... моя полка Подпишитесь

20 Декабря / 2020

Маркиз де Сад и Владимир Сорокин: литература, секс и преступление

alt

Пока мы ждем из типографии «Признания плоти» Мишеля Фуко и комикс-исследование «История сексуальности», Александр Иванов, главный редактор издательства, размышляет о литературном наследии маркиза де Сада, творчестве Владимира Сорокина и их перцепции современными им режимами.

Существует (в пересказе) короткая устная рецензия Пушкина на книгу маркиза де Сада «Жюстина, или Несчастья добродетели»: «Это одно из замечательных произведений развращенной французской фантазии. В ней самое отвратительное сладострастие представлено до того увлекательно, что, читая ее, я чувствовал, что сам начинаю увлекаться, и бросил книгу, не дочитавши. Советую и вам не читать ее». Пушкин — точнее некуда — говорит фактически вот о чем: есть такие книги, которые на самом деле и не книги даже, а что? Ну, много чего не является книгой, но тут важно, что это «не-книга» в одном слове, а не просто «не книга». «Не-книга» — это особая книга, отрицающая книгу, преодолевающая книгу, трансформирующая книгу в какую-то иную реальность, не знаковую, не лингвистическую, не репрезентативную — в том смысле, что эта «не-книга» не представляет, не выражает какую-то реальность, какую-то жизнь, а прямо-таки сама и есть эта новая, странная, необъяснимая жизнь, которую толком и понять-то невозможно. А что же можно с ней сделать? Пожалуй лишь одно — подсмотреть ее, приподняв занавес культурных и языковых табу, над ней висящих и ее заслоняющих, урвать момент, чтобы увидеть какой-то фрагмент ее, что-то тревожащее, темное и непонятное, какой-то сгусток, ворох, кусок не пойми чего, тревожный сверток, вмятину, трещину, изнанку. Примерно так, как глухонемые в советских поездах проходили по вагонам и клали на столики книжку-гармошку черно-белых плохо отпечатанных порнографических карточек. Через пару минут глухонемой возвращался, чтобы забрать фотографии или деньги (если кто-то хотел это купить), — в памяти застревал образ, фрагмент чего-то бессмысленного и почти даже невидимого, но явно бесстыдного и грязного, порочного и запрещенного. Мужчины в купе молчали несколько минут, а потом так же молча шли курить в тамбур. Разговоры на какое-то мгновение прерывались, мысли путались и терялись — как если бы эти глухонемые заражали своей бесстыдной немотой всех вокруг, превращая все в проекцию порочного, липкого вуайеристского взгляда. Вспомним известный эпизод из телемоста «СССР – США», где советская женщина говорит на две страны сразу: «В СССР секса нет». Что эта фраза означает? — не то ведь, что в СССР люди не спали друг с другом, не рожали детей, или не делали аборты. 

Французскому психоаналитику Жаку Лакану принадлежит высказывание: «Сексуальных отношений не существует». В каком смысле? В таком, что «секс» — это целиком символический порядок, он весь в языке и на языке, у него нет никакой биологической — внеязыковой — реальности. То есть если говорится, что «секса нет», по-видимому, имеется в виду, что отсутствует язык для обозначения сексуального наслаждения, нет словесной картины вожделения и похоти. А что же есть? Есть двустишие Павла Пепперштейна, писателя и художника-концептуалиста: «На свете секса нет// А есть любовь и ебля».  То есть в СССР безусловно была любовь, но не было секса, а вместо секса была какая-то до- и внеязыковая похоть и ее удовлетворение в непростых бытовых и антисанитарных условиях — например, во фронтовом окопе, посреди следов смерти, крови и грязи немытых тел, или в коммунальной квартире с тонкими фанерными перегородками между комнатами и сдерживаемыми, загнанными вовнутрь, придушенными криками и стонами страсти. Была ебля, но не было секса — секс пребывал где-то там, далеко, где обитали холеные мужские и женские тела; он мог существовать только в виде «французского поцелуя», или «шведской семьи», или «немецкого порно», или еще чего-то в этом роде: иностранного, полузапрещенного, влекущего и пугающего одновременно. Но ведь «ебля» — это же не секс, ведь так? — она нема, как нем дикарь в классификации биологических видов Карла Линнея, ее удел — только грязные, непристойные, непроизносимые публично слова. Их нельзя даже приписать порядку символического — настолько они «вне закона», вне имеющихся словарей и общепринятой грамматики. Среда, в которой рождается и живет язык «ебли», — это тюрьма, зона, грязный сленг уличных гопников, уголовный жаргон, язык однополых сообществ — бань, военных казарм, лагерных бараков, дешевых пивных и стекляшек-распивочных. На этом языке невозможно изъясняться вдвоем, на нем нельзя признаваться в любви — но не только по той причине, что это слишком вульгарный и грубый язык. Нет, его «запретность» означает нечто более фундаментальное: этот язык не репрезентирует сексуальные отношения, он сам ими является. Это во Франции и США не существует сексуальных отношений — в СССР-то они как раз есть, просто они не опознаются советскими людьми в качестве таковых, они выражают себя через  бессознательно-спазматические языковые жесты — как матерный выкрик, выплеск, разрядка — другими словами, как языковая эякуляция — словесное, лингвистическое изнасилование. То есть секс существовал в СССР в отчужденном от субъектов виде — как их собственное бессознательное, лишенное проясняющей аналитической поддержки и предстающее в виде чего-то бесстыжего, грязного, запретного — желанного и отвратительного одновременно. 

Трудно вообразить лучшую почву для рецепции творчества маркиза де Сада чем СССР времени упадка.

Почему? Да потому, что у Сада секс и преступление, секс и тюрьма переплетаются — причем как в жизни, так и в текстах его романов. Он провел в одиночных камерах (в Венсенском замке и в Бастилии) более десяти лет, и почти столько же — в доме умалишенных в Шарантоне в Париже. Все его сексуальные фантазии это по большей части плод воображения, в жизни де Сад скорее мазохист, чем садист, по крайней мере никаких чудовищных преступлений за ним не водилось — известны лишь два эпизода, два эксцесса де Сада. На Пасху, 3 апреля 1768 года, двадцативосьмилетний де Сад уговаривает нищенку Розу Келлер поехать с ним в его «домик» (la petite maison) в предместье Аркей. Там он избивает ее плетью, а затем натирает пострадавшие части ее тела мазью, в состав которой входил белый воск. Второй эпизод произошел через четыре года, летом 1772-го, в Марселе, где Сад вместе со своим лакеем Латуром опять бичует четырех проституток и заставляет их бичевать его самого, предварительно скормив им анисовые конфеты с возбуждающим средством (шпанской мушкой), которые вызывают у девиц понос и рвоту. 

Все остальное –– это интрижки с актрисами и другие вполне обычные любовные похождения молодого либертена его времени, не более того. Наказание де Сада откровенно избыточно, он — безусловная жертва режима, лишенная свободы посредством знаменитой практики королевских lettre de cachet (указов о заточении без суда и следствия).

Язык преступления и язык вожделения переплетаются у Сада практически до полной неразличимости. Секс всегда имеет у него характер чего-то преступного, запрещенного, а преступление всегда предстает в ауре сексуальности и похоти. Французский философ Жорж Батай, один из тех, кто открыл в де Саде едва ли не центральную фигуру модерна, подчеркивал, что его произведения «посвящены утверждению неприемлемых ценностей: если верить ему, жизнь — это поиск наслаждений, а наслаждения пропорциональны разрушению жизни. Иначе говоря, жизнь достигает наивысшей степени интенсивности в чудовищном отрицании своей же основы».

В своей книге «Эротизм» Батай находит предельно точные формулировки того, что можно было бы назвать эротической экономией де Сада. Позволю себе большую цитату из батаевского текста, в которой раскрывается смысл садистического эротизма. 

«Природа чрезмерности, с помощью которой Сад утверждал свою истину, такова, что не так-то легко заставить ее принять. Однако из утверждений, которые он нам предлагает, можно понять, что нежность ничего не меняет в механизме, связывающем эротизм со смертью. Эротическое поведение противоположно обыденному поведению так же, как трата противоположна накоплению. Если мы живем, повинуясь велениям рассудка, то пытаемся приобрести разного рода блага, работаем с целью приумножения наших ресурсов — или наших знаний, — стараемся любыми способами обогатиться и обладать все большим количеством благ.  <…> Но в минуту крайнего сексуального возбуждения мы ведем себя противоположным образом: мы без меры расходуем наши силы и порой, в жестоком порыве страстей, без какой-либо пользы для себя растрачиваем значительные энергетические ресурсы. Сладострастие так близко разорительному растрачиванию, что мы называем “малой смертью” момент, когда оно достигает своего пика. Соответственно, образы, воскрешаемые в памяти эротически чрезмерным, всегда пребывают в беспорядке. Нагота разрушает благопристойность, которую мы придаем себе при помощи одежды. Но, встав на путь сладострастного беспорядка, мы не удовлетворяемся малым. Нарастание присущей нам от рождения чрезмерности иногда сопровождается разрушением или предательством. Мы усиливаем эффект наготы странным видом полуодетых тел, и отдельные предметы одежды лишь подчеркивают “расстройство” чьей-либо плоти, становящейся тем более беспорядочной, чем выше степень обнаженности. Пытки и убийства продлевают этот губительный порыв. Подобным же образом проституция, бранные выражения и все то, что связывает эротизм с низменной сферой, способствуют превращению мира сладострастия в мир упадка и разрушения. Мы испытываем истинное счастье, лишь растрачивая силы впустую, как если бы мы бередили свою рану: нам постоянно нужно быть уверенными в бесполезности, иногда в разрушительном характере наших усилий. Мы хотим почувствовать себя как можно дальше от мира, где правилом является приумножение ресурсов. Но мало сказать — “как можно дальше”. Мы нуждаемся в опрокинутом мире, в мире наизнанку. Истина эротизма есть предательство».

Радикальный эротизм де Сада, основанный на идее избыточного насилия, жестокости и траты энергии, является манифестом господства либертена над собственной жизнью и смертью.

 Как отмечает исследователь Сада Марсель Энафф, подлинное и окончательное стремление Сада как создателя особой эротической метафизики состоит в том, чтобы сделать саму смерть источником наслаждения. «Мы не только не должны смотреть на смерть с отвращением, — провозглашает де Сад, — но теперь несложно доказать, что на самом деле смерть — это не что иное, как чувственное наслаждение. Любая жизненная потребность доставляет удовольствие. Следовательно, удовольствие есть и в умирании». Но что значит превратить саму смерть в наслаждение? Это значит, как подчеркивает Марсель Энафф, провозгласить, «что никакое будущее не стоит труда и что либертеновское господство не стремится завладеть ничем из того, что принадлежит цивилизации или истории, что оставляет после себя след или приносит прибыль. Господство разворачивается в противоположность выгодам, которые извлекаются из занесения в анналы; оно наслаждается абсолютной роскошью потерять все, даже самое себя. В его собственной смерти истребляется все».

Итак, неупорядоченность, беспорядок, избыток, бессмысленная трата энергии и даже сама смерть возбуждают Сада и его героев, которые обнаруживают источник сладострастия не столько в генитальной сфере, сколько в нравственной неупорядоченности, в убийстве, пытках и краже. Жорж Батай уточняет: «Без осознания тревожного беспорядка не бывает эротического счастья (разумеется, счастья безмерного): если она обещает беспорядок, от наготы, даже мельком увиденной, захватывает дыхание».

Эффект перехваченного дыхания некоторые исследователи называют «эффектом Сада».

Читатель не может идентифицировать себя с героями и описаниями его прозы, поскольку она начисто лишена психологизма, в ней нет ничего внутреннего, ничего скрытого от прямого взгляда. Предлагаемая Садом картина перверсивных удовольствий действует, по словам Марселя Энаффа, «не как поверхность репрезентации, но как инструмент воздействия на того, чей взгляд по ней движется». Это и есть то самое качество, которое почувствовал в прозе де Сада Пушкин: «отвратительное сладострастие представлено до того увлекательно, что, читая ее, я чувствовал, что сам начинаю увлекаться». Эта заразительность садовских «живых картин» имеет отношение, как считает Энафф, «к неиллюзорной возможности реализации желания», которую сам Сад описывает следующим образом: 

 «Несомненно, многие из тех причуд, что я намереваюсь здесь изобразить, тебе не понравятся, это вполне понятно, но среди них найдутся несколько таких, которые разгорячат тебя настолько, что будут стоить тебе некоторого количества семени, и это, читатель, все, что нам от тебя нужно». 

Вот это я и имел в виду, говоря, что книги Сада действуют как не-книги.

Марсель Энафф не устает повторять читателю самую важную истину про де Сада как писателя: Сад — не реалист, его вымысел не скрывает под собой никакой психологической подкладки, состоящей из мотивов, скрытых причин действий и поступков героев. Весь садистический мир лежит перед читателем как на ладони. Сад не рассказывает историй, а показывает живые картины, которые демонстрируют изнанку языка и его многочисленных кодов — и именно в этой демонстрации потаенного, в его вывернутости наизнанку и состоит нарративный, повествовательный механизм знаменитой садистической жестокости, которую лишь наивный читатель будет искать в психологических аспектах поведения героев. Зло Сада не нарративно, оно объективно, а не субъективно, поскольку это зло самой природы. Подобно мастеру барокко Сад растрачивает средства языка исключительно ради удовольствия, а не для передачи информации, и тем самым покушается на мораль здравого смысла и обслуживающих его языковых конвенций. 

Де Сад жесток, но не так как вы думаете, иначе — гораздо более серьезной, трансцендентальной, «объективной» жестокостью. Чтобы понять, как эта форма жестокости работает у Сада, нужно соединить в единое целое понятие Природы и понятие Разума — вполне естественный для века Просвещения симбиоз. По Саду, существует изначальная природа и природа производная от нее — например, «природа человека». Согласно Делёзу, изначальная, или первая, природа у Сада, это «носительница чистой негации, стоящая превыше царств и законов, избавленная даже от необходимости порождения (этим она отличается от «природы производящей», naturanaturans Спинозы. — А. И.), сохранения и индивидуализации».  Эта природа «бездонна, она по ту сторону всякого дна, всякого основания, она есть изначальное безумие, первозданный хаос, составленный лишь из неистовых, разрушительных молекул». В моральном смысле такая Природа есть чистое, абсолютное Зло. И именно эта природа синонимична, конгруэнтна Разуму — Разуму как чистой негативности, как изначальному безумию самоотрицания. Чистое безумие разума есть идея Ничто, или абсолютного Зла. Иными словами, это идея объекта, которого нет, который не может быть дан в опыте. Эта идея может быть только «объектом доказательства» по типу математических истин. Герои де Сада все время грезят о каком-то универсальном и безличном преступлении. Например, героиня романа «Жюстина» Клервиль мечтает о таком преступлении, «действие которого продолжалось бы непрестанно сказываться даже тогда, когда я уже перестала действовать сама, — таким образом, чтобы в моей жизни не осталось бы ни единого мгновения, когда я, даже во сне, не служила бы причиной какого-то беспорядка».  

Субъектом безличного, универсального преступления может быть только носитель холодного, неэмоционального или «апатичного» мышления, мышления доказательного — с его бесконечными силлогизмами, повторами и монотонностью аргументации. Садистическое удовольствие от апатии, от бесчувственного рацио это уже не удовольствие субъекта индивидуального переживания, а наслаждение от отрицания природы, от ее саморазрушения вместе с саморазрушением разума и отрицанием самого Я. 

Логически идея абсолютного зла или «совершенного преступления» вытекает у Сада из следующего рассуждения. В 1793 году король Людовик XVI был обезглавлен, что фактически означало убийство Бога, поскольку король был его представителем на земле.  Одновременно убийство короля стало символическим уничтожением верховного Блага, легитимирующего любой закон. После этого метафизического события закон уже больше не имел трансцендентного источника и стал укоренен только в себе самом. Связка Блага и Закона разрывается, что делает последний безблагодатным; закон лишается своего содержания (благо) и основывается теперь только на собственной форме. Лишенный содержания и объекта, закон действует спонтанно, непознаваемым образом. Такой формальный закон (по типу морального закона Канта) превращает в виновных всех, кто имеет с ним дело, кто признает его главенство, — причем чем больше человек повинуется такому закону, тем более виновным он себя чувствует. Именно против тирании такого закона выступает Сад, утверждающий: «Страстей моего ближнего следует опасаться бесконечно меньше, чем несправедливости закона, ибо страсти этого ближнего сдерживаются моими, тогда как несправедливости закона не удерживаются ничем». 

Вытекающая из садистической концепции природы идея абсолютного зла не совпадает у Сада с идеей тирании суверена, которая все-таки опирается на закон — пусть даже дополненный прихотями и самоуправствами самого суверена. Высшую форму вожделеемого Садом беззакония составляют институты анархии по типу выдуманного им «Общества друзей преступления» — именно подобного рода институты обеспечивают перманентность садистической революции, непрерывность нарушения всех и всяческих правил и законов. Лелеемая Садом анархия существует в кратком промежутке между старым и новым режимами, в миг счастливого беззакония и безвластия.

Не правда ли, это напоминает время между концом 1980-х и серединой 1990-х годов, время, когда «начальство ушло», как — по другому поводу — сказал Василий Розанов. И не случайно именно в это время в СССР появляются тексты Владимира Сорокина, чья поэтика невероятно близка поэтике де Сада. Жиль Делёз называл прозу де Сада «порнологической», отличая ее от «порнографической» литературы XVIII века. Эта проза непристойна, но не эротична — в том смысле, что в ней отсутствует главный элемент всякой эротики — стриптиз. Ролан Барт в книге «Сад, Фурье, Лойола» пишет, что в романах Сада «раздевание должно происходить мгновенно». Апатия, бесчувственность, рациональная холодность либертена это, по словам Делёза, не что иное как «хладнокровие порнологика, которое Сад противопоставляет жалкому “воодушевлению” порнографа». В своих публичных оправданиях и письмах (среди которых есть в том числе его письма королю Людовику XVI и первому консулу Наполеону) Сад подчеркивает, что порок в его романах лишен привлекательности и показан апатично-бесстрастным. «Вне всякого сомнения, — пишет Делёз, — из этой апатии вытекает и какое-то интенсивное удовольствие; но здесь, в принципе, это уже не удовольствие Я в его причастности второй природе (природе как инстанции эгоистического стремления к наслаждению. — А. И.), — даже если оно преступно и причастно преступной природе — это, напротив, удовольствие от отрицания природы, внутренней и внешней, и от отрицания самого Я. Словом, это удовольствие от доказательства». 

По словам итальянского психоаналитика Сержио Бенвенуто, «садистическое удовольствие — это категорический императив в кантианском смысле: оно не направлено на благосостояние или комфорт субъектов и не стремится сохранить им жизнь, а принуждает всякого безоговорочно стать объектом удовольствия другого. Таким образом, садист — это представитель безжалостного Закона Природы. Сегодня мы могли бы сказать, что Природа для Сада является нацистом, но все же подчинение Закону Природы — это истинная свобода, у которой есть своя ценность». При этом, как подчеркивает Бенвенуто, хотя «мизансцена Сада, несомненно, садистическая, ее режиссер — мазохист».

