины, открыть экономические интересы, стоящие за изложением и распространением соответствующего учения, достаточно, чтобы отвергнуть его претензию на истинность. От Сократа до Маркса и критической теории Франкфуртской школы считалось, что истина, функционирующая как товар, не есть истина. А это значит, что истины нет вообще, потому что в условиях рыночной экономики никакое учение об истине не может избежать товаризации. Остается, конечно, часто постулируемая «слабая мессианская надежда» на появление истины по ту сторону истины — некой абсолютно другой истины, которая даже не будет функционировать в качестве истины, учения, книги, теории или метода, ни на сознательном, ни на бессознательном уровне и которая в итоге избежит коммерциализации. Но очевидно, что постулирование этой надежды всякий раз оборачивается разочарованием.

Впрочем, эта надежда была диагностирована еще Платоном. В притче о пещере он описывает фигуру искателя истины, который преуспел в поиске и возвращается к людям, чтобы рассказать им о своем открытии. Перед нами не философ, как это часто утверждается (ведь философу отказано в созерцании истины), а скорее софист — но такой, которого можно было бы назвать «истинным» софистом, потому что он действительно узрел истину. Однако именно вследствие того, что он ее узрел, он слишком ослеплен и ошеломлен этой истиной, чтобы торговать гладкими, продуманными и красивыми речами, типичными для софистов. Это неумелый, неловкий — но как раз в силу этого истинный софист. Поэтому люди, которые ожидают от софиста определенного профессионального мастерства, убивают его. Этот неловкий софист служит прототипом не только фигуры Сына Божьего, который умирает на кресте именно потому, что он Сын Божий, но и всех романтических художников, поэтов и революционеров, утверждавших, что являются истинными художниками, поэтами и революционерами именно потому, что не могли должным образом писать картины и стихи или осуществить успешную революцию. Однако мы сегодня знаем, что намеренная неудача тоже может быть товаром и действительно им становится. И чтобы не оставлять критический диагноз неполным, добавим: сам этот диагноз не ускользает от формы товара.

Таким образом, философская критика приводит к тому, что любая истина идентифицируется как товар и в итоге дискредитируется.

Но тут возникает другое подозрение: не сама ли философия превращает всякую истину в товар? И в самом деле: философская позиция имеет пассивный, созерцательный, критический и в конечном счете потребительский характер. С этой позиции все сущее предстает как выставленные на продажу товары, в пригодности которых нужно удостовериться, чтобы решить, покупать ли их. Предположим, однако, что человек больше не тратит время на процедуру проверки, а берет все, что случайно подвернется ему под руку: знакомых, возлюбленных, книги, разговоры, теории, религии, авторитеты и истины. В этом случае истина теряет свою товарную форму, ведь теперь она не проверяется, а практикуется — так же как мы практикуем дыхание, вдыхая окружающий нас воздух. В некоторых обстоятельствах вдыхаемый нами воздух может оказаться смертельным, но отказ от дыхания тоже смертелен. Следовательно, в обоих случаях отстраненное, созерцательное, критическое, потребительское дыхательное поведение невозможно — мы дышим постоянно, включая то время, когда покупаем новый кондиционер.

Понимание этого ведет к новому направлению философской мысли — по аналогии с антиискусством его можно назвать антифилософией. Этот поворот, начало которому положили Маркс и Кьеркегор, прибегает не к критике, а к приказам. Задача приказа — изменить мир, а не объяснять его; или стать животным, а не продолжать мыслить; или запретить все философские вопросы и молчать о том, о чем нельзя сказать; или превратить собственное тело в тело без органов и мыслить ризоматически, а не логически. Общая цель всех этих приказов — упразднить философию в качестве источника потребительской, критической позиции и тем самым освободить истину от товарной формы. Ведь повиноваться приказу или отказаться от повиновения ему — далеко не то же самое, что принять или отвергнуть учение об истине в результате его критического рассмотрения. Другими словами, основная предпосылка отдающей приказы (анти)философии состоит в том, что истина обнаруживает себя только в том случае, когда приказ выполняется: сначала нужно изменить мир — только тогда он покажет свою истинную сущность; сначала нужно совершить прыжок веры — только тогда религиозная истина проявит себя, и т. д. Или, если снова вспомнить Платона, сначала нужно выйти из пещеры — только тогда мы узрим истину. Речь идет о выборе до выбора, о решении, принятом в темноте и предшествующем возможной критике, поскольку предмет этой критики может появиться лишь в результате этого решения — а именно, в результате решения выполнить приказ. Напротив, решение уклониться от выполнения приказа навсегда оставляет нас в темноте — нельзя даже занять критическую позицию, поскольку неизвестно, чтонам вообще критиковать. Выбор между решением выполнить приказ и отвергнуть его неумолим и неотложен и, следовательно, не оставляет времени для занятия спокойной, критической, потребительской позиции. Иначе говоря, это не просто философское решение — это жизненно важное решение, которое нельзя откладывать, потому что жизнь слишком коротка для этого.