В своих концептуальных рассказах и романах — особенно в романе «Голубое сало» — Владимир Сорокин наследует принцип садистической апатии. Его описания сексуальных сцен (например, сцены гомосексуально акта Хрущева со Сталиным) или сцен копрофагии ААА (Анны Андреевны Ахматовой) это совершенно бесстрастная, аналитическая проза, лишенная каких-либо намеков на эротику.

Цель Сорокина — не эротизировать читательское восприятие, а максимально интеллектуализировать его, показать как условность и театральность любой идеологии (в том числе идеологии «гениальности» или идентичной ей идеологии тирании), так и искусственность, условность литературы. 

Обвинения в порнографии, которые были выдвинуты против Сорокина и нашего издательства в 2002 году, сопровождались литературоведческими экспертизами его текстов, организованными как стороной обвинения, так и нами, стороной защиты. Обвиняющая сторона строила свою экспертизу на позиции «прямой» (наивной) интерпретации романа. Самый известный случай «наивной» интерпретации — это случай убийства зрителем-офицером в провинциальном российском театре XIX века актера, исполнявшего роль Яго в шекспировском «Отелло». Наивный зритель этим убийством продемонстрировал собственную неспособность отличать театральную условность от реальных обстоятельств жизни, составлявших фабулу пьесы — иными словами, неспособность отличить сюжет (вымысел) от фабулы. В одной из экспертиз, например, подсчитывалось количество сцен анального секса в романе, на основании чего был сделан вывод о содомических наклонностях самого Сорокина. Инспирированные же нами экспертизы (одну из которых сделал профессиональный филолог из МГУ) подчеркивали вымышленность, литературную «условность» сюжетных коллизий романа — например, то обстоятельство, что в сцене гомосексуального акта Сталина и Хрущева оба персонажа — не реальные исторические лица, а их клоны.

Ситуация уголовного преследования Сорокина и издательства  Ad Marginem, обвиняемых в распространении порнографии, напоминала коллизию преследования «божественного маркиза» еще и тем, что после якобинской диктатуры де Сад содержался в сумасшедшем доме уже не как уголовный преступник и растлитель, но именно как порнограф, угрожавший общественной морали.

Постреволюционный термидорианский режим уже не хотел ассоциироваться с моральным анархизмом де Сада, с его идеей перманентного бунта против Природы и Закона. Де Сада едва терпели и сами якобинцы, которые, не без оснований, воспринимали его «порнологику» как рецидив старорежимного, аристократического либертинажа. Атака пропутинской (по-видимому, созданной по инициативе Владислава Суркова) молодежной организации «Идущие вместе» на Сорокина также была показательной. Она знаменовала собой первый рецидив критики и отвержения «старого режима», режима ельцинских либеральных реформ с их «вольностями», моральным релятивизмом, одним словом, со всем тем, что позднее стало образовывать смысл и содержание выражения «лихие девяностые». И подобно тому как маркиз де Сад стал в глазах нового якобинского режима Франции представителем эротической и политической анархии и беззакония «старого режима», так и Владимир Сорокин сделался за несколько часов июня 2002 года, после акции «Идущих вместе» на Театральной площади, воплощением «порнографического» беспредела ельцинского периода новейшей русской истории.

Тут нужно сделать одно замечание, касающееся фундаментального несовпадения литературы и жизни. Маркиз де Сад для королевской власти и режима якобинцев, Владимир Сорокин для ельцинской и путинской элиты, Владимир Маяковский для Советской власти и большевиков — писатели в своих экспериментах всегда оказывались более радикальными, чем политическая власть. В этом смысле фразу Набокова о том, что жизнь подражает литературе, нужно понимать как констатацию того факта, что литература дает чистые, дистиллированные образцы реальности, и жизнь, без всякого сомнения, проигрывает ей в чистоте, радикальности и оформленности. Но жизнь выигрывает у литературы за счет своей изменчивости — она если и подражает литературе, то не какой-то одной, а всем литературным произведениям — как прошлым, так и будущим — и всем литературным жанрам сразу. 

Вам также понравится

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
15 Декабря / 2020

Интервью с Борисом Гройсом

alt

Философ и теоретик искусства, а также автор многих книг, вышедших в Ad Marginem, Борис Гройс рассказал о современном мире, где нет общей истории (в том числе истории искусств), зато есть новая организационная наука, которая на поверку оказывается сегодняшним искусством.

В беседе с Арсением Жиляевым о «Частных случаях» вы говорите, что «история искусств исчезла», канон стал невозможен, единый нарратив распался на отдельные контексты. Однако давайте посмотрим на это со стороны читателей. Они-то успели осознать, что общей истории искусства больше нет?

Неправильно думать, что автор — специфичен и локален, а раз читатель пассивен, то он универсален. Единственный универсальный читатель нашего времени — это Google. Вообще сегодняшние люди читают мало, практически ничего. Скорее они смотрят, что опубликовали в фейсбуке их знакомые. Меня часто спрашивают, можно ли прочесть одну книгу, чтобы все понять про современное искусство. Я отвечаю, что такой книги нет. Мы живем в крайне фрагментированном обществе. Когда я переехал из СССР в Западную Германию, первое, что я увидел ­— и это мне понравилось, — что система образования в советском смысле, в которой все рассказывается от начала и до конца, там отсутствует. Каждый профессор на своих лекциях и семинарах рассказывает о, собственных исследованиях. Это так называемый гумбольдтовский принцип единства исследования и преподавания. 

И вы считаете такое фрагментированное знание современным?

Да. Есть две концепции истории. Гегелевская модель предполагает написание всеобщей истории, в которую входили бы все основные события, формации и т. д. Марксизм наследует этой концепции. Другая модель — ницшеанская. Фридрих Ницше писал о монументальной истории, которая описывает деяния великих людей. Реакцией читателя на такую историю является не познание — познавать там нечего, — а подражание. Если ты прочитаешь биографию Наполеона, то тебе, возможно, захочется завоевать весь мир.

Современная история — скорее ницшеанская, чем гегельянская.

Вот я сижу в Нью-Йорке. И как до любого человека в крупном городе, до меня доходят разные сюжеты. Посещаешь сегодня тибетскую выставку, завтра — индонезийскую. Каждый представляет свою идентичность, каждый рассказывает свою историю, каждый критикует по-своему «общую» историю искусств, написанную белыми для белых и не отражающую действительного положения вещей. И ты пишешь свою историю — например, русского искусства, которое в этом смысле мало отличается от индонезийского или персидского. Тоже история, которую игнорируют и вытесняют, за признание которой надо бороться. Нужно переписать существующую историю, чтобы русские нашли в ней достойное место, — и механизмы такого переписывания уже предложены мировым опытом. Остается только их усвоить и применить. Что есть универсального в истории? Механизм рассказа истории. Сам тип исторического нарратива, его защита, идеологическое наполнение, способы иллюстрирования и распространения — все это одно и то же для любой истории, будь то Россия или Папуа-Новая Гвинея.

Но есть, к примеру, точка зрения историка Хейдена Уайта, что исторические нарративы все же сильно разнятся по жанрам и доминирующим тропам.

Тропы могут быть разными, но я как-то в них не очень верю. Такой подход напоминает структурализм. Его главная проблема заключается в том, что, описывая, как люди говорят, он игнорирует, зачем они это делают. Создается впечатление, что люди говорят, чтобы что-то сказать. Если это так, тропы действительно играют большую роль. Но на самом деле говорить необязательно, можно и помолчать. Думаю, что особого желания что-то сказать ни у кого нет. Люди начинают говорить, когда они хотят достигнуть какой-то цели. А цель эта сама по себе не является языковой. Скорее прагматической — заработать больше денег, добиться большего престижа, получить что-то. Любое повествование — историческое тем более, — если речь идет о манифестации какой-либо идентичности в художественном пространстве, направлено на повышение статуса. В определенной мере это есть механизм унификации (поскольку цель одна и та же). И пространство, в котором престиж повышается, тоже довольно однородное — современные медиа, художественный рынок, современная художественная система в целом. Это хорошо видно на какой-нибудь Венецианской биеннале — художники живут в разных странах, делают непохожие вещи, но механизмы репрезентации одинаковые. Это просто технология современного мира. И если говорить о сегодняшнем состоянии культуры, как и о любом другом, начиная с Античности и даже раньше, то прежде всего нужно обратить внимание на технологическую сторону репрезентации. Искусствоэто все-таки технэ.

Если есть много героев, много повествований, не приходим ли мы к «сказкам народов мира»?

Это точно. Вообще модернизм и современное искусство постепенно превращаются в собрание мифов и легенд. Это началось с Марселя Дюшана. В качестве художника он был крайне непопулярен, практически никому неизвестен. А прославился Дюшан в 1960-1970-х годах, когда о нем стали складываться легенды. То же самое случилось с Казимиром Малевичем. Когда я рассказывал о нем своим американским студентам, одна из них заявила: «Это русские такие впечатлительные, что “Черный квадрат” их может потрясти. Если бы американцы его увидели, не обратили бы внимания». Конечно же, дело не в каких-то особенностях «Черного квадрата», а в том, что это легенда о таком человеке — Малевиче. Возьмите Ива Кляйна с его синим цветом, Пьеро Мадзони с его дерьмом, Баса Яна Адера, который утонул в Атлантическом океане… Это все мифы, и именно они привлекают внимание. А современное искусство в музеях, как я часто говорю, это собрание реликвий — как в старые времена мешочки или ящички с мощами святых.

Не влияет ли на такую имитационную модель современная массовая культура с ее супергероями?

Конечно, есть комиксы и голливудские фильмы, где у людей вырастают хвосты, клыки и длинные языки. И такой продукции становится все больше, потому что она продается по всему миру.

Дело в том, что вообще на людей смотреть стало неинтересно. Люди сами себе надоели.

В массовой культуре проходят процессы, которые происходили в культуре элитарной. Человек исчез из искусства еще в начале ХХ века. К середине 1920-х годов он превратился в предмет наравне с другими предметами. И вот сейчас уже в масскульте все стали монстрами. При этом мы все-таки задаем себе вопрос: как стать героем? Об этом спрашивают художники, писатели и вообще люди. Посмотрите, какой интерес вызывает Грета Тунберг. Как она стала героиней? Многие девочки ее возраста хотели бы этого. Если они смотрят фильмы, где изображаются всякие сверхъестественные существа, на этот вопрос они ответа не получают. Искусство уходит в сферу развлечений. А на главный вопрос — с кого делать жизнь? — люди отвечают с помощью других механизмов. Я смотрю Netflix, и через год после появления Греты Тунберг во многих фильмах и сериалах в разных странах появились героини ее возраста — некрасивые, но очень активные, идеалистически настроенные.

Как это работает?

Современные медиа ориентированы на механизмы подражания. Вся современная медиальная среда — это практически Пролеткульт, организационная наука в духе Александра Богданова, Бориса Арватова и позднего Николая Тарабукина. Как писал Арватов, мы должны научить людей, как им одеваться, как есть, как спать, как себя вести, как общаться друг с другом — вообще как жить. Все медиа сейчас занимаются тем же — организацией жизни на бытовом уровне. Как правильно накладывать мейкап, как мыться в ванной и т. д. Одна из самых популярных инфлюэнсеров сейчас — у нее, по-моему, 20 миллионов фолловеров — объясняет, как чистить зубы. Это и есть искусство нынешнего дня. В значительно большей мере, чем какие-то хвостатые динозавры. Это искусство, организующее повседневность. А появилось оно, потому что связи в обществе распались и люди не знают, как себя вести. Раньше крестьяне вели себя как крестьяне, дворяне — как дворяне, купцы – как купцы и т. д. Сейчас ничего такого нет. Народ мигрирует, в школе этому не учат (да и вообще ничему не учат). А люди хотят знать. Такая же ситуация была в России и Франции после революций. Правительства тогда озаботились новыми ритуалами, формами общения и обращения, одеждой… Сейчас это прямо бросается в глаза. Правда, теперь это не государственные программы, а коммерчески-медиальные. Но их успешность показывает большой запрос на Богданова и его организационную науку. Недавно я давал своим американским студентам его статью о Гамлете. Там он совершенно справедливо говорит, что отчаяние, депрессию и скепсис надо как-то организовывать. Люди не знали, как это делать, а Шекспир им объяснил: быть или не быть, все эти дела… И с этого момента народ понял, как оформлять, выражать свои проблемы. Сам по себе человек ничего оформить не может, нужно, чтобы ему кто-то объяснил — как.

Если обратиться к теме регуляций, как сейчас, во времена постоянных культурных войн, существовать искусству?

За десять минут до нашего разговора я получил имейл из Портленда. Именно этот город, а не Нью-Йорк, стал столицей культурных войн. Мне написали два куратора, которые прочли мою статью в журнале e-flux о музее как источнике и колыбели революции. Им очень понравилась идея о ненужном, нефункциональном искусстве как подлинно революционном. Это показывает, что народ устал от постоянных войн — им нужно что-то нефункциональное. Характерно, что кураторы эти работают как раз в том самом арт-центре, откуда выходят все нынешние анархистские движения. Если посмотреть на окружающую действительность в Америке, она устроена довольно сложно. Основная масса художников, писателей, интеллектуалов все-таки хочет что-то или кого-то репрезентировать. Совсем одним им оставаться тяжело. А Америка — это классическая страна репрезентации, поскольку она всегда понимала себя как совокупность различных коммьюнити. Авангарда здесь никогда не было — его завозили из Европы, — поскольку авангард понимал себя как авангард всего общества, а такого представления о целостном обществе в США нет. Каждый человек живет в коммьюнити, и, если он что-то делает, считается, что он представляет группу, к которой относится. Идея репрезентации глубоко заложена в американской культуре, что в известном смысле делает выход из нее невозможным. На одном выступлении в 1990-е годы меня спросили: «А что специфически русского в том, что вы говорите?» Я ответил, что не стремился к чему-то специфическому. Мне на это сказали: «Понятно, вы такой русский, который стремится быть универсальным. Есть такие, мы знаем». Это безвыходная ситуация. Даже если бы люди не захотели чего-то репрезентировать, им бы эту репрезентацию все равно приписали. Но сказать, что такая культура работает плохо или неправильно, трудно. Помню, тоже в 1990-х я говорил с голливудским продюсером. Он сказал: «Знаете, почему наши фильмы так глобально успешны? Нет ни одного народа в мире, у которого не было бы коммьюнити в Лос-Анджелесе. До того, как выпустить фильм, мы прогоняем его по 145 этническим группам. И дальше никаких неожиданностей не возникает». Трудно сказать, где сила, а где слабость. С одной стороны, все ссорятся друг с другом, каждый выступает за свою идентичность. С другой, Америка представляется моделью мира — здесь есть все. И ссорятся они, именно потому что собрались в одном месте. Эта способность моделировать мир — достаточно эффективна. В том числе и эстетически.

То есть это такой птичий концерт в лесу — каждый поет за себя, какой он хороший и красивый, а зритель извне слышит общий хор, хотя на самом деле это вовсе не идиллия?

Соборное благорастворение в Америке полностью отсутствует. Кроме того, что эта культура базируется на коммьюнити и в ней нет авангарда, в ней нет и философии в европейском смысле этого слова. Язык здесь риторический, существующий для выступления в суде. Когда, например, черный говорит от лица черных, что белые — подонки и расисты, он не уточняет, что среди белых могут быть хорошие люди. Он исходит из того, что появится белый, который это скажет. Такое соревновательное выступление в суде. Ты защищаешь одну позицию, понимая, что кто-то другой будет защищать противоположную позицию. Зачем брать на себя чужие функции? Пусть каждый сам позаботится о себе. То есть это не совсем хор певчих птиц в духе Оливье Мессиана, а скорее шум схватки и грохот орудий. Но это тоже своего рода музыка. Это культурная война всех коммьюнити против всех коммьюнити. Насколько она продуктивна, не знаю, но она эффективна. Хотя бы потому, что, заметьте, весь мир американизируется. И очень быстро. Американская культура создает аргументационные образцы, механизмы нападения и самозащиты, которые могут использоваться всеми и во всем мире. Другие культуры их имитируют. Америка — новый Рим. Но до наступления христианства.

И для того, чтобы адекватно писать о художниках, вам тоже надо происходить из одного c ними коммьюнити или проникать туда? Внешний взгляд невозможен?

Я вообще никогда не практиковал внешний взгляд на художника. И даже не вижу в нем никакого смысла. Всех живых художников, о которых я писал, я знал лично. Если я пишу о художнике, мне важно на него посмотреть и с ним поговорить. В противном случае, я не совсем понимаю, о чем его искусство. Если вы посмотрите на продуктивную художественную критику — Джермано Челант, Пьер Рестани, круг журнала October в начальный период его деятельности в 1970-е, — они все были ориентированы на художников, которых знали лично. Те, кто смотрели на искусство со стороны, ничего интересного не написали. Искусство имеет свои цели и существует в некотором культурном поле, художник хочет чего-то добиться своими работами. Если ты не живешь в той же среде, в которой живет художник, и не понимаешь, чем он руководствуется, твой взгляд не будет продуктивным. Ты сможешь описать только то, что и так видно другим.

Материал подготовил Сергей Гуськов

Вам также понравится

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
11 Декабря / 2020

Отрывок из книги «Детский рисунок»

alt

Без стороннего побуждения дети интуитивно обнаруживают в себе сильный импульс к рисованию. С первых каракуль рисование становится занятием, которое сопровождает их при получении новых знаний о себе и окружающем мире, при переменах в восприятии. Этот визуальный язык растет вместе с ребенком, в нем проявляются детские чувства, идеи и эмоции. Рисуя, дети развивают моторику, позитивное чувство личности, навыки решения проблем и критического мышления. В то же время, рисунки открывают родителям окно в мир восприятия детей. Однако некоторые педагогические приемы способны подавить развитие индивидуальности. Мэрилин Гудмен, автор книги «Детский рисунок», рассказывает о таких приемах, а мы подбираем альтернативные решения.

К сожалению, сплошь и рядом случается так, что благоразумные
советы воспитателей, родителей или учителей, движимых лучшими побуждениями, убивают в ребенке дух творческого самовыражения. Для детей искусство, и в частности рисование, ценно как приятное времяпрепровождение, позволяющее им раскованно говорить о себе, изображая вещи такими, какими они их видят, знают и ощущают. Однако некоторые педагогические приемы способны подтолкнуть детей к шаблонному видению, заглушив в них стремление проявлять индивидуальность, быть сильными и независимо мыслящими. Скажем об этих приемах несколько слов, ведь предупрежден — значит вооружен!

Раскраски. Любой художественный отдел большого детского магазина буквально забит тоненькими брошюрами, в которых малышам предлагается раскрасить персонажей популярных мультфильмов. Но если многим людям в возрасте, обожающим раскраски для взрослых, они приносят успокоение, то маленьким детям не так уж весело закрашивать обведенные толстым черным контуром изображения мультгероев, причем таких, какими их представляют себе те, кто эти раскраски выпускает. Поэтому малыши часто покрывают их страницы каракулями безотносительно к заданным шаблонам. Это ставит родителей в тупик: понятно, что подобные раскраски — не что иное, как элементы маркетинга, призванные поддерживать интерес к мультфильму и обогащать киностудию. Они лишь сбивают с толку малышей, пусть те и просят их купить, как и всё остальное.

О чем мечтают и что вспоминают прекрасные героини картин Ренуара? Балерины словно парят на картине. Это совсем необычная книжка-раскраска, потому что иллюстрации — цветные впечатления от картин. В точности как у импрессионистов.
Шедевры импрессионистов и модернистов из коллекции ГМИИ им. А.С.Пушкина
Купить

Стереотипы. Во многих школах ученикам младших классов
предлагают нарисовать и отнести домой стандартные картинки: черных кошек перед Хеллоуином, белобородого Санта-Клауса перед Рождеством или бумажные тарелочки, одинаково украшенные львами и овечками, в начале марта. Подобные задания лишь учат детей подчиняться и держать свои мысли при себе.

Борьба со стереотипами! Активити-книга для всех, кто влюблен в шрифты. Рисуйте прямо в книге и любая каляка-маляка станет вашим личным альбомом и элементом лучшей иллюстрированной книги для детей.
Типомания
Ян Байтлик
Купить

«Рабочие тетради» и «наборы для творчества». Хотя в рекламе часто утверждается, что подобные изделия помогают развить творческие навыки ребенка, гарантии такой помощи они не дают. Напротив, от слишком частого решения заданий типа «соедини точки» и «найди выход из лабиринта», от рисования по трафаретам и номерам, да и от всевозможных «волшебных наборов для рисования» (вроде тех, что включают бумагу, на которой после смачивания проявляется готовый рисунок) ребенок подчас теряет желание творить и способность творчески мыслить.

Сборник 10 мини-журналов для запуска своего издательства.
Сам себе издатель
Кристина Бажински
Купить

Выставки и конкурсы детского рисунка. Обычно дети гордятся, когда их произведения показывают другим, поэтому выставки детского творчества полезны лишь при условии уважительного отношения к маленьким художникам и их работам: рисунки должны быть сгруппированы по возрастам детей и аккуратно развешаны по стенам на удобной для осмотра высоте и с промежутками, достаточными для того, чтобы они не «спорили» друг
с другом. Конкурсы рисунков для дошкольников и учащихся
начальной школы проводить не стоит — просто потому, что каждого ребенка нужно воспринимать как уникальную личность со своими потребностями, интересами, умениями и опытом. Ценность детского рисунка в том, что он выражает внутренний мир своего автора, но возможно ли в этой области соревнование? Да и кто возьмется выбрать среди работ малышей лучшие?

Срисовывание. Как правило, воспитатели и преподаватели косо смотрят на срисовывание, так как оно сводит к минимуму самовыражение в творчестве. Прекрасным примером здесь может быть история о том, как четырехлетняя девочка по-детски непосредственно и живо изобразила улетающую птицу, а затем, увидев в раскраске рисунок с летящими птицами, напоминающими галочки, стала рисовать так же, то есть куда более примитивно. Но по мере того, как дети подрастают, у них неизбежно возникает потребность рисовать «правильно», то есть как можно более реалистично. Тому, кто ни разу не видел живого моржа, будет непросто его изобразить. Потребуется какая-то модель — фотография или рисунок в книге. А кто из десятилетних детей может непосредственно, без помощи книг, журналов, комиксов или интернета, изучить костюм или мускулатуру своего любимого мультперсонажа или супергероя? Поэтому повторим лишний раз, что не бывает правил без исключений, и отметим, что нередко срисовывание будит творческую фантазию ребенка и позволяет ему отточить изобразительные навыки.

Замечательный педагог Филип Матсикас многие годы преподавал изобразительное искусство пятиклассникам (детям десяти одиннадцати лет) в школе при Чикагском университете. Около двадцати лет назад он запустил программу «Открытки пятиклассников, изучающих живопись», в рамках которой детям предлагалось выбрать любую из известных им картин и нарисовать ее заново акварелью. Получившиеся работы печатались в виде открыток и продавались наборами в пользу школы. В ответ на многочисленные вопросы родителей и других педагогов о пользе подобного копирования Матсикас писал: «Создавая свою миниатюрную версию картины, входящей в историю мирового искусства (и выбранной им самим), ребенок переступает порог традиционного обучения истории искусств и становится полноправным участником творчества. Участники этой долгосрочной программы приобретают новые знания, пристально вглядываясь в произведения искусства и на практике осваивая выразительные приемы их авторов. Формы на их рисунках становятся более конкретными, сочетания цветов — более гармоничными, работа кистью — более уверенной и результативной. На этих крохотных листах рисовальной бумаги нам открывается целый мир эстетического воспитания».

Нет сомнения в том, что копирование, особенно под руководством опытного педагога, развивает наблюдательность и изобразительные навыки у художественно одаренных детей, да и у взрослых, и всё же дошкольникам и младшим школьникам подобная практика часто мешает проявить непосредственность, сковывая их и заставляя сомневаться в своих идеях и способностях.

Книга для детей и родителей, открывающая новые стороны знакомых произведений искусства.
Старые мастера рулят! Как смотреть на картины вместе с детьми
Купить

Рисование в цифровую эпоху. Программисты разработали множество компьютерных приложений для рисования, адресованных детям. Как именно «рисовать» — на бумаге или на компьютере — решать ребенку. Компьютерное рисование принципиально отличается от традиционного отсутствием тактильного опыта. Тем не менее среди цифровых устройств и программ для рисования встречаются довольно полезные и увлекательные.

Творческие приложения для компьютеров и планшетов следуют в большинстве своем одному принципу, предлагая пользователю выбрать в меню из иконок нужный ему инструмент для рисования (карандаш, кисть, мел) и желаемые эффекты в любой комбинации (цвета, линии, ластик и т. д.). Кликнув иконку с изображением выбранного инструмента, можно начинать «рисовать» им на экране. Многие программы для детей от четырех лет, подобные Crayola Art Studio (только для Windows), предлагают множество «резиновых штампов», обоев (фоновые изображения) и готовых фигурок мультперсонажей, которые достаточно выбрать и вставить в нужное место. Для смартфонов и планшетов на платформе Android созданы такие популярные приложения, как Kids Doodle, позволяющее рисовать яркими неоновыми красками, или Dipdap, дающее возможность дополнить анимированные картинки собственными каракулями. Как для Android, так и для iOS доступны программы Doodle Buddy и Drawing Pad.

В какой-то мере сродни обычному рисованию на бумаге
жидкокристаллический графический планшет — современный вариант старомодной грифельной доски. С ним легко осваиваются даже малыши, заполняющие все поверхности каракулями, хотя ощущение новизны у них порой быстро проходит. Самые популярные детские графические планшеты п роизводят компании V.one Technology (линейка Smart Life), NEWYES и VPRAWLS.

Более сложные и совершенные графические планшеты со сверхчувствительным цифровым пером выпускает корпорация Wacom. Одни из них — Wacom Intuos — работают в связке с компьютером на Windows или iOS, другие — Wacom Bamboo — предназначены для мобильных устройств. Эти планшеты создают почти полную иллюзию рисования на бумаге и тем самым устраняют разрыв между традиционным искусством и новыми технологиями, но они стоят довольно дорого и пользоваться ими не так-то просто, поэтому их можно посоветовать технически подкованным подросткам, изучающим живопись.

Перевод: Александра Соколинская

Вам также понравится

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
08 Декабря / 2020

Отрывок книги Яниса Варуфакиса «Беседы с дочерью об экономике»

alt

Янис Варуфакис — профессор экономики в Афинском и Техасском университетах, бывший министр финансов Греции, инициатор Движения за демократию в Европе. Будучи у власти, он не поддавался давлению МВФ, Европейского центрального банка и Европейской комиссии, выступая за списание части внешнего долга и отказа от антисоциальных требований «строгой экономии» для своей страны. Его роль в греческом кризисе и ожесточенная критика неолиберального капитализма превратила Варуфакиса в настоящую рок-звезду в среде своих сторонников и «плохого парня» в среде своих противников.

В этом месяце у нас выходит переиздание книги Яниса Варуфакиса «Беседы с дочерью об экономике». Обращаясь к своей дочери-подростку Ксении, Варуфакис на примерах из мифологии, истории, литературы и поп-культуры рассказывает, как устроена экономика. В предлагаемом отрывке автор рассказывает о проблемах рыночного общества и о том, почему победа меновой стоимости поставила всю планету на грань экологической катастрофы.

Великие религии, почитающие единого Бога: иудаизм, христианство, ислам — говорят человеку, что его предназначение великое. Они восхваляют человека, как созданного «по образу и подобию Бога», совершенного во всем.
Мы тогда полубоги, господа над всей землей, единственное млекопитающее, получившее дары непосредственно от Бога как Истинного Смысла. В отличие от всех остальных животных мы можем не приспосабливаться к окружающей среде, а приспосабливать ее к себе.
Поэтому мы так смущаемся, когда машина, созданная нашими руками, поворачивается и разговаривает с нами как Агент Смит (преломление в мозгу Нео одной из машин Матрицы). Я в конце пятой главы приводил эти слова:
«Всякое млекопитающее на этой планете инстинктивно поддерживает природное равновесие со средой. Но вы, люди — исключение. Разве есть еще какой-то организм на планете, который ведет себя как вы? Ты знаешь, кто я? Ты вирус. Люди — это болезнь, это рак планеты. Вы — эпидемия, а мы, машины, — излечение».
Хуже всего, что в глубине души мы боимся, что Агент Смит прав; чтобы не сказать, что он еще мягко отзывается о нас: ведь большинство вирусов не убивают организмы, в которых живут.

Посмотри на природу, и ты сразу увидишь, сколько всего мы уничтожили вокруг себя.

С момента возникновения рыночных обществ мы истребили две трети лесов планеты, кислотными дождями отравили озера, перегородили плотинами или повернули реки, увеличили соленость мирового океана, сделали более частыми засухи, погубили немало плодородной почвы, уничтожили множество видов животных и растений.

В результате нарушилось равновесие в биосфере — а ведь только в ней мы можем обитать.
Но нам и этого мало. Мы увеличиваем выбросы в атмосферу, сжигая все больше угля и метана, так что климат начал меняться. На обоих полюсах началось таяние льдов, стал подниматься уровень мирового океана, и если не остановить изменение климата, то целым странам грозит исчезновение под водой.
Разве не прав был Агент Смит? Мы как вирус Эболы, который быстро размножается, торопясь убить организм, который его приютил.
Ты скажешь, и с полным правом, что Агента Смита не существует. Что он — порождение фантазии сценариста. Что это — попытка пробудить нашу совесть. Но это такой же значимый образ, как доктор Фауст или доктор Франкенштейн. Кристофер Марло и Мэри Шелли сочинили фантастические истории, чтобы предупредить нас об ужасах рыночного общества, которое тогда еще только зарождалось.
Такие предупреждения, в литературе, искусстве и кино, означают, что еще не все потеряно. Раз нас предупреждают, то мы можем измениться и не превратиться окончательно в эпидемию, в рак, в вирус, угрожающий самому существованию планеты.
Вирусы, опухоли или бактерии не обладают сознанием. А мы обладаем. Для нас сейчас самое время показать, что Агент Смит не прав. Но для этого мы должны научиться мыслить критически и посмотреть со стороны на самое грозное и катастрофическое наше создание: на рыночное общество, которое постепенно стало господствовать над нами, одновременно объявив войну планете Земля.
Рыночные общества появились, когда меновая ценность восторжествовала над жизненной ценностью. Я тебе уже рассказывал об этом подробно во второй главе книги.

Всемирно известный экономист объясняет, что такое экономика и как она влияет на нашу жизнь.
Беседы с дочерью об экономике
Янис Варуфакис
Купить

Мы с тобой увидели, как это торжество открыло ворота и несказанному богатству, и немыслимым бедствиям. Общество стало превращаться в большой механизм. Человечество стало производить множество невиданных товаров, которых раньше не было, но одновременно люди из хозяев машин превратились в слуг машин. А сейчас мы увидим, почему победа меновой стоимости поставила всю планету на грань экологической катастрофы.
Итак, лето. Внезапно над нашим домом на Эгине пролетают три пожарных самолета, направляющиеся в сторону Пелопоннеса. Мы всматриваемся, куда они летят, и видим: над горой Парнас поднимается и клубится черный дым. Вот он уже закрывает солнце. Вот уже темнота посреди бела дня, чего никогда раньше не было. Нам не нужно даже включать новости, чтобы понять, что прямо у нас на глазах происходит настоящая катастрофа.
Но все же. Ты знаешь, что эта катастрофа увеличила меновые ценности нашего общества? С точки зрения меновых ценностей пожар увеличил, а не уменьшил, количественное богатство нашего общества, если брать меновую стоимость в целом!
Это смешно и страшно, но это так. До пожара деревья не имеют вообще никакой меновой стоимости. Как и кукушки, зайцы и все животные и растения в этом лесу. Поэтому сколько бы ни сгорело деревьев, сколько бы ни осталось золы и пепла, сколько бы зверей ни погибло мучительной смертью от пламени и удушья, меновая стоимость вещей от этого ничуть не пострадает. Даже если сгорят
соседние дома, их меновая стоимость не упадет: ведь все дома застрахованы, а государство поможет владельцам заново отстроиться. А что до воспоминаний жителей (как прекрасен был лес вокруг, и рамка с фотографией бабушки, гуляющей среди деревьев) — все это также не имеет, во всяком случае обычно не имеет, меновой стоимости, разве что жизненную ценность.
Напротив, пожарные самолеты, которые пролетали над нашим домом, потребляли авиационный керосин, который имеет большую меновую стоимость, и его потребление увеличило доход его производителю. То же и с бензином для пожарных машин, которые потребляют машины, пока мчатся к охваченному огнем лесом, пытаясь остановить уничтожение наших жизненных ценностей. Затем нужно восстановить сгоревшие дома, вновь соорудить поврежденные линии электропередач: уже все материалы, которые для этого потребуются, имеют меновую стоимость. Эта меновая стоимость возникла в огнях пламени и уже включена в национальный доход. Теперь, я думаю, ты видишь суть проблемы.

Рыночные общества признают исключительно меновую стоимость, которая решительно подчиняет себе жизненную ценность.

Разумеется, и деятельность людей, производящих меновую стоимость, развертывается за счет людей, производящих лишь жизненную ценность.
Возьмем спорт. Некогда единственная польза от спорта была радость от игры, слава победы на Олимпийских состязаниях и хорошее самочувствие после тренировок. Но как только хорошие впечатления и медали стали приобретать меновую стоимость, спорт стал рыночным товаром, как в XVIII веке в Британии товарами стали труд и земля.
В наши дни все внимание людей приковано к телевизору. В телевизоре продается спорт для болельщиков, и сами спортсмены по телевизору продают, снимаясь в рекламе, все что угодно, от автомобилей до гамбургеров. Таким образом, меновая ценность золотой медали на Олимпийских играх или гола на Мундиале определяется меновой ценностью автомобилей и гамбургеров, которые спортсмен рекламирует телезрителям. Точно так же в XVIII веке меновая ценность полоски земли стала определяться меновой ценностью шерсти, состриженной с овец, пасущихся на этой земле.
При этом торжество меновой стоимости спорта подрывает жизненную ценность спорта. Чемпионы вынуждены, с целью увеличить меновую стоимость своих усилий, делать вещи, враждебные спортивной радости и пользе от спорта. Например, они продолжают борьбу, хотя их здоровье пошатнулось, и тем самым делают себя инвалидами. Или они тайно принимают стимулирующие лекарства, причем задолго до соревнований, чтобы во время контроля уже не были видны следы этих лекарств — тем самым они наращивают свою мышечную массу, но на всю жизнь подрывают свое здоровье.

Одним словом, все, что привлекает общественное внимание и удобно для размещения рекламы, приобретает меновую ценность; но эта меновая ценность губительна для жизненной ценности, для самой человеческой жизни.

Телевизионное масштабирование меновых ценностей превратило олимпийские игры в гладиаторскую арену, на которой сталкиваются насмерть фармацевтические компании. Их достижения превращают спортсменов в перекачанные манекены. Это все идет во вред нашей культуре: телевизионный спорт, вместо того чтобы вдохновлять
нас на спортивные занятия, превратился в реалити-шоу, в предмет общего любопытства на диване.
Не случайно Руперт Мердок, австралийский медиамагнат, сказал что-то запредельное: «Не бойтесь недооценить ум телезрителей: чем бóльшими идиотами вы их считаете, тем больше денег заработаете». Иначе говоря, чтобы увеличить меновую стоимость вещи, нужно уничтожить ее жизненный смысл.

Но хуже всего приходится не телезрителям-идиотам, а природе. Торжество меновой стоимости не просто оглупляет культуру, но громит планету, которая только и дает нам жизнь. Представь, если космонавты превратят в помойку свой космический корабль. Но человечество делает то же самое последние триста лет: оно ищет только выгоды, извлекает из всего все больше прибыли, и так
выгода уже властвует над душами и телами людей.

Перевод: Александр Марков

Вам также понравится

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
05 Декабря / 2020

Будущее одиночества

alt

В следующем году мы издадим новую книгу Оливии Лэнг «Непредсказуемая погода. Искусство в чрезвычайной ситуации» — сборник эссе и журнальных колонок, посвященных текстам, визуальным произведениям и опытам, которые писательница вслед за  Ив Кософски Седжвик называет «репаративными». Вот как формулирует идею книги в предисловии сама Лэнг:

«Многие темы, обсуждаемые в этих эссе, болезненны… Одиночество, алкоголизм, недовольство собственным телом, разрушительные отношения, вызывающие тревогу технологии: всегдашние веселенькие темы. Но это не депрессивная книга, и хотя я на протяжении нескольких лет писала множество резко критических текстов, эта интонация не является здесь преобладающей. “Непредсказуемая погода” населена художниками, которые вдохновляют и волнуют меня; они внимательно всматриваются в общество, в котором живут, а также предлагают новые способы ви́дения… Нам часто говорят, что искусство не способно ничего изменить. Я не согласна. Оно формирует наши этические ландшафты; оно открывает нам внутренние жизни других людей. Оно служит полигоном возможного. Оно создает простые неравенства и предлагает иные образы жизни. Разве вы не хотели бы пропитаться всем этим светом? И что случится, если вы им пропитаетесь?»

В предлагаемом вниманию читателей эссе, Лэнг развивает свою коронную тему одиночества, обращаясь к творчеству современного американского видеохудожника Райана Трекартина.

Март 2015

В конце прошлой зимы над Таймс-сквер появился огромный билборд, рекламирующий «Android», операционную систему Google. Строчными буквами, призванными обозначить дружелюбие корпорации, он призывает: «будьте вместе. но не одинаковыми». Эта разделенная точкой мантра резюмирует самое магическое из предложений сети: ее существование как пространства, где никому и никогда больше не придется страдать от одиночества, где дружба, секс и любовь достижимы одним кликом мыши, а различия — источник очарования, а не стыда.

Интернет, как и сам город, сулит встречи и знакомства. Он как будто предлагает противоядие от одиночества, превосходя даже самую утопическую городскую среду, поскольку дает возможность незнакомцам развивать отношения на основе общих интересов, вне зависимости от того, насколько застенчивы или одиноки они могут быть в реальной жизни. Но общность не обязательно подразумевает близость, что хорошо понимают городские жители. Самого по себе контакта с другими людьми недостаточно, чтобы снять бремя внутренней изоляции.