Этот антифилософский поворот в философии не остался без последствий.

Всякий, кто изучает сегодня философию или пишет о ней, знает, что мы живем в эпоху, когда любая критическая позиция — будь то в политике, искусстве или правильном питании — раздражает публику и почти инстинктивно ею отвергается.

Причина, разумеется, не в том, что в последнее время «аффирмативная» установка, внутреннее согласие с всеобщим ослеплением или одобрение господствующего положения вещей вдруг приобрели неоспоримую гегемонию в общественном сознании. Просто современный читатель не верит тому, что утверждается в текстах и прочих медиа, и даже не предполагает, что этому нужно верить, — поэтому у него нет повода критиковать соответствующие утверждения. Вместо этого он либо следует тому, что там утверждается, либо не следует. Тексты сегодня не анализируются — они воспринимаются как руководства к действию, которые можно использовать на практике, если ты к ней готов. Тексты, носящие характер прямых руководств, особенно популярны: книги с кулинарными рецептами, советами садоводам или рекомендациями по дизайну интерьера, книги об оптимальных рыночных стратегиях, руководства по низвержению американской империи с помощью «множеств», по формированию современного образа левого или правого активиста и т. д. Но и другие книги — те, что не содержат столь же четких инструкций, — все в большей степени читаются как руководства к действию. Читатель такой книги, который следует соответствующим инструкциям, чувствует, что всякая критика в ее адрес задевает его лично, и отвергает критическую позицию по отношению к ней. И точно так же он отвергает критику текстов, которым сам не следует, — из соображений приличия и терпимости, чтобы зря не ранить последователей этих текстов. В обоих случаях публика чувствует, что любая критика того или иного текста несправедлива, поскольку ее мишенью оказывается не сам текст, а люди, которые на основании этого текста строили и продолжают строить свою жизнь. Скажем, поскольку разные люди делают разные выводы из чтения Корана, то всякая критика Корана бесполезна и, в сущности, невозможна. А художники, когда в их присутствии критикуют какую-то теорию, часто возражают: может, это и правда дурацкая теория, но я ее усвоил и успешно практикую, поэтому я в нее верю и не желаю впредь выслушивать вашу критику. Если текст как таковой понимается не как место проявления истины, предлагаемой для критического прочтения, а всего лишь как набор инструкций, требующих от читателя не думать, а действовать, то релевантно лишь то, как этот читатель проводит инструкции в жизнь. Но это не может быть предметом для критики, поскольку тут сама жизнь выступает как судья в последней инстанции.

Читатель очерков, собранных в этой книге, заметит, что все их герои являются современными авторами, отдающими приказы. Все они — антифилософы. Однако сами очерки не предлагают никаких руководств и в контексте господствующей ныне постантифилософии могут вызвать разочарование. Вместе с тем эти очерки далеки от идеи возвращения к традиции философской критики. Скорее позицию их автора можно описать как благожелательно описательную. Корни этой позиции — в феноменологии Гуссерля, который относительно рано задался вопросом о том, как нам реагировать на новоявленный приказной тон философии, не повторяя при этом прежних ошибок критической мысли. В итоге Гуссерль отдал следующий приказ: прежде чем начинать мыслить, нужно осуществить феноменологическую редукцию. Она состоит в том, что субъект занимает мысленную дистанцию по отношению к своим жизненным интересам, включая заинтересованность в собственном выживании, и тем самым открывает горизонт мировоззрения, который не ограничивается потребностями его эмпирического Я. Благодаря этой широкой феноменологической перспективе мы приобретаем способность справедливо судить обо всех приказах, поскольку начинаем свободно экспериментировать с их выполнением и отклонениями от них. Причем субъекту феноменологической редукции больше не требуется проводить в собственную жизнь выполняемые им приказы или, наоборот, противостоять им, ведь феноменологическое Я мыслит так, будто оно уже не живет. Носитель такого Я переходит на позицию «как будто» — воображаемую точку зрения бесконечной жизни, в которой все жизненные решения перестают быть неотложными, потому что оппозиция между выполнением приказа и отказом от его выполнения теряется в бесконечной игре жизненных возможностей.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
15 Января / 2022

Что читать об искусстве в 2022 году

alt

В 2022 году в репертуаре нашего издательства ожидается серьезное пополнение! В том числе среди книг об искусстве. О том, какие тайтлы ожидать в ближайшие месяцы, рассказывает редактор и переводчик Ad Marginem Алексей Шестаков.

alt
Алексей Шестаков
Редактор и переводчик Ad Marginem

Искусство, прежде всего современное, всегда занимало большое место в каталоге Ad Marginem. И не только в каталоге: обложки серийных изданий первых лет истории издательства, прекрасных девяностых, варьировали мотивы одноименной картины Пауля Клее с причудливой живностью — то ли фауной, то ли флорой, жмущейся к краям полотна, озаряемого несколько инфернальным алым светилом.

Некоторые наши ключевые титулы задали траектории понимания искусства, его развития и существования в обществе, его судьбы, нисколько не утратившие актуальности по сей день: это и «Краткая история фотографии» Вальтера Беньямина, и «Против интерпретации» Сьюзен Сонтаг, и «Camera lucida» Ролана Барта.

Затем было многолетнее сотрудничество с Музеем современного искусства «Гараж», в рамках которого мы осуществили русское издание важнейшей арт-истории последних десятилетий — «Искусство с 1900 года», а также серию «Garage Pro», объединившую книги по новейшей арт-теории и кураторской практике. Партнерство с британским издательством Thames & Hudson, продолжающееся и сейчас, расширило спектр нашей литературы по искусству иллюстрированными обзорами важнейших стилей и направлений (серия «World of Art»), популярными изданиями для самой широкой публики (серия «Art Essentials / Основы искусства»), книгами для взрослых и детей Дэвида Хокни и Мартина Гейфорда и т. д. И, конечно, каждый год мы выбираем, переводим и публикуем на русском языке лучшие детские книги по искусству британских, французских, чешских авторов.

В 2022 году все эти направления получат дальнейшее развитие. Линия академических трудов по искусствознанию продолжится русским переводом одной из главных книг американского историка искусства, специалиста по голландской живописи XVII века Светланы Альперс (урожденная Светлана Васильевна Леонтьева, род. 1936). Эта книга — «Предприятие Рембрандта. Мастерская и рынок» (1988) — написана на основе курса лекций, в котором на обширном документальном и визуальном материале анализируется не столько искусство живописи великого голландца, сколько его предпринимательское искусство, вернее — оба эти искусства в комплексе и взаимовлиянии. Известно пристрастие Рембрандта-живописца к изображению лохмотьев и золота, самого ничтожного и самого дорогого. Углубленное исследование работы его мастерской показывает, что эти «мотивы» — бросовое и ценное — были интересны ему не только как визионеру и коллекционеру, но и как своего рода стихийному экономисту, предвосхитившему в итоге музейно-рыночную парадигму современного искусства и, возможно, как раз поэтому особенно близкому нам сегодня.

Другим образцом междисциплинарного подхода является книга британского искусствоведа Майкла Баксандалла (1933–2008) «Тень и Просвещение», сосредоточенная на понимании тени художниками и учеными XVIII века. В центре внимания автора оказывается зыбкая граница между научным и художественным взглядами на природу, которую непрестанно переходили в обоих направлениях, с одной стороны, живописцы и рисовальщики, а с другой — оптики, физики и математики, сообща способствуя формированию научной картины мира Нового времени.

В ближайшие месяцы выйдет в свет русский перевод «Искусства инсталляции» Клэр Бишоп — достаточно подробный и вместе с тем концептуально стройный обзор полувековой истории нового вида (жанра, формата) искусства, возникшего совсем недавно и во многом определяющего сегодняшнюю художественную сцену. Автор, известный американский искусствовед, создатель концепции партиципаторного искусства, рассматривает инсталляцию сквозь призму опыта, который она предоставляет зрителю, — опыта, значительно расширенного по сравнению с традиционными видами искусства и всякий раз подвергаемого рефлексии, так что именно он оказывается основным содержанием художественного произведения. Новое в искусстве опять-таки рождается на стыке теоретических поисков — прежде всего феноменологии, на которую опирались пионеры инсталляции в искусстве США и Бразилии рубежа 1960-х и 1970-х годов, и непосредственной арт-практики в конкретных социальных условиях, а именно — творчества Ильи Кабакова, пришедшего к идее «тотальной инсталляции» в Советском Союзе 1970-х — начала 1980-х годов.