Острее всего одиночество может переживаться в толпе.

В 1942 году художник Эдвард Хоппер создал знаковый образ городского одиночества. Картина «Полуночники» показывает четырех персонажей в ночном кафе, отрезанных от улицы выгнутым оконным стеклом: тревожная сцена разобщенности и отчуждения. В своем творчестве Хоппер сосредоточен на изображении людей в залитом электрическим светом городе, где они собраны вместе, но при этом изолированы и выставлены напоказ в маленьких камерах. Его картины возводят архитектуру одиночества, воспроизводя замкнутые пространства офисных зданий и квартир-студий, в которых невольные эксгибиционисты, заключенные в стеклянные боксы, демонстрируют свои частные жизни в кинематографических кадрах. 

Прошло уже больше семидесяти лет с тех пор, как были написаны «Полуночники», но тема тревоги по поводу отношений не утратила актуальности, хотя беспокойство в связи с реальным городом сменилось страхами, связанными с нашим новым виртуальным публичным пространством, интернетом. За прошедшие годы мы вошли в мир экранов, который выходит за рамки беспокойного взгляда Хоппера.

В сердцевине одиночества кроется возможность быть увиденным. Когда человек одинок, он хочет, чтобы его заметили, поддержали, хочет быть желанным, и в то же время остро чувствует свою незащищенность. Согласно исследованию, проведенному в минувшем десятилетии Чикагским университетом, чувство одиночества вызывается тем, что психологи называют «сверхбдительностью к социальным угрозам». В таком состоянии, сам того не подозревая, индивид оказывается сверхчувствителен к неприятию и склонен воспринимать свои социальные связи как нечто окрашенное враждебностью или пренебрежением. Вследствие такого сдвига восприятия формируется порочный круг отчуждения, попав в который, одинокий человек становится все более подозрительным, что усиливает чувство изолированности.

В этом случае онлайн-общение, кажется, обладает особой привлекательностью. Спрятавшись за экраном компьютера, одинокий человек сохраняет контроль. Можно найти себе компанию без риска быть раскрытым или отвергнутым. Можно поддерживать связь или скрыться; можно остаться в тени или показаться на глаза, не боясь испытать унижение из-за того, что не оправдал надежд при личной встрече. Экран служит своего рода защитной мембраной, ширмой, позволяющей оставаться невидимым и изменить свою личность. Ты можешь скорректировать свой образ, скрыв непривлекательные черты, и предстать более совершенным: аватарка создается, чтобы собирать лайки. Но тут возникает одна проблема: контакт в сети — не совсем то же самое, что личное общение. Представив себя в более привлекательном виде, можно увеличить число фолловеров или фейсбучных френдов, но это не гарантирует излечение от одиночества, поскольку одиночество лечится не тем, что на тебя смотрят, а тем, что тебя замечают и принимают как целостную личность: некрасивым, несчастным и неловким, а не только ослепительным и готовым к селфи.

Этот аспект дигитального существования находится в центре внимания профессора Массачусетского технологического института Шерри Теркл, которая пишет о взаимодействии человека и технологий на протяжении трех последних десятилетий и которую все больше беспокоит возможность онлайн-среды представлять нас такими, какими, как нам кажется, мы хотим быть. По словам Теркл, одна из проблем, связанных с интернетом, заключается в том, что он побуждает нас придумывать самих себя. «На экране, — пишет она в книге „В одиночестве вместе“ (2011), — ты можешь приписать себе ту личность, какой хочешь быть, и представить других такими, какими желал бы их видеть, подогнав их под свои цели. Это соблазнительная, но опасная привычка разума».

Но существуют и другие опасности. Мой личный пик увлечения соцсетями пришелся на период болезненной изоляции. Это было осенью 2011 года, я жила в Нью-Йорке — с недавно разбитым сердцем и за тысячи километров от семьи и друзей. Во многих смыслах интернет принес мне ощущение безопасности. Мне нравилось поддерживать контакты с его помощью: разговоры, шутки, волны дружелюбия, популярность в Твиттере и Фейсбуке. Судя по лайкам — этим маленьким инструментам повышения самооценки. Большую часть времени это выглядело как обмен, одаривание друг друга информацией и вниманием, что отлично срабатывало, особенно в Твиттере с его способностью стимулировать беседы между незнакомыми людьми. Это воспринималось как сообщество, приятная и радостная среда; по сути, как якорь спасения, ведь в противном случае я оказалась бы в полной изоляции. Но шли годы — 1000 твитов, 2000 твитов, 17400 твитов — и мне все больше казалось, что правила меняются, что становится сложнее добиться настоящей связи, хотя как источник информации сеть оставалась вне конкуренции.

Этот период совпал с глубоким сдвигом в интернет-нравах.

За последние несколько лет произошли две вещи: резкий всплеск враждебности в сети и растущее понимание того, что приятное чувство приватности, возникающее при общении с помощью компьютера, является катастрофической иллюзией.

Необходимость выглядеть совершенным давит все сильнее, а некогда защитный экран перестал надежно разделять сферы реального и виртуального. Все чаще те, кто взаимодействует в онлайн-пространствах, начинают осознавать, что неизвестная аудитория в любой момент может раскрыть их настоящую личность, опозорив и сделав козлами отпущения.

Тревожные последствия этой дигитальной охоты на ведьм задокументировал Джон Ронсон в книге «Итак, тебя публично опозорили». Одна из самых вопиющих историй, в ней изложенных, посвящена Линдси Стоун, которая выложила на своей личной, как она считала, страничке в Фейсбуке легкомысленную фотографию — в числе прочих снимков, на которых она и ее друг бросают вызов предписаниям на знаках. На фото она показывает средний палец перед знаком, призывающим к «молчанию и уважению», на Арлингтонском военном кладбище. Спустя месяц картинка стала вирусной. Стоун подверглась групповому изнасилованию, ее угрожали убить, уволили с работы, у нее началась депрессия, из-за которой она почти год не выходила из дома.

Размывание границы между публичным и приватным, ощущение того, что за тобой следят и при случае наказывают, связано не только с наблюдающими за нами людьми. За нами следят и те самые устройства, с помощью которых мы выходим на связь. Как заметил недавно в журнале frieze художник и географ Тревор Паглен: «Мы переживаем момент (вообще-то, вероятно, уже довольно давно), когда большая часть изображений реальности делается машинами для машин». В этой ситуации вынужденной прозрачности — психологического эквивалента ресторанчика из «Полуночников» — почти все, что мы делаем, от покупок в супермаркете до размещения фотографий на Фейсбуке, фиксируется, а собранные данные используются для того, чтобы спрогнозировать, монетизировать, спровоцировать или предотвратить наши будущие действия.

Все более тесное переплетение корпоративного и социального, смутное подозрение, что за нами наблюдают невидимые глаза, вынуждают чаще задумываться над тем, что и где сказать. Возможность резкого осуждения и неприятия как раз и становится причиной сверхбдительности и замкнутости, которые усиливают одиночество. А с ним приходит постепенное осознание того, что наши дигитальные следы надолго переживут нас самих.

В 1999 году критик Брюс Бендерсон опубликовал эпохальную статью «Секс и изоляция», в которой писал: «Мы очень одиноки. Ничто не оставляет следов. Сегодня кажется, что тексты и образы высечены навеки, но в действительности они недолговечны — лишь временная преграда для всепроникающего света. Как бы долго слова и изображения ни удерживались на нашем экране, они не срастутся с ним; как появились, так и исчезнут».

Бендерсон полагал, что одинокими нас делает мимолетность, присущая интернету, но тот факт, что данные обо всех действиях, совершаемых нами в виртуальном мире, сохраняются, представляется куда более тревожным. Ясно, что за два года до 11 сентября и за четырнадцать лет до того, как Эдвард Сноуден, Джулиан Ассанж и Челси Мэннинг рассказали о ведущейся тотальной слежке, было невозможно представить себе будущую зловещую устойчивость сети, где информация чревата последствиями и ничто никогда не пропадает — ни заблокированные логи, ни нескромные фото, ни поисковые запросы о порно или интимных болезнях, ни свидетельства насилия над целыми народами.

Осознав, что ничто из сказанного нами — любая глупость или банальность — никогда окончательно не исчезнет, мы боимся тех рисков, которые влечет за собой общность.

Но, быть может, я настроена слишком негативно, слишком параноидально, что нередко случается с одинокими людьми. Быть может, мы способны адаптироваться, обрести близость в этом пространстве беспрецедентной прозрачности и уязвимости. Хотела бы я знать, куда мы идем. Как это ощущение постоянного наблюдения влияет на нашу способность контактировать друг с другом?

*

Будущее не появляется ниоткуда. Каждая новая технология порождает волну тревожной энергии, поскольку каждая меняет правила общения, перекраивает социальный порядок. Возьмем телефон — удивительный прибор для уничтожения расстояния. Когда в апреле 1877 года первая линия связала телефоны №1 и №2 телефонной компании Белла, он казался инструментом почти сверхъестественным в силу его способности отделять голос от тела.

Вскоре телефон был признан спасительным якорем, лекарством от одиночества, особенно для деревенских женщин, застрявших в фермерских домиках вдали от семьи и друзей. Но это устройство обросло страхами, связанными с анонимностью. Открыв канал между внешним миром и домашней сферой, телефон содействовал недостойному поведению. С самого начала и случайные люди, и так называемые «привет-девочки», работавшие телефонистками, столкнулись с непристойными звонками. Многие беспокоились, что по проводам могут передаваться микробы, распространяемые при дыхании, и что кто-то невидимый может подслушать частную беседу. Микробы были фантазией, а вот слушатели — вполне реальны, будь то операторы или соседи, с которыми приходилось делить линию.

Тревожила и вероятность неправильного понимания. В 1930 году Жан Кокто написал свой запоминающийся монолог «Человеческий голос», пьесу на тему черных дыр, которые возникают в общении из-за технических сбоев. В пьесе всего одна героиня; при постоянных помехах на линии она говорит со своим любовником, бросившим ее и собирающимся вскоре жениться на другой. Ее боль усугубляется тем, что ее постоянно заглушают другие голоса, либо связь прерывается. «Но я же говорю очень громко… А так ты слышишь?.. Я тебя слышу. Да, это было неприятно. Сама слышишь, а тебя, как ни старайся, не слышно, точно ты умерла…». Финал телевизионного фильма с Ингрид Бергман в главной роли не оставляет сомнений в том, кто виновник: на него указывает зловеще долгий заключительный кадр с поблескивающей черной трубкой, откуда доносится безнадежный длинный гудок, пока по экрану ползут титры. 

Сбивчивый, отрывистый диалог в «Человеческом голосе» свидетельствует о том, что устройства, созданные для общения, могут на деле это общение затруднить. Если телефон — машина для распространения слов, то интернет — машина для конструирования и распространения идентичностей. В эпоху интернета тревога Кокто по поводу того, как новые технологии отражаются на возможности вести приватную беседу, перерастает в ужас от абсолютного разрушения границ между людьми. 

Проблемы идентичности и ее распада поднимаются в хаотичном и тревожном фильме «I-Be Area», вышедшем в 2007 году. Главный герой вовлечен в войну идентичностей со своим клоном и онлайн-аватаром этого клона. Этот фильм, с его щедрым использованием «невидимого» монтажа, раскрашенными лицами и дешевыми компьютерными эффектами, раскрывает маниакальные перспективы и опасности цифрового существования. Все действующие лица, начиная с детей в первых кадрах, снимающихся в трогательных видео для усыновления, пытаются найти привлекательный образ, демонстрируемый на публику, которая в любой момент может утратить интерес или перейти к агрессии, что подталкивает их ко все более творческим и причудливым преобразованиям. Часто они кажутся запертыми в подростковых спальнях, и каждый говорит без умолку: приливная волна быстрого, визгливого, с интонациями «девушки из долины» «олбанского» языка, болтовня звезд ютуба, густо замешанная на корпоративных лозунгах и ломаном английском ботов и программистов. Все занимаются саморекламой, никто не слушает.

Этот веселый и сбивающий с толку фильм создан Райаном Трекартином, тридцатичетырехлетним режиссером с детским лицом, которого арт-критик New Yorker Питер Шелдал назвал «самым значительным среди художников, появившихся с восьмидесятых годов». Трекартин привлекает к созданию фильмов своих друзей. Его работам присуща кэмповая эстетика любительского кино, которая зачастую заставляет вспомнить гения киноавангарда 1960-х годов Джека Смита, перевоплощения Синди Шерман, трюки с самоистязанием из шоу «Чудаки» и идиотскую исповедальную прямоту телевизионных реалити-шоу. 

Эти фильмы привлекают опыт современной цифровой культуры — тошнотворный страх перед ошеломительным потоком возможностей, не в последнюю очередь касающихся того, кем ты мог бы стать, — и разгоняют их до предела. Просмотр фильмов Трекартина часто вызывает экстатическое удовольствие, хотя, по ироничному замечанию писательницы Мэгги Нельсон, «зрители, которые видят в Трекартине безумного ученого, эмиссара грядущих поколений, явившегося, чтобы ответить на вопрос, все ли у нас будет в порядке, вряд ли почувствуют себя спокойнее».

Глядя на этот тщательно организованный хаос, трудно отделаться от дискомфортного ощущения, что под прицел кинокамеры попала наша собственная жизнь. Персонажи Трекартина (хотя сомневаюсь, что он одобрил бы такой термин, подразумевающий свойственную XX столетию веру в устойчивое и опознаваемое Я, ныне утраченную) понимают, что могут стать собственностью или брендом, могут быть отвергнуты или преобразованы. В ответ на давление их личности деформируются и растворяются. Удовольствие от этих трансформаций — вот чем замечателен фильм Трекартина.

Так и хочется увидеть в этом футуристическое решение проблемы одиночества: растворение личности, окончательное стирание обременительной обособленной индивидуальности.

Но остаются еще довольно веские причины для беспокойства, не в последнюю очередь связанные с вопросом о том, кто именно наблюдает за нами. 

*

Последние пару лет Трекартин совместно с куратором Лорен Корнелл работал над концепцией очередной Триеннале в нью-йоркском Новом музее, которая открылась в конце февраля 2015 года. На выставке собраны работы пятидесяти одного художника на тему существования в эпоху интернета. Ее название, «Всепроникающая публика», указывает на благие, но и зловещие возможности общения, открывшиеся перед нами. Художник как свидетель, а может — художник, втянутый в эксперимент, которого никому из нас не избежать.

На протяжении одной из морозных февральских недель в Нью-Йорке я четыре раза ходила смотреть «Всепроникающую публику», чтобы проверить свои недавние соображения по поводу одиночества и близости. Самым агрессивно антиутопическим произведением была работа Джоша Клайна «Свобода» — инсталляция, воссоздающая архитектуру Зукотти-парка, принадлежащего частному лицу публичного пространства на Манхэттене, где базировался лагерь активистов акции «Захвати Уолл-стрит». Клайн поместил в реплику парка пять фигур Телепузиков в человеческий рост, одетых в униформу полицейского спецназа — с кобурой на бедре, в высоких армейских ботинках и бронежилетах. В их животы вставлены телеэкраны, на которых транслируются кадры с копами вне служебной обстановки, монотонно зачитывающими записи из аккаунтов активистов. Работа Клайна демонстрирует, что пространство, которое мы населяем, все больше усложняется, и что наши слова легко может присвоить себе кто-то другой.

Каково это, когда за тобой наблюдают? Многие из работ убеждают нас, что это похоже на пребывание в тюрьме — или в карантинных бункерах, созданных гонконгским художником Надимом Аббасом. Эти крошечные клетушки, где с трудом убирается односпальная кровать, обставлены в духе модных интерьерных сайтов: комнатные растения, покрывала в полоску и абстрактные эстампы на стенах; атмосфера модной домашней жизни контрастирует со скрытым насилием пространства. Как и в ресторанчике из «Полуночников» Хоппера, здесь нет ни входа, ни выхода; только стеклянная перегородка, которая располагает к вуайеризму, но не допускает контакт. Прикосновение возможно лишь с помощью двух комплектов черных резиновых перчаток; одна пара позволяет кому-то — скажем, охраннику, медсестре или надзирателю — просунуть руки внутрь, а другая дает возможность пациенту высунуть руки наружу. 

Но «Всепроникающая публика» включает также работы, которые говорят о способности интернета ликвидировать или модифицировать изоляцию. «Джулиана», скульптура Фрэнка Бенсона, изображающая двадцатишестилетнюю художницу и диджея Джулиану Хакстейбл, — триумфальная икона самосозидания. Хакстейбл — трансгендер, и скульптура, представляющая собой отпечатанную в натуральную величину 3D модель, показывает ее обнаженное тело с женской грудью и одновременно пенисом, этими, как считается, определяющими атрибутами гендерной идентичности. Она полулежит на постаменте, косы спускаются по спине, вытянутая правая рука застыла в элегантном и властном жесте: царственная персона, чья мерцающая кожа выкрашена спреем в мистический сине-зеленый металлик.

Можно рассматривать «Джулиану» как трехмерное доказательство того, что транс-сообщество меняет понятия реального и подлинного. Неслучайно движение за права трансов активизировалось в ту эпоху, когда технологии содействуют как созиданию собственной идентичности, так и построению сообщества. Рассуждая об опасностях и угрозах, Теркл упускает из виду возможность (в физическом мире часто ограниченную или запрещенную) конструировать и манифестировать собственную идентичность — возможность, особенно важную для тех, чья сексуальность, раса или гендерная самоидентификация считаются маргинальными или трансгрессивными.

*

Будущее не объявляет о своем наступлении. В романе Дженнифер Иган «Время смеется последним» (2010), за который она получила Пулитцеровскую премию, есть сцена, которая происходит в ближайшем будущем и в которой описана деловая встреча молодой девушки и мужчины более старшего возраста. После короткого разговора девушка начинает нервничать от необходимости вести устную беседу и спрашивает мужчину, не может ли она «нпст» ему, хотя они сидят рядом. В то время как информация безмолвно перетекает из одного телефона в другой, героиня выглядит «почти сонной от облегчения», и называет состоявшийся обмен «чистым». Отчетливо помню, что когда я читала книгу, эта сцена показалась мне ужасной, шокирующей, абсолютно надуманной. Спустя несколько месяцев я уже находила ее довольно правдоподобной, немного преувеличенной, но в целом убедительной.

Сегодня именно этим мы и занимаемся: переписываемся, сидя в компании, отправляем смс-сообщения коллегам, сидящим с нами за одним столом, избегаем личных встреч, предпочитая писать в личку.

В Нью-Йорке я встретилась с Трекартином, чтобы обсудить выставку «Всепроникающая публика» и предлагаемое ею ви́дение того будущего, в котором мы оказались. Он держал в руке стаканчик кофе и был одет в красную толстовку со словом «охота», оставшуюся после съемок. Говорил намного медленнее, чем патологически болтливые персонажи, которых он играет в своих фильмах, часто останавливался, чтобы подобрать нужное слово. Ему тоже кажется, что мы, почти не осознавая этого, вошли в новую эру — давно провозглашенную и внезапно наступившую. «Мы не обязательно выглядим по-другому, но мы совершенно другие», — сказал он.