Линию актуальной истории продолжит книга Дэвида Джослита «Американское искусство с 1945 года». Видный историк искусства, известный куратор и художественный критик, редактор и регулярный автор влиятельного журнала October представил в этой работе, впервые вышедшей в 2003 году, панораму искусства США с того момента, когда оно заняло лидирующее положение в мировом арт-процессе, сохраняемое им и по сей день. Выбор хронологических рамок обзора отнюдь не случаен: именно в первые послевоенные годы, с признанием абстрактного экспрессионизма, американское искусство обрело независимость от европейского и бесспорную культурную идентичность, самой известной декларацией которой стала статья Клемента Гринберга «Живопись по-американски» (1955). Семь глав книги Джослита посвящены ключевым этапам, которые искусство США прошло с тех пор: нью-йоркской школе, живописи цветового поля и постживописной абстракции 1950-х годов, поп-арту, минимализму, постминимализму и раннему перформансу, концептуализму, политике идентичности, апроприации и плюралистическому искусству 1990-х — начала 2000-х годов. 

В ином ракурсе — с точки зрения конкретного медиума — искусство последних десятилетий рассматривается в книге Сьюзен Хадсон «Современная живопись», оригинальное издание которой вышло в той же серии «World of Art» британского издательства Thames & Hudson, что и работа Джослита. Медиум-специфичный подход переживает в последнее время своеобразное возрождение после довольно долгого периода реакции на господство гринбергианской теории в 1950–1960-х годах. Возродилась в новом обличье или, вернее, во множестве новых обличий и сама живопись — традиционнейший из западных медиумов, гегемония которого продолжалась со времен Ренессанса до середины XX века. Затем, как и прочие гегемоны, живопись оказалась под огнем сокрушительной критики и вышла из него, выработав «иммунитет» ко всем проявлениям каноничности — от императива ручного мастерства до монументально-декоративных амбиций. Вместе с тем она впитала в себя элементы всех прочих искусств, с которыми стоит теперь в одном эгалитарном ряду: фотографии, перформанса, инсталляции, даже литературы и архива. Возникла — и продолжает формироваться на наших глазах — новая, текучая и вариативная жанровая структура живописи. Ее контуры и очерчивает автор нашей книги.

Двумя новыми титулами пополнится популярная серия «Основы искусства». В первом из них Натали Радд расскажет о том, как и зачем художники разных эпох — от Средневековья до наших дней — изображали себя. Автопортрет — сравнительно недавний жанр, история которого отражает рост значения индивидуальности и самосознания человека. Первые автопортреты появились тогда, когда художник перестал быть просто ремесленником, создающим красивые предметы быта или религиозного культа, и приобрел исключительный статус самовластного творца. Причины столь высокого положения не могли не заинтересовать и его самого, а потому он стал всё глубже заглядывать в себя. С тех пор автопортрет претерпел впечатляющее развитие: заявив о себе поначалу в качестве персонажей-«статистов» исторических, мифологических и религиозных картин, художники вскоре «вышли из толпы» и стали полноправными героями собственных портретов. Затем, в Классическую эпоху, их образ стандартизировался в виде мастера в пышном одеянии перед мольбертом, после чего начал вновь собирать вокруг себя приметы окружающего мира. В наши дни автопортрет стал невероятно многоликим: с одной стороны, можно сказать, что художники едва ли не всегда изображают самих себя, а с другой — они почти никогда не представляют себя отдельно от своего контекста, а значит — не ограничиваются собственными чертами в зеркале. Новая книга расскажет об этом на примере автопортретов нескольких десятков знаменитых и не слишком известных художников прошлого и современности.

Вторая новинка «Основ» — книга «Как понимать искусство» Джанетты Реболд Бентон — поможет сориентироваться в безбрежном мире художественного творчества, который сегодня сливается с жизнью и всей действительностью почти до неразличимости. Какие ответы давались в разное время на вопрос «Что такое искусство?», какие критерии позволяли отличить искусство от не-искусства в разные времена, какую роль играет в существовании искусства зритель и как его роль менялась на протяжении истории — обо всем этом читателям предстоит узнать и поразмышлять вместе с автором.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
13 Января / 2022

Что есть современная литература? Отвечают Галина Юзефович, Лев Данилкин и другие

alt

На книжной ярмарке non/fictio№23 мы презентовали литературный фестиваль «Контур» и одноименную газету, исследующую аспекты, в которых развивается литература сегодня. Что же все-таки из себя представляет современная литература? На этот вопрос специально для «Контура» ответили литературные критики.

alt
Лев Данилкин
Писатель, литературный критик

В период становления национальных государств литература была механизмом создания коллективной идентичности, эмансипации наций — и воспринималась как важная, часто патронируемая государством общественная практика. Иерархия авторов и жанров была продуктом сложных договоренностей элит. В последние двадцать лет, в процессе глобализации, сначала подверглась демонтажу иерархия — и центральные роман и эпос поменялись местами с некогда периферийными «автофикшенами» всех мастей; одновременно и сама литература, «обезвреженная», деидеологизированная в духе времени, стала уступать место — в качестве платформы для производства идентичности жителей постнациональных государств — другим художественным практикам. Феномен литературного, о вымышленном существе, текста, способного, как метеорит, потрясти или даже разрушить политический ландшафт, как это было с «Иваном Денисовичем», более невозможен.

Ирония в том, что в последние два года глобализация вдруг оборвалась, и слухи о скором исчезновении национальных государств оказались преувеличенными. Но литература уже «перестроилась» — и, сделавшись формой свободы от государства, «потеряла постоянную работу», осталась на улице с мало впечатляющим пограничные службы нансеновским паспортом. Новым, настроенным на реванш, одержимым укреплением границ национальным государствам удобнее работать с другими поставщиками идентичности — более зрелищными, более технологичными, более мобильными, прежде всего с модерн-артом; именно поэтому музеев и арт-институций становится всё больше, и суммы в них инвестируются по сравнению с издательствами баснословные.

Перспективы литературы — именно в связи с событиями последних двух лет — не выглядят особенно радужными. Энтузиасты, наслаждавшиеся трансграничными полетами на «машинах памяти и воображения», либо вынуждены будут замерзать под забором, либо их снова отправят «работать на государство» — но теперь уже безо всяких переговоров, на его условиях: отвечать за репрезентацию диктатуры под контролем идеологического отдела. «Белоруссизация» — вот как этот процесс называется.

alt
Галина Юзефович
Литературный критик

Возможно, это прозвучит банально, но, на мой взгляд, литература сегодня — это всё то, что претендует на подобное наименование. Опыт Дюшана сто лет назад показал, что в рамках концепции ready-made писсуар вполне может оказаться фонтаном, а сегодня мы легко можем вообразить контекст, в котором литературой окажется текст с упаковки гречки или, допустим, инструкция к роботу-пылесосу. Долгое время слово «литература» имело имплицитный элемент оценки: право зваться литературой еще нужно было заслужить, а само это понятие по умолчанию резервировалось за набором текстов, которые некая экспертная аудитория считала «хорошими» и «достойными». Сегодня, мне кажется, подобный подход безнадежно устарел: мы можем говорить о типах, родах, видах, подвидах и сортах литературы, это осмысленно и продуктивно, но всерьез обсуждать принадлежность к литературе фанфиков, автофикшена, текстов песен, литературной публицистики — это даже не вчерашний, а какой-то позапозавчерашний день. Иными словами, отвечая на вопрос максимально коротко, могу сказать: литература сегодня — это всё то, что желает так называеться и состоит из слов. Последнее, впрочем, тоже опционально: «тихий комикс», в котором слов нет, тоже вполне себе литература.

alt
Евгения Вежлян
Поэт, литературный критик, руководитель программы «Новейшая русская литература» РГГУ

В начале XXI века границей между «старой» и «новой» литературой была граница эпох — советской и постсоветской. Черты новой — постсоветской — литературы определялись системной трансформацией конца восьмидесятых — начала девяностых, в первую очередь экономической, но также и политической: наступил новый, «безцензурный», свободный этап развития литературы. Правда, эта трансформация имела и оборотную сторону: шок, ощущение кризиса. Способы проживания этого ощущения как раз и поляризовали литературное пространство: «старая» литература восприняла этот кризис в алармистском ключе, переживая конец литературоцентризма как травму идентичности или даже биографический крах, а «новая» — как благо, поскольку если мы и правда никому не нужны, то мы автономны и наконец свободны для спокойной «профессиональной» литературной работы, которой советское наследство, пусть только в виде специфического отношения к литературным ценностям, не требуется. Идентичность, ориентирующаяся на отношение к советскому наследству, — это, собственно, и есть то, что задает границу литературы как постсоветской. В конце 2010-х в литературу пришло новое поколение, которое никогда не жило в СССР и которому важнее не отношение к прошлому, даже травматическому, а настоящее с его проблемами, включая и те, которые хоть и уходят корнями в СССР, но существуют как актуальные-для-нас. Как говорится, уже не важно, кто виноват. Важно, как решать… И вот этот «презентизм» — та граница, которая отделяет «новую» литературу от «старой» — сейчас. И даже «новую новую литературу» от «старой новой».

alt
Игорь Кириенков
Шеф-редактор онлайн-кинотеатра «Кинопоиска»

Сотруднику видеосервиса, вероятно, полагается заявить, что сериалы давно перестали быть исключительно аудиовизуальным искусством и вполне могут состязаться с современной прозой. Что же, не будем обманывать ожидания: проект HBO «Мейр из Исттауна» мне кажется вещью куда более литературной, генетически связанной с традицией высокого реализма, чем рядовой участник какого-нибудь премиального шорт-листа, а «Слишком стар, чтобы умереть молодым» Николаса Виндинга Рефна — блистательным экспериментальным нарративом, заслуживающим всех «НОСов» в мире. 