Как считает Трекартин, этот период — наступившее будущее— характеризуется стиранием границ между индивидуумом и сетью. «Твоя жизнь доступна другим, и ты не можешь это контролировать». Но Трекартин оптимистично смотрит на то, к чему нас может привести использование технологий. «Ясно, — говорит он, — что все это не поддается контролю, поэтому нам как пользователям остается только придерживаться принципов сострадания и содействовать их распространению, надеясь, что все будет развиваться во благо, а не во зло человеку… Возможно, я слишком наивен, но все происходящее кажется мне естественным. В сущности, мы уже над этим работаем. Делаем то, что уже заложено в нас».

Ключевое слово здесь — сострадание, но меня поразило, что он использовал также слово «естественный». Критика технологического общества часто кажется одержимой страхом, что происходящее неестественно, что мы становимся постчеловечеством и вступаем, по словам Теркл, в «период роботизации». Но «Всепроникающая публика» — проект, исполненный человечности, глубоко жизнеутверждающее сочетание любопытства, надежды и страха, насыщенное созидательными стратегиями взаимодействия и сопротивления.

На протяжении той недели, что я ходила на выставку, меня особенно привлекала одна работа — шестиминутный фильм без названия австрийского художника Оливера Ларика, многие работы которого посвящены напряженным отношениям между копией и оригиналом. Ларик перерисовал и анимировал сцены физической трансформации из множества мультфильмов, сопроводив их закольцованной музыкой, странной и тревожной в своей меланхоличности. Ничто не оставалось неизменным. Формы постоянно мигрировали, пантера превращалась в хорошенькую девушку, Пиноккио — в осла, старушка расплывалась в грязь. Но впечатляли не сами трансформации, а те выражения, которые появлялись на лицах персонажей в момент их изменения: мучительное, даже душераздирающее сочетание покорности и смятения.

Этот фильм затрагивает самую суть тревоги относительно взаимодействия между внутренней и внешней жизнью — тревоги, источником которой выступает не столько интернет, сколько то, как мы его используем. Достаточно ли я хорош? Не нуждаюсь ли в совершенствовании или коррекции? Почему я не могу измениться? Почему меняюсь так быстро? Это ощущение беспомощности перед лицом внешних враждебных сил неотделимо от извечного человеческого удела— быть заключенным в ловушку времени и потому подверженным неизбежным потрясениям и потерям. В конце концов, разве повседневный ужас столкновения со старостью, болезнью и смертью не превосходит любой научно-фантастический сценарий?

Так или иначе, уязвимость, которую передает фильм Ларика, внушает мне надежду. Трекартин младше меня всего на три года, но когда я разговаривала с ним, мне казалось, что передо мной человек другого поколения. Мое собственное понимание одиночества опиралось на веру в существование цельных, отдельных личностей, которую он находит безнадежно устаревшей. В его картине мира все люди взаимопроницаемы и каждый проходит через постоянные циклы трансформаций; больше нет отдельных личностей, а есть перемешанные. Возможно, он прав. Мы не такие цельные, как думали раньше. Мы существуем не только в телах, но и в сетях, заполняем пустое пространство, живем внутри машин и в головах других людей, в воспоминаниях и потоках информации, а не только во плоти. За нами наблюдают, и мы не можем это контролировать. Мы жаждем общения, но оно нас пугает. Но пока мы все еще способны испытывать чувства и выражать свою уязвимость, у близости есть шанс.

Перевод: Наталья Решетова

Вам также понравится

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
04 Декабря / 2020

Редактор «Признаний плоти» — о работе над подготовкой книги к публикации

alt

«Признания плоти» — последняя работа выдающегося французского философа и историка Мишеля Фуко (1926–1984), завершенная им вчерне незадолго до смерти и опубликованная на языке оригинала только в 2018 году. Она продолжает задуманный и начатый Фуко в середине 1970-х годов проект под общим названием «История сексуальности», круг тем которого выходит далеко за рамки половых отношений между людьми и их осмысления в античной и христианской культуре Запада. В «Признаниях плоти» речь идет о разработке вопросов плоти в трудах восточных и западных Отцов Церкви II–V веков, о формировании в тот же период монашеских и аскетических практик, связанных с телом, плотью и полом, о христианской регламентации супружеских отношений и, шире, об эволюции христианской концепции брака. За всеми этими темами вырисовывается главная философская ставка «Истории сексуальности» и вообще поздней мысли Фуко — исследование формирования субъективности как представления человека о себе и его отношения к себе.

В преддверии выхода в свет русского перевода «Признаний плоти» мы публикуем предисловие к нему Фредерика Гро, профессора политической мысли в Парижском институте политических исследований (SciencePo), взявшего на себя труд систематизации рукописных и машинописных вариантов авторского текста и его общую редакцию.

В 1976 году Мишель Фуко опубликовал под заголовком «Воля к знанию»[1] первый том «Истории сексуальности», на последней странице обложки которого содержался анонс скорого продолжения в виде пяти томов, названных соответственно: 2. «Плоть и тело»; 3. «Крестовый поход детей»; 4. «Женщина, мать и истеричка»; 5. «Извращенцы»; 6. «Население и расы». Ни один из этих томов так и не увидел свет. Тем не менее из архива Фуко[2], хранящегося в Национальной библиотеке Франции (отдел рукописей), известно, что по крайней мере две работы («Плоть и тело»[3] и «Крестовый поход детей»[4]) уже были в значительной части написаны.

В 1984 году, незадолго до смерти Фуко, вышли в свет второй и третий тома[5] этой начатой восемью годами раньше «Истории сексуальности»[6], однако их содержание оказалось совсем иным, чем предполагалось в первоначальном проекте, как об этом предупреждали читателя глава «Изменения» в «Использовании удовольствий» («Эта серия исследований выходит в свет позже, чем я предполагал, и в совершенно ином виде»[7]) и «Издательская аннотация», вложенная в книги при их выпуске в продажу.

Намерение изучить нововременной (относящийся к XVI–XIX векам) биополитический диспозитив сексуальности, который Фуко частично проанализировал в лекциях в Коллеж де Франс, было оставлено им ради проблематизации — посредством перепрочтения сочинений философов, медиков, ораторов и других авторов греко-римской Античности — полового удовольствия в исторической перспективе генеалогии субъекта желания и в концептуальном контексте искусств существования. Четвертый том, посвященный проблематизации плоти в трудах христианских отцов первых веков (от святого Юстина до святого Августина), продолжает эту новую «Историю сексуальности», которая оказалась отодвинута назад на целый десяток столетий по сравнению с первоначальным проектом и центральной темой которой стало формирование этики субъекта. «Издательскую аннотацию» 1984 года завершает следующая программа:

Отсюда в конечном счете общая переориентация этого обширного исследования на генеалогию человека желания от классической Античности до первых веков христианства и его распределение по трем томам, образующим единое целое:
— «Использование удовольствий» исследует то, как сексуальное поведение продумывалось в классической греческой мысли <…>. А также — как медицинская и философская мысль сформировала это «использование удовольствий» — khrêsis aphrodisiôn — и сформулировала несколько вариантов строгости, которые впоследствии будут постоянно возвращаться, распределяясь по четырем осям опыта: отношение к телу, отношение к супруге, отношение к юношам и отношение к истине.
— «Забота о себе» анализирует эту проблематику в греческих и латинских текстах первых двух веков нашей эры и те акценты, которые она получает в искусстве жизни, определяемом сосредоточенностью на себе.
— Наконец, в «Признаниях плоти» будут рассмотрены опыт плоти в первые века христианства и та роль, которую играли в нем герменевтика и очистительная расшифровка желания.

Последняя работа выдающегося французского философа и историка Мишеля Фуко (1926–1984), завершенная им вчерне незадолго до смерти и опубликованная на языке оригинала только в 2018 году. 
Признания плоти
Мишель Фуко
Купить

Генезис последнего из этих трех трудов оказался непростым. Следует напомнить, что в «первой» «Истории сексуальности» христианские доктрины и практики должны были стать предметом исторического рассмотрения в томе под названием «Плоть и тело»[8]. Тогда речь шла о том, чтобы изучить «эволюцию католического пастырства и таинства покаяния после Тридентского собора»[9]. Первый набросок этих исследований Фуко представил в лекции от 19 февраля 1975 года в Коллеж де Франс[10]. Однако в скором времени он решил углубиться в прошлое, чтобы отыскать в истории христианства исходную точку интересовавшей его истории — момент возникновения ритуализированного обязательства истины, требования от субъекта правдоизречения {un dire-vrai} о самом себе. Для этого начиная с 1976–1977 годов он читал и письменно комментировал для себя труды Тертуллиана, Кассиана и других авторов[11]. Даниэль Дефер отмечает по поводу августа 1977 года: «Фуко в Вандевре. Он пишет об Отцах Церкви и отодвигает начало своей истории сексуальности на несколько веков назад»[12]. В рамках изучения «управленчеств» {«gouvernementalités»} в Коллеж де Франс (лекции от 15 и 22 февраля 1978 года[13]) Фуко использовал результаты своего первого прочтения Отцов Церкви для того, чтобы охарактеризовать христианский момент «пастырского управленчества»[14] как сопряжение «актов истины» (изречения субъектом истины о себе) с практиками послушания. Затем он вернулся к этим результатам и суммировал их в октябре 1979 года в первой из двух лекций, прочтенных им в рамках Tanner Lectures в Стэнфордском университете[15].

Решающим этапом эволюции этих исследований, которая привела к появлению рукописи «Признаний плоти», стал 1980 год.

В феврале — марте этого года Фуко представил в Коллеж де Франс серию конкретных и документированных исторических исследований, касающихся христианских обязательств истины в рамках подготовки к крещению, обрядов покаяния и духовного руководства II–IV веков нашей эры[16], никак не оговорив при этом, что они являются частью «истории сексуальности». Осенью того же года он прочел в США, в Калифорнийском университете (Беркли) и в Дартмутском колледже, две лекции, в которых те же темы были рассмотрены на уровне широких концептуальных обобщений[17], а также, что особенно важно, представил (еще, разумеется, довольно схематично) в рамках нью-йоркского семинара, проведенного совместно с Ричардом Сеннеттом, ряд смысловых узлов будущих «Признаний плоти»[18]. Действительно, в тексте этого семинара мы обнаруживаем разработку таких тем, как учение Климента Александрийского о браке и христианское искусство девства (его эволюция от святого Киприана через Мефодия Олимпийского до Василия Анкирского), а также анализ фундаментального смысла, который благодаря святому Августину получило для нашей культуры понятие libido — после грехопадения и в браке[19].

Таким образом, можно сказать, что к концу 1980 года Фуко не только выработал четкое представление о структуре и основных положениях «Признаний плоти», но и проделал значительную работу по исследованию источников, по крайней мере в том, что касается изучения ритуалов покаяния и принципов духовного руководства.

Окончательную редакцию текста «Признаний плоти» можно датировать 1981–1982 годами. В мае 1982 года Фуко отдал на рассмотрение в журнал Communications[20] текст, представленный им как «отрывок из третьего тома „Истории сексуальности“»[21]. Параллельно в лекциях в Коллеж де Франс он всё более целенаправленно осуществлял свой античный «поворот». Греко-латинский этап его истории сексуальности не игнорировался им и до этого, но в 1978–1980 годах он оставался контрапунктом, важным главным образом постольку, поскольку он помогал выявить специфические особенности христианских практик веридикции и управленчества (то есть отличия между: управлением полисом и пастырским управленчеством; руководством существованием в греко-римских философских школах и руководством, которое практиковалось в первых монастырях; практикой экзаменовки совести у стоиков и соответствующей практикой у христиан, и т. д.).

Однако теперь то, что раньше служило лишь контрапунктом, начало превращаться в самостоятельный предмет исследования, содержательный и важный сам по себе. Эта тенденция становится заметной с 1981 года. В лекционном курсе, который Фуко прочел в этом году в Коллеж де Франс, полностью доминируют античные авторы и темы (проблемы брака и любовь к юношам в Античности[22]), тогда как в серии докладов, представленных им в мае в Лувенском университете, еще ощутимо стремление сохранить равновесие между античными и христианскими авторами[23]. В 1982 году собственно христианский смысл обязательств истины и других аскетических практик отходит на второй план в больших лекционных и семинарских курсах, читавшихся им по ту сторону Атлантики («Говорить правду о себе» в Университете Торонто в июне[24], «Техники себя» в Университете Вермонта в октябре[25]), а в лекциях в Коллеж де Франс вообще упоминается лишь эпизодически, в качестве простой исторической точки схода[26].

Таким образом, глядя на общий ход работы Фуко начиная с «Воли к знанию» (1976), можно сказать, что с 1977–1978 годов он оставляет первоначальный замысел рассмотреть историю нововременной сексуальности (XVI–XIX веков) и сначала (в 1979–1982 годах) переориентирует проект в направлении исторической проблематизации плоти в христианстве (с опорой на основные «акты истины» — экзомологезу и экзагорезу, на искусства девства и учение Отцов Церкви первых веков о браке), а затем (в 1982–1984 годах) переориентирует его вновь, на сей раз вокруг греко-римских искусств жизни и места в них aphrodisia {любовных удовольствий}.

Прием рукописи о христианской плоти издательством Gallimard и ее перепечатка для получения машинописного оригинала были намечены на осень 1982 года[27]. Как вспоминает в связи с этим Пьер Нора, Фуко предупредил его, что публикацию «Признаний плоти» тем не менее придется отложить, так как он, посоветовавшись с Полем Веном, решил предварить выпуск переданной им в издательство книги еще одной, посвященной греко-римскому опыту aphrodisia. Объем предпринятых Фуко и очерченных нами выше исследований оказался таким, что он разделил эту призванную предварить «Признания плоти» книгу на два тома, которые мы знаем: «Использование удовольствий» и «Забота о себе». Подготовка и написание этих двух томов параллельно с обращением в Коллеж де Франс к новому полю исследований — изучению парресии[28] — заставили Фуко отложить вычитку «Признаний плоти» и, возможно, даже разубедили его в необходимости подвергать их серьезной переработке. С марта по май 1984 года, одновременно с завершением издательской работы над вторым и третьим томами серии, Фуко, обессиленный и тяжелобольной, вернулся к вычитке машинописного текста «Признаний плоти». С 3 июня, когда его состояние ухудшилось, он находился в больнице Сальпетриер, где и умер 25 июня 1984 года.

Таким образом, при подготовке настоящего издания мы располагали рукописью Фуко и ее машинописной перепечаткой[29].

Этот машинописный оригинал, напечатанный в издательстве Gallimard на основе рукописи и затем переданный Фуко для вычитки[30], содержит довольно много ошибок (машинистка, которая обычно печатала тексты Фуко и хорошо разбирала его почерк, на сей раз не имела возможности заняться этой работой, и ее поручили кому-то другому). Поэтому при подготовке текста мы пользовались в основном исходной рукописью[31], учитывая при этом исправления, которые Фуко — по крайней мере в двух первых частях текста — успел внести в машинописный вариант[32]. Местами мы подправили пунктуацию, чтобы сделать текст более легким для чтения, привели к единообразию систему ссылок и использовали те же редакторские принципы, которые применены при публикации второго и третьего томов «Истории сексуальности» («Использование удовольствий» и «Забота о себе»). Мы выверили (и там, где это было необходимо, исправили) цитаты. Встречающиеся в нижеследующем тексте квадратные скобки указывают на вмешательства с нашей стороны[33]: введение примечаний в тех местах рукописи, где имеется лишь ссылка без текста примечания[34] или где цитата вовсе не снабжена ссылкой; заполнение пробелов, исправление грамматически переусложненных, некорректных или явно ошибочных предложений; исправление ошибок в личных именах; добавление переводов цитат, приводимых Фуко прямо по-гречески, по-латыни или по-немецки[35]; добавление названий глав там, где они отсутствуют[36]. Для этой редактуры мы пользовались ящиками архива Фуко, которые содержат его собственноручные заметки, относящиеся к святоотеческим трудам первых веков христианства[37].

Немалую службу сослужили нам превосходные работы Мишеля Сенеляра[38] и Филиппа Шевалье[39]. Я благодарю Даниэля Дефера и Анри-Поля Фрюшо за терпеливую и плодотворную вычитку текста.Библиографический раздел также составлен нами по образцу «Использования удовольствий» и «Заботы о себе»: он исчерпывается указателем цитируемой Фуко литературы. При этом следует подчеркнуть, что указатель, как об этом свидетельствуют читательские заметки Фуко о трудах Отцов Церкви, хранящиеся в его архиве[40], содержит лишь меньшую часть отсылок к прочтенным и проработанным им источникам (особенно это касается работ современных авторов)[41]. Согласно требованию правообладателей, в тексте нет редакторских примечаний с комментариями, ссылками на другие работы Фуко или иными пояснениями. Наш вклад исчерпывается подготовкой текста.

В конце книги публикуются четыре приложения, имеющие иной статус, нежели основной текст. Первые три из них соответствуют листам, которые находились в отдельных папках и внутри рукописи Фуко физически размещались в конце первой части «Признаний»[42]. Приложение 1 представляет собой краткое перечисление общих целей исследования («Что нужно доказать…») и может соответствовать проекту введения или, скорее, плану, предназначенному автором для самого себя[43]. Приложение 2 содержит критический анализ отношений между «экзомологезой» и «экзагорезой». Оно продолжает рассуждения, заключающие первую главу «Признаний плоти», но у нас нет возможности выяснить, были ли эти страницы написаны Фуко до окончания основного текста и в итоге исключены им из книги или он написал их уже после передачи рукописи в издательство и ее перепечатки. Приложение 3 — это углубленная версия присутствующего в более сжатом виде в главе III («Второе покаяние») первой части рассуждения о проклятии Каина, которое оказывается связано с его отказом признаться в своем преступлении. Приложение 4 соответствует заключительному рассуждению рукописного и машинописного вариантов текста. Мы предпочли включить его в книгу как приложение, поскольку в нем вводятся темы, уже рассмотренные в основном тексте. Нетрудно заметить, что параграфы книги, которые после этого перемещения оказываются последними, действительно имеют характер заключения.

Правообладатели текстов Фуко сочли, что время для публикации этой его важнейшей неизданной работы пришло и все необходимые ее условия соблюдены. Как и три предшествующих тома, она выходит в серии «Библиотека историй», редактором которой является Пьер Нора. В «издательской аннотации» 1984 года было указано:

ТОМ 1: «Воля к знанию», 224 страницы.

ТОМ 2: «Использование удовольствий», 296 страниц.

ТОМ 3: «Забота о себе», 288 страниц.

ТОМ 4: «Признания плоти» (готовится к изданию).

Теперь этот план осуществлен.

Перевод: Сергей Гашков


[1] Paris: Gallimard [coll. «Bibliothèque des Histoires»], 1976 {рус. пер.: Фуко М. Воля к знанию / пер. С. Табачниковой // Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания и сексуальности. М.: Касталь, 1996}.
[2] Этот архив составляют около сорока тысяч листов подготовительных рукописей (лекций, выступлений, статей) и читательских заметок Фуко, разложенные по сотне ящиков под шифром NAF 28730.
[3] Ящики LXXXVII и LXXXIX архива Фуко.
[4] Ящики XLIV и LI архива Фуко.
[5] «Использование удовольствий» и «Забота о себе», тиражи которых были напечатаны соответственно 12 апреля и 30 мая 1984 года. Даниэль Дефер отмечает в своей «Хронологии», что 20 июня Пьер Нора принес Фуко, госпитализированному в больницу Сальпетриер (Фуко умер 25 июня), экземпляр «Заботы о себе» (Defert D. Chronologie // Foucault M. Œuvres / éditions établie sous la direction de F. Gros. Paris: Gallimard[«Bibliothèque de la Pléiade»], 2015. T. I. P. XXXVIII).
[6] Впрочем, нельзя говорить и о «публикационном молчании»: помимо весьма многочисленных статей, опубликованных между 1976 и 1984 годами (они воспроизведены в сборнике: Foucault M. Dits et écrits / édition établie par Daniel Defert et François Ewald. Paris: Gallimard [coll. «Bibliothèque des sciences humaines»], 1994. 4 t.; rééd.: coll. «Quarto». 2 t. {рус. пер. части этого сборника см.: Фуко М. Интеллектуалы и власть: избранные политические статьи. В 3 т. / под ред. Б. Скуратова. М.: Праксис, 2002–2006}. Можно упомянуть и издание воспоминаний «псевдогермафродита» (Herculine Barbin, dite Alexina B., Paris: Gallimard [coll. «Les vies parallèles», 1978]) и работу, написанную Фуко совместно cАрлетт Фарж: Foucault M., Farge A. Le désordre des familles. Paris: Gallimard [coll. «Archives», 1982].
[7] Foucault M. L’Usage des plaisirs // Foucault M. Œuvres. Op. cit. T. II. P. 739–748 {рус. пер.: Фуко М. Использование удовольствий. Историясексуальности. Т. 2 / пер. В. Каплуна. СПб.: Академический проект, 2004. С. 5–21}.
[8] М. Сенеляр в кратком предисловии к «Воле к знанию» сообщает, что Фуко намеревался дать этому тому, посвященному христианскому покаянию Нового времени, название «Признания плоти» (Foucault M. Œuvres. T. II. P. 1504).
[9] Ibid. P. 627. Фуко уже в своих первых исследованиях делал значительные исторические отступления, чтобы оценить степень этих изменений, обращаясь к XII–XIII векам (упоминая, например, Латеранский собор 1215 года, который регламентировал таинство покаяния).
[10] Foucault M. Les anormaux / éd. V. Marchetti et A. Solomoni. Paris: Gallimard; Le Seuil [coll. «Hautes Études»], 1999. P. 155–186 {рус. пер.: Фуко М. Ненормальные. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1974–1975 г. / пер. А. Шестакова. СПб.: Наука, 2007}.
[11] Они находятся в ящике XXII архива Фуко.

[12] Defert D. Chronologie // Foucault M. Œuvres. Op. cit. T. II. P. XXVI.
[13] Foucault M. Sécurité, territoire, population / éd. M. Senellart. Paris: Gallimard; Le Seuil [coll. «Hautes Études»], 2004 {рус. пер.: Фуко М.Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году / пер. с фр. В. Быстрова, Н. Суслова, А. Шестакова. СПб.: Наука, 2011}.
[14] Фуко понимает под этим технику руководства индивидами с целью их спасения.
[15] Обе лекции опубликованы под названием «„Omnes et singulatim“. Vers une critique de la raison politique» (см. этот текст, редакционную заметку и примечания к нему М. Сенеляра в изд.: Foucault M. Œuvres. T. II. P. 1329–1358 и 1634–1636) {рус. пер.: Фуко М. Интеллектуалы и власть. Т. 2. Статьи и интервью 1970–1984 / пер. И. Окуневой под общ. ред. Б. Скуратова. М.: Праксис, 2005. С. 285–316}.
[16] Foucault M. Du gouvernement des vivants / éd. M. Senellart. Paris: Gallimard; Le Seuil (coll. «Hautes Études»), 2012. Содержание этих курсов (кроме первых лекций, посвященных чтению «Эдипа-царя» Софокла) было переработано, но полностью вошло в окончательную рукопись «Признаний плоти».
[17] См. их текст в изд.: Foucault M. L’origine de l’hermeneutique de soi / éd. H.-P. Fruchaud et D. Lorenzini. Paris: Vrin, 2013 {рус. пер.: Фуко М. О начале герменевтики себя // пер. А. Корбута // Логос. 2008. № 2 [65]. С. 65–95}.
[18] Рукопись этих лекций находится в ящике XL архива Фуко. Я благодарю А.-П. Фрюшо за предоставленный им личный конспект этого семинара, который явился важным этапом подготовки «Признаний плоти».
[19] Фрагмент этого семинара вошел в текст, озаглавленный «Сексуальность и одиночество» (Foucault M. Sexuality and Solitude // LondonReview of Books. May — June 1980; франц. пер.: Foucault M. Dits et écrits. Op. cit. № 295).
[20] Foucault M. Sexualités occidentales. Contribution à l’histoire et à la sociologie de la sexualité // Communications. XXX. Mai 1982 / coordonné par Ph. Ariès et A. Béjin.
[21] Foucault M. Le combat de la chasteté / éd. M. Senellart // Foucault M. Œuvres. Op. cit. T. II. P. 1365–1379, 1644–1648. Для этой статьи Фуко «заимствовал» целую главу из второй части «Признаний плоти» (мы приняли во внимание незначительные коррективы, внесенные им при этом в свой текст). Еще в апреле 1983 года он планировал предварить «Признания плоти» одним томом, посвященным античному опыту aphrodisia (под названием «Использование удовольствий»). См. об истории этого текста нашу редакторскую заметку к публикации «Использования удовольствий» и «Заботы о себе» в собрании сочинений Фуко в серии «Библиотека Плеяды»: Foucault M. Œuvres. Op. cit. T. II. P. 1529–1542.
[22] Foucault M. Subjectivité et vérité / éd. F. Gros. Paris: Gallimard; Le Seuil (coll. «Hautes Études»), 2014.
[23] Foucault M. Mal faire, dire vrai. Fonction de l’aveu en justice / éd. F. Brion et B. Harcourt. Louvain: Presses Universitaires de Louvain, 2012.
[24] Foucault M. Dire vrai sur soi-même / éd. H.-P. Fruchard et D. Lorenzini. Paris: Vrin, 2017.[25] Этот текст вошел в изд.: Foucault M. Dits et écrits. Op. cit. № 263. То же самое можно сказать и о прочтенной примерно шестьюмесяцами позже, в апреле 1983 года, в Калифорнийском университете (Беркли) лекции «Культура себя» (Foucault M. La Culture de soi / éd. H.-P. Fruchaud et D. Lorenzini. Paris: Vrin, 2015).
[26] Foucault M. L’herméneutique du sujet / éd. F. Gros. Paris: Gallimard; Le Seuil (coll. «Hautes Études»), 2001 {рус. пер.: Фуко М. Герменевтикасубъекта. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1981–1982 учебном году / пер. А. Погоняйло. СПб.: Наука, 2007}.
[27] На папке с машинописным оригиналом издательства Gallimard, сохраненной Пьером Нора, наклеена этикетка с датой: «октябрь 1982».

[28] Foucault M. Le Gouvernement de soi et des autres / éd. F. Gros. Paris: Gallimard; Le Seuil (coll. «Hautes Études»), 2008 {рус. пер.: Фуко М.Управление собой и другими. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1982–1983 учебном году / пер. А. Дьякова. СПб.: Наука, 2011};Foucault M. Le Courage de la vérité / éd. F. Gros. Paris: Gallimard; Le Seuil (coll. «Hautes Études»), 2009 {рус. пер.: Фуко М. Мужество истины. Управление собой и другими II. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1983–1984 учебном году / пер. А. Дьякова. СПб.: Наука, 2014}. Ср. также цикл лекций о парресии, прочитанных Фуко в Калифорнийском университете (Беркли) осенью 1983 года: Foucault M. Discours et vérité / éd. H.-P. Fruchaud et D. Lorenzini. Paris: Vrin, 2016 {рус. пер.: Фуко М. Речь и истина. Лекции о парресии (1982–1983) / пер. Д. Кралечкина; под науч. ред. М. Маяцкого. М.: ИД «Дело», 2020}.
[29] Она находится в ящике LXXXIV архива Фуко. В этом же ящике находится папка с одиннадцатью листами текста, который продолжает некоторые темы, присутствующие в основной рукописи. При чтении становится понятно, что этот текст должен были входить в некое более обширное целое (ср. первую фразу: «Но это исключение уступает место…», и последнюю: «Так или иначе, то, что грешник уже сам по себе является…»).
[30] Машинописный вариант, хранящийся в Институте Архивов современного книгоиздания (IMEC) в Кане, не содержит исправлений Фуко.
[31] Она находится в ящиках LXXXV и LXXXVI архива Фуко.
[32] В третьей части текста также присутствуют малочисленные исправления, однако не все они сделаны рукой Фуко. В тех случаях, когда Фуко, не всегда имевший перед глазами свою рукопись, вносил поправки в машинописный оригинал на основании ошибок перепечатки, мы старались пользоваться исходной версией.
[33] Исключение составляют квадратные или угловые скобки внутри цитат, указывающие на вмешательство самого Фуко, призванное уточнить смысл цитаты или указать (многоточием) на сознательный пропуск части теста.[34] Но если знак примечания соответствует слишком общим положениям и содержание примечания определить не представляется возможным, мы просто указываем: «[Текст примечания отсутствует]».
[35] Но если текст Фуко содержит указания, достаточные для понимания фразы, мы не добавляем перевод.
[36] В отношении заглавий мы следовали критериям описательности и краткости, от которых отошли разве что в главе «Либидинизация секса» (впрочем, Фуко сам говорит в тексте о «либидинизации полового акта»). Членение на подразделы присутствует уже в рукописи, и мы его просто воспроизвели. Названия «Трудное крещение» и «Искусство из искусств» принадлежат Фуко. Они упомянуты в проекте плана книги (ящик ХС архива Фуко, второй лист папки 1).
[37] Большинство этих заметок собрано в ящиках XXI, XXII и XXIV. Они позволяют судить о том, что, изучая святоотеческую мысль, Фуко, как и в других случаях, проработал значительный массив критической литературы, постоянно обращаясь к первоисточникам (главным образом в изданиях серии «Sources chrétiennes» издательства Éditions du Cerf или непосредственно в оригиналах, собранных в «Патрологии» Ж.-П. Миня).
[38] Ср. замечательно подготовленные им издания курсов «Об управлении живущими» и «Лекции о „Воле к знанию“», а также сборники «„Omnes et singulatim“: Vers une critique de la raison politique» и «Le combat de la chasteté».[39] См.: Chevallier P. Michel Foucault et le christianisme. Lyon: ENS Éditions, 2011.
[40] См. выше, примеч. 37.
[41] В этих архивных ящиках мы находим весьма внушительные библиографические списки по каждому автору и по каждой отдельно взятой практике (крещение, покаяние и т. д.).
[42] Эти папки хранятся в ящике LXXXV архива Фуко. Ящики LXXXV и LXXXVI содержат рукопись, с которой был набран машинописный оригинал издательства Gallimard, однако порядок распределения материала в них иной. В ящике LXXXV находятся вторая, третья и четвертая главы первой части, а также вся третья часть. В ящике LXXXVI находится первая глава первой части и вся вторая часть. Там же, в первой из публикуемых нами в приложениях папок, находятся введение и план введения, которые явно соответствуют проекту «Плоть и тело». Не исключено, что Фуко в какой-то момент планировал использовать материалы, подготовленные им для «Плоти и тела», в работе над продолжением «Признаний плоти». В самом деле, в тексте «Признаний» имеется следующая фраза: «Концепцию святого Августина я оставлю для последней главы — как потому, что она образует наиболее строгие теоретические рамки, позволяющие примирить подвиг целомудрия и мораль супружества, так и потому, что как постоянная опора сексуальной этики западного христианства, она станет точкой отсчета для следующего исследования».
[43] Зачин «Признаний плоти» может показаться внезапным («Режим aphrodisia, определенный через его соотнесение с браком, деторождением, осуждением чувственных удовольствий, а также с уважительной и неослабевающей взаимной привязанностью супругов, сформулировали…»), и всё же нет уверенности в том, что Фуко планировал предварить эту книгу введением. Собственно, с подобной же внезапностью начинается и «Забота о себе»: «Я начну с анализа текста, в известном смысле уникального». — Foucault M. Œuvres. T. II. Op. cit. P. 971 {рус. пер.: Фуко М. Забота о себе. История сексуальности. Т. 3 / пер. Т. Титовой и О. Хомы. Киев: Дух и литера, 1998. С. 7}. По всей вероятности, пространное введение в «Использование удовольствий» служит введением ко всем «трем томам, составляющим единое целое» (из «Издательской аннотации» 1984 года).

Вам также понравится

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
02 Декабря / 2020

История написания и литературный контекст

alt

В книге «Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют» Оливия Лэнг рассказывает об алкогольной зависимости шести американских писателей (Эрнест Хемингуэй, Фрэнсис Скотт Фитцджеральд, Теннесси Уильямс, Джон Берримен, Джон Чивер, Реймонд Карвер). Предлагаем ознакомиться с тем, как протекало исследование писательницы и к чему оно ее привело.

Предыстория

Оливия Лэнг выросла в семье, где остро стояла проблема употребления алкоголя. В возрасте семнадцати лет она наткнулась на пьесу Теннесси Уильямса «Кошка на раскаленной крыше». Драматическая история абсолютно потрясла ее: это было первое произведение, где она прочитала об опыте алкогольной зависимости у литературного героя. Для нее данный сюжет снял табу на молчание и отрицание глубокой семейной травмы — именно этот момент заложил основу для ее будущей книги. После той пьесы она интуитивно продолжала искать, что еще могут сказать писатели об алкоголе. 

Становясь старше Оливия все больше понимала, что авторы, писавшие о проблемах с алкоголем, может и не всегда, но часто сами страдали от этой зависимости. Ей казалось, что между их жизнью и работой есть какая-то связь, вызывающая эту закономерность:

Я хотела понять несколько вещей: почему писатели пьют, затем, используя их произведения, понять, почему кто-либо вообще пьет, а также увидеть какое влияние это оказывает на саму литературу.

Связь с другими книгами писательницы 

Идею для названия книги Оливия взяла из вышеупомянутой пьесы Теннесси Уильямса. В ней есть сцена, когда герой говорит своему сыну: «Хочу совершить маленькое путешествие к источнику эха». В оригинале эта фраза имеет два значения: во-первых, несуществующий водный источник под названием «Эхо», а во-вторых, домашний бар из винного шкафа, названного в честь марки бурбона «Echo Spring».

Сама Лэнг считает, что это резонансная фраза, потому что большинство писателей, которых она исследовала, очень любили проводить время возле воды. Во время своего исследовательского путешествия по Америке она проезжала много водных мест, с которыми в те или иные моменты жизни были связаны изучаемые ею писатели, включая мост через реку Миссисипи в Миннеаполисе, где Джон Берриман совершил самоубийство. Собственно, многие читатели и критики отмечали, что вода преследует Лэнг (или Оливия сама тянется к ней?) — в предыдущей книге «К реке. Путешествие под поверхностью» Оливия отправляется в путешествие по берегу реки Уз в графстве Суссекс, где покончила с жизнью Вирджиния Вулф. 

Оливия сама признает связь «Путешествия к Источнику Эха» с объектом исследования ее первой книги — Вирджинией Вулф. Лэнг говорит, что та всегда делала акцент на запечатлении реальности жизни: а в этой реальности личное, социальное и политическое постоянно находятся во взаимодействии друг с другом.

Это так грязно, грубо и одновременно увлекательно — и это именно то, чего я попыталась достичь в своей книге.

Выбор героев

Героями ее исследования стали шесть американских писетелей: Теннесси Уильямс, Эрнест Хемингуэй, Фрэнсис Скотт Фитцджеральд, Джон Берримен, Джон Чивер, Реймонд Карвер. Выбор начался, конечно, с Теннесси Уильямса: он стал основой, а затем пошел целенаправленный поиск — она изучала других авторов, хотела найти кого-то похожего на Уильямса. И нашла — не все они были знакомы между собой в жизни, но они были из одного века и вели похожий образ жизни.

После публикации книги к Лэнг было много вопросов о том, почему она не включила фигуры женщин-писательниц в свое исследование. Она отвечала, что ее опыт в детстве был тесно связан именно с женской алкогольной зависимостью, поэтому писать о женских образах для нее было бы слишком тяжело. 

История написания и литературный контекст

Лэнг исследует связь алкоголя и писательства, опираясь на историю, дневники, мемуары, личные письма, биографии и сами тексты выбранных ею авторов. Для глубокого погружения в тему, она отправляется в путешествие по Америке — по местам, где жили, проводили время, писали и пьянствовали ее любимые писатели: по Нью-Йорку — месту Джона Чивера; по городу, который Теннеси Уильямс считал своим единственным домом — Новому Орлеану; по Ки-Уэсту, где прошли одни из самых счастливых дней в жизни Эрнеста Хэмингуэя; и по пристанищу на последние десять лет жизни Реймонда Карвера — Порт-Анджелесу. 

Именно в отрывках, описывающих это путешествие, проклевывается ее взгляд: она проезжает на поезде в полумиле от старого дома Берримена, ходит на собрание Анонимных алкоголиков в Верхнем Вест-сайде, плавает в водах у Ки-Уэста, посещает психотерапевта. 

О собственном опыте, как говорит сама Лэнг, она написала всего «три страницы» и даже это число далось ей невероятно тяжело. Намного тяжелее, чем она ожидала. Но она чувствовала, не может не написать о себе в контексте этой истории, потому что просто неискренне было бы проводить исследование об алкоголе и писательстве, не упоминая насколько сильно ее жизнь была связана с этим. 

Чем дольше она шла по следам своих героев, тем больше понимала, почему они так крепко связали свои жизни с алкоголем. И хотя Оливия не дает однозначного ответа на главный вопрос — почему же все-таки писатели пьют? В своих многочисленных интервью она говорит, что, глядя на образ жизни этих писателей, она совсем не удивляется их пагубному пристрастию:

Когда писатель изолируется и долго живет в своем вымышленном мире, а потом он выходит в свет и делится своей работой с миром, на что получает огромную долю критики и давления — с этим не каждый человек может справиться. 

Книга совмещает в себе сразу несколько жанров: это и путевые заметки (тревелог), и литературная критика, и биографические заметки, вперемешку с различными научными вставками.

Сама Лэнг называет свою книгу «путешествием» — что-то вроде биографии с элементами мемуаров.

Лэнг собирает психологические аспекты заболевания, разбирает исследования негативного детского опыта, связанного с зависимыми родственниками, цитирует произведения исследуемых авторов, вплетая туда свои мысли по поводу происходящего с ней и литературную критику. 