Иными словами, «современная литература» в такой оптике становится зонтичным понятием для целого спектра явлений. Они могут быть оформлены в форме книги, как хитро устроенный докуфикшен Джулиана Барнса, музыкального альбома, как монструозные записи Славы КПСС, или многочасового телешоу, как «Сопрано», — важнее то, как эти произведения работают с условиями нашего повседневного существования. Главное из которых, на мой взгляд, — ощущение цейтнота, вечный недостаток времени на то, чтобы позволить себе погрузиться в чье-то чужое плотное повествование. Собственно, «дробное» против «цельного» и есть, по-моему, основная интрига «современной литературы» — какую бы форму она ни принимала.

alt
Юлия Петропавловская
Главный редактор издательства «Есть смысл»

При общих трендах для меня более ощутимы различия между литературными процессами на Западе и у нас. В то время как современная западная проза мгновенно схватывает общественные настроения и расширяет свою сферу влияния благодаря понятному и довольно популярному сегменту upmarket, не чуждому и языковых экспериментов, наш рынок продолжает сужаться и поляризоваться. Тиражи по-настоящему новаторских текстов, обрабатывающих современную действительность, не превышают двух-трех тысяч экземпляров, а всеобщее признание до сих пор достается традиционным романам, переосмысляющим события прошлого века и использующим паттерны «великой русской литературы». Главными героями в них становятся люди прошлой эпохи, с которыми проще ассоциировать себя довольно консервативным читателям 40+. Очень сложно вывести на рынок новых авторов, пишущих в иной манере, нежели мастодонты 1990-х. Актуальные новинки для миллениалов с хорошо выстроенной композицией и крепким конфликтом можно пересчитать по пальцам, спрос здесь сильно превышает предложение. Хочется сместить фокус современной российской прозы на настоящее: проблемы сегодняшнего (и завтрашнего) дня, новый живой язык, портрет тридцатилетнего горожанина, трансформацию его отношений с окружающей действительностью и другими людьми, чтобы наша проза поспевала за меняющейся реальностью, постепенно становилась интересной и для зарубежного читателя тоже.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
11 Января / 2022

На причале: Евгений Тенетов о жизни на северной земле

alt

В городской черте Архангельска около двухсот пятидесяти островов (некоторые из них обитаемые), его окрестности славятся своей суровой северной красотой. Человек, обитая в этих краях, не может не учитывать географию: на его жизнь влияют температура, свет, воздух, цветовая гамма, соотношение ночи и дня. Ему помогает опыт тех, кто жил здесь до него. С другой стороны, малая родина, со своей историей, природой, локальной идентичностью, может помочь найти себя в эпоху нестабильности и всеобщей тревожности. В этом мы убедились, прочитав роман Эми Липтрот «Выгон», где история побега на один из Оркнейских островов в Шотландии переменила жизнь героини — и принесла автору несколько литературных премий, а также сделала острова одним из самых востребованных туристических маршрутов времен пандемии. Для литературной газеты «Контур» мы попросили Евгения Тенетова, директора Северного морского музея в Архангельске, поразмыслить об этих обстоятельствах. В ответ он прислал «Контуру» это эссе, которое можно читать как главу из ненаписанной книги. 