Книга пропитана печалью, страхом, жалостью, но в тоже время она полна сострадания и понимания по отношению к героям. Она развеивает миф о том, что все писатели по своей природе пьяницы, вводя на его место аккуратный вывод о том, к чему может привести творчество.
Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют
Оливия Лэнг
Предзаказ

Последняя глава дарит надежду — мы видим хорошие примеры. Оливия рассказывает о бывшей сожительнице своей матери, которая завязала с алкоголем и хранит трезвость вот уже двадцать три года. А также, что это удалось сделать Джону Чиверу и Реймонду Карверу.

Реакция

Реакция на произведение Лэнг была неоднозначной. Книга вошла в список 50 лучших документальных книг, опубликованных за последние 25 лет, от Slate, в шорт-листы Costa Biography Award и The Gordon Burn Prize в 2013 году, а также в список лучших книг по мнению New York Times в 2014 году. 

Отзывы были разными. Похвала звучала за то, какую форму для подачи материала выбрала писательница, как умело она смогла совместить в себе столько жанров, за идею, свободный взгляд, за то как был передан и интерпретирован опыт авторов, за способность писать на такую тему открыто и без осуждения. Критика была сконцентрирована на выборе героев для исследования, на проблемных структурологических моментах, на том что Лэнг является британкой, но решила писать книгу об американских авторах, а также на том, что о самих авторах не сообщается ничего нового. Более грубые и язвительные отзывы как, например, в The Washington Post содержали в себе слова о том, что Лэнг пытается строить из себя псевдо-ученую. Однако стоит заметить, что подобных выпадов было меньшинство. В целом, публика осталась довольна. Читатели также писали, что им приходилось пропускать некоторые отрывки или даже целые главы из-за тяжелой эмоциональной нагрузки, в частности о Джоне Берримане, чьи проблемы с алкоголем описывались особенно мрачно.

Материал подготовила Александра Поткина

ВАМ ТАКЖЕ ПОНРАВИТСЯ

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
01 Декабря / 2020

Светлана Кузнецова — о языке Лэнг и трудностях перевода

alt

Светлана Кузнецова — о своей работе над переводом дебютного романа Оливии Лэнг «Crudo».

В романе Оливии Лэнг есть абзац, где ее героиня, писательница Кэти, описывает свой писательский процесс и сравнивает его с техникой реди-мейда ­— в ее правилах не выдумывать, но брать существующее из «переполненной свалки уже готового» и населять им свое художественное пространство. Такой и сам роман «Crudo»: строки из романов Кэти — это строки из романов писательницы-феминистки Кэти Акер, ее реальность — это реальность августа-сентября 2017 года, Брексит, президентские выборы в США, новостные заголовки, твиты, статьи «Мэри Клер» и «Лондонского книжного обозрения», это реальность самой Оливии Лэнг, выходящей замуж за поэта Иэна Паттерсона и расстающейся с одиночеством.

Сплавляет все это воедино язык Лэнг, стремительный, сумбурный и вместе с тем удивительно ритмичный и текучий.

Самое сложное при переводе, конечно, было сохранить его, не дать потоку рассыпаться на части, наткнувшись на незнакомые имена, реалии и неочевидные цитаты, а в их наличии есть особая прелесть — для того, чтобы потрогать эту реальность, достаточно открыть поисковик, и вот они — настоящие люди, настоящие события, а вместе с ними и очень настоящая Кэти. Несмотря на довлеющее ощущение нависшего апокалипсиса, мне кажется, эта книга все-таки в первую очередь о любви и надежде — по крайней мере, это чувство, с которым осталась я после работы над этой книгой, и я очень благодарна Ad Marginem за эту возможность.

Переводы светланы кузнецовой

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
27 Ноября / 2020

О прошлом и будущем

alt

Год назад мы отметили 25-летие издательства запуском нового сайта. Главное обновление прошлого года — интернет-магазин, в котором можно купить книги с доставкой по всей России. Важное усовершенствование этого — полноценный Журнал, где мы публикуем тематическое чтение: отрывки книг, интервью, заметки коллег, рецензии, подборки книг. 

Рассказываем, как сформировалось наше small media. 

Этот год выдался трудным для всего мира. Но, как говорит культовый итальянский издатель Роберто Калассо: «времена для всех, кто пытается заниматься издательским делом, всегда трудны».

Летом нам пришлось закрыть Шоурум Ad Marginem и А+А.

В нем можно было купить книги по издательской цене, в том числе те издания, которые давно закончились в магазинах, и бесплатно забрать свой заказ из нашего интернет-магазина. Делились советом и консультировали покупателей сотрудники издательства — люди,  которые напрямую связаны с выпуском всех книг, знают о планах и контексте каждого издания. 

С закрытием шоурума мы потеряли возможность вести разговор с нашими читателями напрямую. Поэтому мы задались целью превратить сайт в платформу для такого разговора.  

Мы перестали выпускать новые печатные книги и готовили релиз цифровой версии книги раньше бумажной.

эксклюзивные электронные издания

Во время карантина мы расширили свое онлайн-присутствие и сконцентрировались на развитии Журнала. Мы публиковали отрывки из архивных книг, составляли подборки, делились своими книжными полками, переводчики и редакторы рассказывали о своей работе, писали рецензии — все это помогает нам поддерживать связь с вами.

В этот период Журнал стал рупором издательства.

Осенью мы сделали дизайн страницы Журнала более актуальным, а материалы стало легче искать. 

Большой баннер на главной странице Журнала — главный материал недели

Темы и теги помогут в навигации по основным жанрам и рубрикам. С их помощью можно найти интересующий вас материал. 

Чтобы узнать об актуальных акциях и событиях, смотрите одноименный виджет. Предстоящие зумы с писателями, новые электронные и аудио- книги и действующие скидки в интернет-магазине — все тут. 

Тематические подборки материалов подскажут, что еще можно прочитать. Блок с цитатами — для красоты. 

Верстку самих материалов мы тоже усовершенствовали, чтобы читать статьи было комфортнее с разных устройств. Повестка меняется, поэтому страницу мы регулярно обновляем. 

Заходите — будет интересно!

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
26 Ноября / 2020

«Москва» Вальтера Беньямина

alt

«Беньямин первым увидел русскую Революцию как руину и именно поэтому как историческое событие, которое обретает свой смысл только умирая», — публикуем очерк Вальтера Беньямина о Москве и текст Александра Иванова о Московском дневнике философа.

Аллегория Революции: Москва Вальтера Беньямина

Очерк про Москву для журнала Die Kreatur заказал Вальтеру Беньямину его знакомый, в будущем знаменитый теолог и философ Мартин Бубер. Собственно, с аванса от Бубера и началось финансовое планирование Беньямином путешествия в Советскую Россию. К тому же у его путешествия были и личные резоны: в Москве жила его пассия, театральный режиссер Ася Лацис, с которой Беньямина связывали очень сложные, непроясненные и непроясняемые отношения то ли профессиональной дружбы, то ли любви, то ли психологической зависимости.

Как бы то ни было, получив деньги и заручившись дополнительным интересом к результатам его поездки от других берлинских изданий, Беньямин садится в поезд на Ostbahnhoff и 6 декабря 1926 года прибывает на Белорусский вокзал. Его поселяют в государственной гостинице 3-го разряда Тироль на Садовой-Триумфальной, 7 (с 1960-х на месте этого дома расположен въезд в тоннель, ведущий в сторону площади Маяковского). С этого момента ставший уже после смерти одним из самых влиятельных мыслителей XX века, основателем современной критической теории культуры, Беньямин проведет в Москве (один раз выезжая из нее в Сергиев Посад за игрушками, фанатичным собирателем которых он был) практически полных два месяца – он уезжает из нее, плача, «с большим чемоданом на коленях», 31 января 1927 года. Редкий, едва ли не уникальный случай (не считая многолетнего пребывания в качестве сардинского посланника при дворе Александра I одного из столпов философии европейского консерватизма Жозефа де Местра, написавшего в России свои главные труды), когда мировая философская звезда не просто проводит целых два месяца в России, но и пишет инспирированные путешествием в нашу страну тексты, главные из которых — очерк Москва и знаменитый Московский дневник. Последний был впервые опубликован в 1980 году – в момент расцвета мировой славы Беньямина — франкфуртским (ныне — берлинским) издательством Suhrkamp и практически одновременно, в переводе на английский, нью-йоркским журналом October. Оба эти текста являются если и не самыми важными, то по крайней мере вполне характерными для него произведениями. Иными словами, если бы от Беньямина остались только они, то и с ними одними он мог бы войти в историю культуры XX века.

Как сделан очерк Москва? Как ассамбляж из коротких заметок-скетчей, своего рода альбом зарисовок. Эта поэтика, с одной стороны, напоминает экспрессионизм, особенно его немецкий извод – будь то художественное течение 1920-х Neue Sachlichkeit («новая вещественность») или проза Альфреда Дёблина — следы этих пересечений заметны как в самом монтажном ритме беньяминовской прозы, так и в его описании Москвы как частичного, собранного из разнородных элементов (Восток/Запад, город/деревня, неполные комплекты буржуазных предметов интерьера в коммуналках) пространства — немного барочного и сюрреалистичного, как сюрреалистичен, например, иконописный образ Богородицы-троеручицы, подсмотренный им на Сухаревском рынке. С другой стороны, поэтика Беньямина укоренена в прустовском импрессионизме с его вниманием к субъективным переживаниям времени. Например, одной из «азиатских» черт России, подмечаемой им, оказывается присущая русским бессмысленная трата времени, его пустотность, незаполненность событиями, когда основной единицей времени выступает «сейчас» (в смысле тотчас, скоро, через минуту), а на самом деле «потом» или даже «никогда».

В начале своего очерка Беньямин утверждает, что для понимания происходящего в России каждый должен «занять позицию», определиться со своими «за» или «против» — но сам он пытается растянуть акт занятия позиции до бесконечности, фактически избегая какой-либо политической однозначности в оценках. И в этом избегании Беньямин странным образом совпадает с той чертой, которую сам же подмечает в своих московских знакомых: «каждый обращается со своим голосом так осторожно, что граждане стран с демократической конституцией его не понимают».

Кажется, однако, что дело тут не в «демократической конституции» и даже не в страхе, который стал доминантным настроением советской интеллигенции позднее — в середине 1930-х, а в том, что Россия похожа на Клондайк, только вместо золота здесь «ищут власть». В этом ежедневном добывании власти и состоит, по Беньямину, причина советской осмотрительности, осторожности и склонности к искусству политической герменевтики, к постоянному истолкованию явных и скрытых сигналов и знамений, исходящих от власти. Сам Беньямин как бы распят между двумя возможностями — политическими и экзистенциальными. С одной стороны, он думает о вступлении в компартию (германскую) и о карьере партийного публициста. В эту сторону его тянет Брехт, с которым его познакомила Ася Лацис. С другой, его фасцинирует еврейский мистицизм и мессианизм. За то чтобы отдаться этой страсти и стать «критическим» теологом, эмигрировав в Палестину, агитирует друг его берлинской юности Гершом Шолем, знаток и исследователь иудаизма. Беньямин выбирает балансирование между двумя этими возможностями и пытается удержать шаткое равновесие до самого конца жизни. В Москве этот беньяминовский баланс слегка сдвигается в левую сторону — по направлению к Асе и ее большевизму.

Кем был Беньямин к моменту приезда в Москву? Журналистом, автором нескольких «заметных» эссе и рецензий. Переводчиком Пруста. Исследователем немецкой барочной драмы, не сумевшим защитить диссертацию, которую ученый совет признал «непонятной». Автором единственной опубликованной книги, «Улица с односторонним движением», посвященной все той же Асе Лацис. Меланхоликом, склонным к депрессиям и подверженным паническим атакам. Коллекционером странных книг и детских игрушек. Любителем гашиша и знатоком богемной культуры XIX века. Прекрасно, но как все это может объяснить не иссякающий до сих пор интерес к его Московскому дневнику и Москве? Да, в них полным-полно точных и сочных деталей, наблюдательности и проницательных прогнозов. Чего стоит, например, такой: «Если в Россию проникнет европейское соединение власти и денег (Б. называет такое соединение «черной биржей власти». — А.И.), то коммунизм в России обречен, страна же и, возможно, даже партия — нет». Кажется, однако, что всего этого явно недостаточно для удержания читательского внимания в течение вот уже почти ста лет.

В Москве и Дневнике Беньямин описывает фазу постепенного «остывания» русской Революции, ее термидор. Но под взглядом этого немецкого меланхолика из-под, казалось бы, уже застывшей лавы, сквозь полунищие московские будни начинает светиться пламя. Это и есть то, что Беньямин называет в своей диссертации аллегорией: «Когда вместе с драмой на сцену выходит история, она делает это как письмо. Слово “история” на лике природы начертано письменными знаками бренности. Аллегорическая физиономия природо-истории, представленная на подмостках драмой, действительно переживается как руина. С ней история чувственно переместилась на арену. И, запечатленная в таком образе, история оборачивается процессом не вечной жизни, а скорее неудержимого распада. Тем самым аллегория заявляет о себе по ту сторону прекрасного. В царстве мысли аллегория то же, что в царстве вещей — руины».

Беньямин первым увидел русскую Революцию как руину и именно поэтому как историческое событие, которое обретает свой смысл только умирая, заканчиваясь, только превращаясь в нечто противоположное себе — в руину, в частичный объект, в предмет интриг, а то и поругания и насмешек.

Именно в мгновение, когда, оклеветанная и забытая, преданная и казнимая, Революция превращается в руину, в фигуру забвения, она приобщается вечности и в ней проявляется ее подлинно религиозное — мессианское — значение. Пожалуй именно по этой причине (а не только из-за расставания с Асей) — постигнув явление Революции как ее уход, как прощание с ней, как ее погружение в вечность — и плакал Вальтер Беньямин, покидая Москву.

Текст: Александр Иванов

Третье издание беньяминовского травелога. Беспокойная натура привела Вальтера Беньямина зимой 1926-1927 года в Москву, встреча с которой сыграла важную роль в его судьбе.
Московский дневник
Вальтер Беньямин
Предзаказ

Москва 

Быстрее, чем саму Москву, учишься в Москве видеть Берлин. Для того, кто возвращается домой из России, город выглядит словно свежевымытый. Нет ни грязи, ни снега. Улицы в действительности кажутся ему безнадежно чистыми и выметенными, словно на рисунках Гроса. И жизненная правда его типажей становится также очевидной. С образом города и людей дело обстоит не иначе, чем с образом состояния духа: новый взгляд на них оказывается самым несомненным результатом визита в Россию. Как бы ни были малы знания об этой стране – теперь ты умеешь наблюдать и оценивать Европу с осознанным знанием того, что происходит в России. Это первое, что получает наблюдательный европеец в России. С другой стороны, именно поэтому путешествие оказывается такой четкой проверкой для тех, кто его совершает. Каждый оказывается вынужденным занять свою позицию. Правда, по сути, единственная порука правильного понимания – занять позицию еще до приезда. Увидеть что-либо именно в России может только тот, кто определился. В поворотный момент исторических событий, если не определяемый, то означенный фактом «Советская Россия», совершенно невозможно обсуждать, какая действительность лучше или же чья воля направлена в лучшую сторону. Речь может быть только о том, какая действительность внутренне конвергентна правде? Какая правда внутренне готова сойтись с действительностью? Только тот, кто даст на это ясный ответ, «объективен». Не по отношению к своим современникам (не в этом дело), а по отношению к событиям (это решающий момент). Постигнуть конкретное может лишь тот, кто в решении заключил с миром диалектический мирный договор. Однако тот, кто хочет решиться, «опираясь на факты», поддержки у фактов не найдет. Возвращаясь домой, обнаруживаешь прежде всего вот что: Берлин – пустынный для людей город. Люди и группы людей, двигающиеся по его улицам, окружены одиночеством. Несказанной кажется берлинская роскошь. А она начинается уже на асфальте. Потому что ширина тротуаров поистине царская. Они превращают последнего замухрышку в гранда, прогуливающегося по террасе своего дворца. Величественным одиночеством, величественной пустынностью наполнены берлинские улицы. Не только на западе. В Москве есть два-три места, где можно продвигаться без той тактики протискивания и лавирования, которую приходится осваивать в первую неделю (вместе с техникой хождения по льду). Когда входишь в Столешников, можно вздохнуть: здесь можно спокойно останавливаться перед витринами и идти своей дорогой, не включаясь в лавирование, к которому приучил большинство узкий тротуар. Однако насколько наполнена эта узкая, запруженная не только людьми полоска и насколько вымершим и пустым оказывается Берлин! В Москве товар везде выпирает из домов, висит на заборах, прислоняется к решетчатым оградам, лежит на мостовых. Через каждые пятьдесят метров стоят женщины с сигаретами, женщины с фруктами, женщины со сладостями. Рядом корзинка с товаром, иногда на маленьких санках. Пестрый шерстяной платок защищает яблоки или апельсины от холода, две штуки – как образец – лежат сверху. Тут же сахарные фигурки, орехи, конфеты. Выглядит так, будто бабушка собрала в доме все, чем можно порадовать внуков. И вот остановилась по пути, чтобы передохнуть. Берлинским улицам не знакомы такие торговые точки с санками, мешками, тележками и корзинами. В сравнении с московскими они выглядят словно только что подметенная пустая гоночная трасса, по которой безрадостно мчится группа участников шестидневной гонки. 

Кажется, будто город открывается уже на вокзале. Киоски, уличные фонари, кварталы домов кристаллизуются в неповторимые фигуры. Однако все обращается в прах, как только я принимаюсь искать название. Я должен ретироваться… Поначалу не видишь ничего, кроме снега, грязного, уже слежавшегося, и чистого, который потихоньку добавляется. Сразу по прибытии возвращаешься в детство. Ходить по толстому льду, покрывающему эти улицы, надо учиться заново. Хаос домов настолько непроницаем, что воспринимаешь только то, что ошеломляет взор. Транспарант с надписью «Кефир» горит в вечернем полумраке. Я запоминаю ее, как будто Тверская, старая дорога на Тверь, на которой я сейчас нахожусь, все еще действительно старый тракт, и вокруг пустота. Прежде чем я открыл истинную топографию Москвы, увидел ее настоящую реку, нашел ее настоящие холмы, каждая магистраль была для меня спорной рекой, каждый номер дома – тригонометрическим сигналом, а каждая из ее огромных площадей – озером. Только каждый шаг при этом делать приходится, как уже говорилось, по льду. И как только слышишь одно из этих названий, фантазия мгновенно воздвигает вокруг этого звука целый квартал. Он еще долго будет сопротивляться возникшей позднее реальности и упрямо оставаться в ней, словно стеклянное сооружение. В этом городе поначалу множество пограничных шлагбаумов. Но однажды ворота, церковь, которые были до того границей новой местности, неожиданно становятся серединой. И тогда город превращается для новичка в лабиринт. Улицы, которые, по его мнению, были в разных местах, схлестываются вместе на одном из углов, как вожжи от пары лошадей в кулаке кучера. В какое количество топографических ловушек он попадает, можно показать во всей захватывающей последовательности только в кино: город переходит против него в оборону, маскируется, спасается бегством, устраивает заговоры, заманивает в свои кольца, заставляя пробегать их до изнеможения. (Это можно истолковать и очень практично: для приезжих в больших городах в сезон следовало бы показывать «ориентирующие фильмы».) Однако в конце концов побеждают карты и планы: вечером в постели фантазия жонглирует настоящими домами, парками и улицами.