В Архангельске нет моря. Нет этой желтоватой пены, нет назойливого шума прибоя, соленого едкого запаха, изумрудных водорослей на осклизлых, пятнистых, как гагачьи яйца, камнях. Город стоит в дельте большой реки Северной Двины, как и положено старому порту, в тридцати километрах от моря, в удобной гавани. Так для удобства и безопасности сделано. Двина — на угро-финском «двойная», и здесь двойные стандарты: моря как бы нет, и всё же оно есть. Правда, сейчас куда-то ушло. Ушло, забрав с собой весь сопутствующий скарб: запах тухлой рыбы, крики стивидоров, пароходные гудки и звон склянок, импозантных капитанов вместе с капитанскими женами, шустрыми юнгами, шпанистыми курсантами, «лесом мачт», просоленными роконами, всеми этими зюйдвестками, кухтырями, кокорами, карбасами, шкунами, шняками, шергинскими дедами — «изящными» мастерами-корабельщиками, мальчишками-«зуйками», спорыми и крикливыми женками-«наважницами», голландскими факториями и русскими анбарами, кофием «мезенским», Немецкой слободой и портовой Соломбалой. Стерлись, сгинули куда-то в безвременье с резной сосновой доски: Олюша, Власий, Карп, Жила, Федец, Кондрат, Чешко, Семенец, Григорь и Савица, сгинула, ушла из памяти городской их промысловая ватага. Сверкнула на рыжем закате своей оцинкованной чешуей и пропала в коричневатом Белом море семга, а с ней и большая палтасина, сиг, кумжа, голец, чир, омуль и сушеный на соленом ветру, похожий на полено штокфиш. 

Море ушло, и стало темно. Вот говорят: «Ни черта не видно» — это когда, бывает, отметишь плотницкой чертой расстояние нужное, чиркнешь по доске заточенным концом «чертила», а глядишь — отметина затерлась, замылась, вот и не видно ни черта. Давай черти по-новой! 

***

До моря далеко; иду, закатав джинсы до подколенок. Ступаю по отмели, по илистому топкому дну; ледяная вода еле закрывает ступни, ополовиненные раковины мидий хрустят, как яичные скорлупки. Отмель широкая, краев не видно — на Белом море отлив. Впереди маячит черная надстройка северодвинской субмарины. Ветер приятно обдает лицо запахом хвои и водорослей, сладкая эта смесь немного пьянит, пробирается куда-то глубоко и останавливается холодным сгустком где-то в затылке. На воде плавают чаичьи перья и смятая обертка от «Сникерса». Я никогда не ассоциировал себя с морем, никогда не интересовался кораблями — все эти стеньги, брамсели, штевни и форштевни, — не читал «Моби Дика», терпеть не мог топорные тексты Джека Лондона, не клеил модели, не играл в пиратов. Я сухопутный горожанин; в европейских портах, гуляя по густо уставленным лодками набережным ради кафешек, никогда не заходил в морские музеи, не ставил паруса на яхтах. А море, оказывается, было со мной. Отец служил на подводной лодке, полжизни проработал в пароходстве, дед всю войну сопровождал суда союзников, дважды тонул, бабушкин брат погиб на борту — волной смыло Баренцево море, а второй в своей каюте закончился: сердце встало в море Белом. И никогда в семье у нас об этом не говорили, все эти «ленточки и якоря» никогда не всплывали на семейных посиделках. Не поднимали тосты «за тех, кто в море», не травили моряцких баек. Странно.

Возможно, потому, что море, вернее, его естественное присутствие было так пугающе близко, так реально и жутковато обыденно, что и говорить не о чем?

Вот это вот всё: море забирает — море и дает здесь и сейчас. Помню, как отец впервые взял меня на пароход, когда мне было лет десять; они там устанавливали новое радиолокационное оборудование. Это был, кажется, ледокол «Диксон». Меня сразу напугали слишком крутые трапы. Но когда полезли выше и холодная двинская вода стала плескаться через сетчатые ступеньки — вот это жуть. Высоко, ветер порывами, того и гляди снесет в эту чернильную бездну. Жуть. «Пойдем на капитанский мостик?» — спросил отец. Хочется сказать: «Пойдем домой», но я кивнул: «Пойдем». Штурвал, гирокомпас на нактоузе, машинный телеграф, штурманский стол со специальными выдвижными планшетами для навигационных карт и тяжелыми черными грузами с якорями, расставленными по углам раскрытой карты. Медная табличка на шпонированной дубовой двери: «Капитан». Они пили кофе с коньяком, а я грыз окаменевшую галету. Им было хорошо. Меня подташнивало от качки. Это главное мое «морское» впечатление детства. Собственно, моря в нем никакого и не было — одно недоразумение, испуг и пустота. Вот уже шесть лет я работаю директором Морского музея, а друзья строят в большом ангаре деревянную шкуну. Нам сорок лет.

В Архангельске моря нет, но без моря здесь нельзя. Вернее, можно, конечно. «Затаись и живи», — гнусавит «АукцЫон» из наушников. Садись в самолет, улетай и снова живи. «Остановите самолет, я слезу!» — вопит «АукцЫон». Где-то там. Черт-те где. Так делают многие, иногда кажется, что почти все. Да, все так делают на севере. Везде на севере. В Норвегии, Финляндии, Швеции, Канаде, старой Британии и на Шетландских островах. Едут с ноутбуками подмышкой с севера на юг. Так не делают разве только в Исландии: там просто нет юга. Там есть только север и только море. Наверное, поэтому в Исландии столько счастливых людей! Они с самого начала приняли север и море в себе. Растворились в нем.

С морем нельзя бороться, оно всё равно сильнее тебя.

И я остался. Хотя, наверное, должен был уехать. Все же уезжают. Все, все — а кто эти «все», где они? Олюша, Власий, Карп, Жила, Федец, Кондрат, Чешко, Семенец, Григорь и Савица, чего молчите? Дым, пыль, марево. Ничего не разберешь. Где они? Унес их сиверко, закрутил, забуранил, разбросал. Счастливы они? Наверное. Да бог с ними, не о них речь. Интересны те, кто остался или кто вернулся, а еще те, кто приехал и врос через камни в илистую почву. И поплыл.

В Архангельске нет моря, но море здесь всё. Не будь моря, нечего здесь делать человеку. Не будь моря — смерть, пустота. Море тут хозяин, первопричина — бог. Все мы здесь под морем ходим. Но оно стало дальше. Еще мои родители жили с морем рядом, оно было встроено в их жизнь с детства. Всё хорошее всегда было от моря: заграничные шмотки, «Битлы» и «Кровь, пот и слезы» на фирмовых пластах, семга, икра и тресковая печень на первомайском столе, танцы в «Интреклубе моряков», импортное пиво в буфете, талоны на лифчики в «Альбатросе», красивые и ненасытные морячки и финские сапоги. Мои сорокалетние сверстники уже не знают этого. Во всем мире море стало уходить из больших шумных портов где-то в 1970-е годы: началась эпоха контейнерных перевозок, поменялась логистика, на смену лесу пришла нефть. Порт в историческом центре города стал невозможен: нет подъездных путей, нет площадок для складирования разгрузки — негде развернуться. Повсеместно старые портовые зоны превращались в уютные постиндустриальные городские пространства с лодочками и яхточками, пассажирскими пароходиками и кафешками с морской кухней. А настоящие, пахнущие мазутом, грохочущие и ревущие порты уходили глубоко в промзоны. Дух моря, того самого, которое «дает», стал выветриваться, города стали меняться. Посмотрите на старые европейские порты: Гамбург, Марсель, Лиссабон, Берген, Ливерпуль, Мальмё — портовые зоны там сменились променадами. Человеку должно быть удобно.

Иногда весной, когда солнце уже такое жгучее, что не может терпеть человеческий глаз, в город приплывают тюлени, вылезают на рыхлеющие, как сахар, льдины и выпячивают, подставляя солнцу, свои плюшевые животы. Глаза у них блестящие, как пуговицы на старой мутоновой шубе, в которой меня возили на санках по заснеженным архангельским улицам в детский сад. Как сейчас помню: проезжаем магазин «Пингвин», вереницей стоят медленно коченеющие люди с кошелками-авоськами, перетоптываются, перешептываются, бьют пимой о пиму, сучат валенками. Мать оборачивается, не сбавляя ходу, вскидывает голову: 

— Чего дают, женщина? 

— Селедку соловецкую.


Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
08 Января / 2022

Таня Борисова — о любимых книгах А+А

alt

У художницы Тани Борисовой недавно вышла книга «Привет, Москва!» — увлекательное обозрение столицы, какой она открывается велосипедисту. Книгу издал наш импринт А+А. Мы попросили Таню назвать другие ее любимые книги, вышедшие в импринте. 

Большая инвентаризация искусства, Луиза Локкар

Во-первых, мне очень нравится иллюстратор Луиза Локкар. В этой книге, где много всего происходит, она нашла классный объединяющий прием: имитация трехцветной гравюры. Это очень стильно и нарядно выглядит и выделяет книгу среди подобных ей. А во-вторых, эта книга про искусство, мне кажется, чем раньше человек им заинтересуется, тем лучше. 

Купить

В облаках, Александр Дейнека

Эта книга из репринтной серии А+А, которую я помогала делать, моя самая любимая. Я неровно дышу к советской графике, поэтому вся эта серия для меня услада для глаз. «В облаках» — совершенно прекрасная работа с композицией и ритмом. Каждая картинка — отдельное произведение графического искусства.

Купить

Машинерия портрета, Виктор Меламед

Книга самого актуального преподавателя иллюстрации, художника будет любопытна всем интересующимся графикой. Нестандартный взгляд по-настоящему опытного мастера. Здорово, что у книги вышло уже второе издание. 

Купить

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!