Зимняя Москва – тихий город. Тихо работает огромный механизм уличной суетни. Это от снега. Но это и от отсталости транспорта. Автомобильные гудки определяют оркестр большого города. Но в Москве пока немного автомобилей. Они появляются только на свадьбы, погребения и для решения срочных правительственных поручений.

Правда, по вечерам они включают более яркие огни, чем это разрешено в каком-нибудь другом большом городе. Снопы света так ослепляют, что тот, кто в него попал, беспомощно застывает на месте. Перед кремлевскими воротами стоят под слепящими фонарями часовые в вызывающих охристых меховых тулупах. Над ними поблескивает красная лампа, регулирующая движение через ворота. Все цвета Москвы сходятся здесь, во властном центре России, словно собранные призмой. Лучи света слишком сильных фар пронзают темноту. От них шарахаются лошади кавалеристов, у которых в Кремле большая площадка для выездки. Пешеходы снуют между автомобилями и непослушными жеребцами. Длинные ряды саней, на которых вывозят снег. Отдельные всадники. Тихие стаи воронов опустились на снег. Глаза работают неизмеримо больше, чем уши. На белом фоне краски выглядят яркими до предела. Малейший цветной лоскуток начинает пылать на улице. На снегу лежат иллюстрированные книги; китайцы торгуют искусно сделанными бумажными веерами, а еще чаще бумажными змеями в форме экзотических глубоководных рыб. Изо дня в день царит атмосфера подготовки к детскому празднику. Среди продавцов мужчины с корзинами, полными деревянных игрушек, тележек и лопаток; детские тележки – желтые и красные, лопатки – желтые или красные. Все эти резные и сколоченные изделия проще и основательнее, чем в Германии, по ним ясно видно их крестьянское происхождение. Однажды утром у дороги появляются невиданные крошечные домики со сверкающими окошками и заборчиком: деревянная игрушка из Владимирской области. Это значит: прибыла новая партия товара. Серьезные, здравые товары первой необходимости становятся, попадая в уличную торговлю, отчаянными. Корзинщик с самыми разнообразными изделиями, пестрыми, какие всегда можно купить на Капри, с квадратными двуручными корзинами, украшенными строгим узором, укрепил на конце своего шеста клетки из блестящей бумаги, в которых сидят такие же бумажные птички. Иногда можно увидеть и настоящего попугая, белого ара. На Мясницкой стоит женщина, торгующая бельем, на подносе или на плече у нее сидит птица. Живописный фон для таких животных следует искать в другом месте, там, где расположился фотограф. Под голыми деревьями бульваров стоят ширмы с пальмами, мраморными лестницами и южными морями. И еще кое-что напоминает здесь о юге. Это необузданная пестрота уличной торговли. Обувной крем и канцелярские принадлежности, платки, кукольные сани, детские качалки, женское белье, птичьи чучела, утюги – все выплескивается на улицу, как если бы все это было не при 25 градусах ниже нуля, а в разгар неаполитанского лета. Долгое время для меня оставался загадкой мужчина с покрытой буквами дощечкой. Я был готов признать в нем гадальщика. Наконец мне удалось увидеть, что он делает. Я наблюдал, как он взял две из своих букв и укрепил их в калошах покупателя – как метку. Потом широкие сани с тремя отделениями – для арахиса, лесных орехов и семечек (семена подсолнечника, которые теперь по распоряжению советских властей запрещено щелкать в общественных местах). Торговцы готовой едой собираются вблизи биржи труда. Они предлагают горячие пирожки и поджаренную ломтиками колбасу. Но все это происходит беззвучно, выкрики, которыми пользуется каждый торговец на юге, здесь неизвестны. Люди здесь обращаются к прохожим с чем-то, похожим на речи, чуть ли не шепотом, в них заключено нечто от нищенского смирения. Лишь одна каста движется по улицам, нарушая тишину, это старьевщики со своими заплечными мешками; их меланхолический крик не реже раза в неделю оглашает каждый квартал. Уличная торговля отчасти нелегальна и в этом случае не стремится к огласке. Женщины стоят, держа на соломенной подстилке кусок сырого мяса, курицу, окорок, и предлагают их прохожим. Это незаконные торговки. Они слишком бедны, чтобы заплатить за торговое место, и у них нет времени, чтобы после многих часов ожидания в управлении получить недельную лицензию. Если появляется милиционер, они просто разбегаются. Центры уличной торговли – на больших рынках, на Смоленской и на Арбате. И на Сухаревской. Этот рынок, самый знаменитый, раскинулся у церкви, голубые купола которой возносятся над торговыми палатками. Сначала попадаешь в ряды торговцев старым железом. Люди кладут свой товар прямо на снег. Здесь есть старые замки, рулетки, инструменты, кухонная утварь, электротехнические материалы. Прямо на месте занимаются починкой, я видел, как паяли паяльной лампой. Сидеть не на чем, все стоят, болтают или торгуют. На этом рынке можно увидеть архитектоническую функцию товара: рулоны ткани и сукна образуют пилястры и колонны; ботинки и валенки, висящие на веревках над прилавками, становятся крышей; большие гармошки образуют звучащие стены, своего рода мемноновы стены. Можно ли еще у немногих прилавков с изображениями святых тайком приобрести те странные иконы, продажа которых была запрещена еще при царизме, не знаю. Я видел Богоматерь с тремя руками. Она была полуобнажена. Из пупка растет сформировавшаяся, крепкая рука. Справа и слева две другие, распростерты в благословении. Три руки считаются символом Троицы. Была и другая икона Богоматери, на которой она была изображена с облаками, выходящими из ее живота, посреди облаков танцует Христос-младенец, держащий в руках скрипку. Так как торговля иконами относится к разделу бумажных и художественных товаров, то палатки с иконами располагаются среди прилавков, за которыми торгуют писчебумажными изделиями, так что они с обеих сторон окружены изображениями Ленина, словно заключенный в сопровождении жандармов. Уличная жизнь и ночью прекращается не полностью. В темных подворотнях натыкаешься на огромные шубы. Ночные сторожа сидят в них на стульях и время от времени неуклюже встают. 

Для уличного пейзажа всех пролетарских районов важны дети. Их там больше, чем в других районах, они двигаются более уверенно и озабоченно. Детей полно во всех московских квартирах. Уже среди детей начинается коммунистическая иерархия. Комсомольцы как старшие стоят во главе. У них есть клубы во всех городах, и они являются настоящей подготовленной сменой партии. Дети поменьше становятся – в шесть лет – пионерами. Они тоже объединены в клубы, их гордым знаком отличия является красный галстук. Наконец, октябрятами – или же «волчатами» – называются совсем маленькие дети, с того момента, как могут показать на портрет Ленина. Но все еще можно встретить запущенных, безымянно-жалких беспризорных. Днем они по большей части встречаются поодиночке, каждый на своей боевой тропе. По вечерам же они собираются в команды перед ярко освещенными фасадами кинотеатров, и приезжим говорят, что в одиночку с такими бандами лучше не встречаться.
Чтобы справиться с этими совершенно одичавшими, недоверчивыми, ожесточенными детьми, педагогам не оставалось ничего другого, как самим идти на улицу. В каждом московском районе уже несколько лет есть «детские площадки». Ими заведуют воспитательницы, у которых редко бывает больше одного помощника. Как она найдет общий язык с детьми своего района – ее дело. Там раздают еду, устраивают игры. Сначала приходит человек двадцать или сорок, но если руководительница находит нужный подход, то через пару недель площадку могут заполнить сотни детей. Ясно, что традиционные педагогические методы не дали бы в работе с этими массами детей ничего. Чтобы вообще дойти до них, быть услышанными, необходимо следовать как можно ближе и как можно яснее речи самой улицы, всей коллективной жизни. Политика при организации групп таких детей – не тенденция, а само собой разумеющийся предмет интереса, такой же ясный наглядный материал, как магазин или кукольный домик для буржуазных детей. Если же к тому же представить себе, что руководительница должна восемь часов следить за детьми, занимать и кормить их, при этом она же ведет бухгалтерию всех расходов на хлеб, молоко и разные вещи, что она за все это отвечает, с безжалостной очевидностью становится ясно, сколько остается от частной жизни у тех, кто эту работу выполняет. Однако среди всех картин еще далеко не преодоленной детской нищеты для внимательного взгляда открывается вот что: как освобожденная гордость пролетариев согласуется со свободным поведением детей. Нет большей и более прекрасной неожиданности для человека, знакомящегося с московскими музеями, чем видеть, как непринужденно проходят по этим залам дети и рабочие, группами, иногда вокруг экскурсовода, иногда по отдельности. Здесь нет и следа от безнадежной скованности изредка появляющихся в наших музеях пролетариев, которые едва осмеливаются попадаться на глаза другим посетителям. В России пролетариат действительно начал овладевать буржуазной культурой, у нас же пролетариату такое действие покажется чем-то вроде кражи со взломом. Правда, как раз в Москве есть коллекции, в которых рабочие и дети действительно скоро могут освоиться и чувствовать себя как дома. Там есть Политехнический музей с тысячами образцов, аппаратов, документов и моделей, относящихся к истории добычи полезных ископаемых и перерабатывающей промышленности. Там есть прекрасно организованный Музей игрушки, который под руководством его директора Бартрама создал ценную, познавательную коллекцию русской игрушки и который служит как исследователю, так и детям, часами гуляющим в его залах (в середине дня устраивают большое бесплатное кукольное представление, такое же красивое бывает разве что в Люксембургском саду). Там есть Третьяковская галерея, в которой только и начинаешь понимать, что такое жанровая живопись и насколько она подходит именно русскому человеку. Пролетарий может найти здесь сюжеты из истории своего движения: «Арест пропагандиста», «Не ждали», «Приезд гувернантки».То, что эти сцены изображены совершенно в духе буржуазной живописи, нисколько не мешает – это только облегчает их понимание публикой. Ведь художественное воспитание (как ясно давал понять Пруст) обеспечивается как раз не созерцанием «творений мастеров». Напротив, ребенок или пролетарий, находящийся в процессе образования, с полным правом считает шедевром не то, что считает таковым коллекционер. Такие картины имеют для него преходящее, но серьезное значение, а более строгий масштаб необходим только в отношении актуальных произведений, касающихся его, его труда и его класса. 

Нищенство не так агрессивно, как на юге, где навязчивость оборванца все еще выдает остатки жизненной силы. Здесь нищенство – корпорация умирающих. Углы некоторых кварталов заложены тюками тряпья – койками гигантского лазарета «Москва», расположенного под открытым небом. Длинные умоляющие речи обращены к прохожим. Вот нищий, который при появлении человека, как ему кажется, способного что-нибудь дать ему, принимается тихо, протяжно завывать, такое обращение предназначено для иностранцев, не понимающих по-русски. Другой нищий принимает в точности позу бедняка, ради которого святой Мартин на старых картинах разрезает свой плащ. Он стоит на коленях, вытянув вперед обе руки. Перед Рождеством у стены Музея революции целыми днями сидели в снегу двое детей, накрывшись каким-то лоскутом, и скулили. (Однако перед английским клубом, самым фешенебельным заведением, которому прежде принадлежало это здание, им не разрешили бы и этого.)

Если кто действительно знает Москву, так это такие дети-нищие. Они точно знают, когда в совершенно определенном магазине в углу за дверью им можно десять минут погреться, знают, где в один из дней недели они в определенный час могут достать хлебных корок и где в сложенных трубах есть свободное место для сна. Нищенство они развили в большое искусство с множеством приемов и вариантов.

Одни в оживленных местах контролируют клиентуру продавца пирогов, пристают к покупателям и преследуют их, скуля и прося, пока они не поделятся с ними своим горячим пирогом. Другие занимают позицию на конечной остановке трамвая, заходят в вагон, поют песню и собирают копейки. Есть и некоторые места – правда, их совсем немного, – где даже уличная торговля принимает облик нищенства. Несколько монголов стоят у стены Китай-города. Они стоят всего шагах в пяти друг от друга и торгуют кожаными папками; каждый предлагает точно такой же товар, как сосед. Скорее всего, за всем этим стоит сговор, потому что невероятно, чтобы они всерьез составляли друг другу такую безнадежную конкуренцию. Возможно, зима у них на родине не менее сурова, а их заношенные меховые одежды не хуже, чем у москвичей. Тем не менее они – единственные в этом городе, кто вызывает сочувствие из-за климата. Есть даже и священники, собирающие милостыню для своей церкви. Но очень редко можно увидеть дающего. Нищенство потеряло серьезнейшую основу, дурную социальную совесть, открывающую кошельки шире, чем сострадание. В общем же возникает впечатление неизменной убогости нищенствующих (а может, это всего лишь следствие их продуманной организации) из-за того, что они оказываются единственной надежной составляющей московской жизни и неизменно занимают свое место, в то время как все кругом смещается. 

Каждая мысль, каждый день и каждая жизнь существуют здесь словно на лабораторном столе. И словно металл, из которого всеми способами пытаются получить неизвестное вещество, каждый должен быть готов к бесконечным экспериментам. Ни один организм, ни одна организация не может избежать этого процесса. Происходит перегруппировка, перемещение и перестановка служащих на предприятиях, учреждений в зданиях, мебели в квартирах. Новые гражданские церемонии крестин и заключения брака демонстрируются в клубах, словно в лабораториях. Административные правила меняются день ото дня, да и трамвайные остановки блуждают, магазины превращаются в рестораны, а несколько недель спустя – в конторы. Это поразительное экспериментальное состояние – оно называется здесь «ремонт» – касается не только Москвы, это русская черта. В этой доминирующей страсти заключается столько же наивного стремления к хорошему, как и безграничного любопытства и отчаянной удали. Вряд ли что еще сильнее определяет Россию сегодня. Страна день и ночь находится в состоянии мобилизации, впереди всех, разумеется, партия. Пожалуй, именно эта безусловная готовность к мобилизации отличает большевика, русского коммуниста от его западных товарищей. Материальная основа его существования настолько ничтожна, что он годами готов в любой момент отправиться в путь. Иначе он бы не справился с этой жизнью. Где еще мыслимо, чтобы заслуженного военного в один прекрасный день назначили руководителем большого государственного театра? Нынешний директор Театра революции – бывший генерал. Правда, он был литератором, прежде чем стал победоносным полководцем. Или в какой стране можно услышать истории, которые рассказывал о себе швейцар моей гостиницы? До 1924 года он сидел в Кремле. Затем его поразил тяжелый ишиас. Партия поручила его лечение лучшим врачам, его отправили в Крым, он принимал грязевые ванны, пробовал лечиться облучением. Когда все оказалось безуспешным, ему сказали: «Вам нужна должность, на которой вы можете щадить свое здоровье, где можно сидеть в тепле и не двигаться». На следующий день он стал портье в гостинице. Когда ему требуется врачебная помощь, он снова отправляется в Кремль. В конечном итоге и здоровье членов партии – прежде всего ценное имущество партии, которая в данном случае, не спрашивая самого человека, определяет, что требуется для сохранения его здоровья. Во всяком случае, так изображает дело в отличной повести Борис Пильняк. Крупному партийному аппаратчику делают против его воли операцию, которая заканчивается смертельным исходом. (Здесь называют одно очень известное имя из числа умерших в последние годы.) Нет знаний или способностей, которые не были бы учтены коллективной жизнью и поставлены ей на службу. «Спец» – так здесь называют любого специалиста – являет собой подготовительную ступень овеществления и представляет собой единственного гражданина, который независимо от политической сферы действия имеет некоторую ценность. Порой почтение к этой категории граничит с фетишизмом. Так, в красную военную академию был принят на работу генерал, пользующийся дурной славой из-за своих действий во время гражданской войны. Каждого пленного большевика он тут же приказывал повесить. Для европейцев такая позиция, безоговорочно подчиняющая идеологический престиж целесообразности, оказывается непостижимой. Но этот случай показателен и для другой стороны. Не только военные царского режима пошли, как известно, на службу к большевикам. Интеллигенция тоже со временем возвращается к выполнению работы, которую она саботировала во время гражданской войны. Оппозиция, какой ее желали бы видеть на Западе – устранившаяся от дел и страдающая под игом интеллигенция – не существует, или, вернее сказать, больше не существует. Она – пусть с разного рода оговорками – заключила мир с большевиками или была уничтожена. В России нет – как раз вне партии – иной оппозиции, кроме самой лояльной. Ведь эта новая жизнь наиболее тяжела именно для стоящего в стороне наблюдателя. Праздному человеку переносить это существование невозможно, потому что в каждой мельчайшей детали оно становится прекрасным и понятным только благодаря труду. Вписать свои мысли в заданное силовое поле, получив, хотя бы только потенциальный, мандат, организованный, гарантированный контакт с товарищами – вот с чем неразрывно связана эта жизнь, так что тот, кто от этого отказывается или не в состоянии этого добиться, деградирует духовно, как если бы он много лет находился в одиночном заключении. 

Большевизм ликвидировал частную жизнь. Администрация, политическая жизнь, пресса настолько всемогущи, что для интересов, с ними не связанных, просто нет времени. Нет и места. Квартиры, в которых прежде в пяти-восьми комнатах жила одна семья, вмещают теперь до восьми семей.

Через наружную дверь такой квартиры попадаешь в маленький город. А чаще на бивак. Уже в коридоре можно натолкнуться на кровати. В четырех стенах люди только остановились на время, и скромная обстановка по большей части представляет собой остатки мелкобуржуазного имущества, производящего еще более удручающее впечатление, потому что меблировка такая скудная. Но все вместе следует мелкобуржуазному стилю в обстановке: на стенах должны быть картины, на диване – подушки, на подушках – покрывала, на полках – фарфоровые фигурки, в окнах – цветные стекла. (Такие мелкобуржуазные комнаты – поле боя, по которому успешно прошло наступление товарного капитала; ничто человеческое здесь больше развиваться не может.) От всего этого каждому достались какие-то части без выбора. Каждую неделю в бедных комнатах переставляют мебель – это единственная роскошь, которую себе с ними позволяют, и одновременно радикальное средство изгнания из дома «уюта» вместе с меланхолией, которой он оплачивается. Люди выносят существование в этих квартирах, потому что своим образом жизни они отчуждены от него. Они проводят время в конторе, в клубе, на улице. Здесь же расположены только тылы мобильной армии чиновников. Занавески и перегородки, часто лишь до половины высоты комнаты, призваны увеличить число помещений. Ведь каждому гражданину по закону полагается лишь тринадцать квадратных метров жилой площади. Квартплата зависит от дохода. Государство – являющееся собственником всех домов – берет с безработных один рубль в месяц за площадь, за которую более состоятельные люди должны платить 60 и больше рублей. Тот, кто претендует на большую площадь и не может обосновать это своими профессиональными потребностями, должен платить плату, которая в несколько раз выше. Каждое отклонение от предписанных норм наталкивается на необозримый бюрократический аппарат и на непомерные расходы. Член профсоюза, располагающий врачебным свидетельством и прошедший предписанные инстанции, может попасть в самый современный санаторий, поехать на курорт в Крым, получить дорогое лучевое лечение, не затратив на это ни единой копейки. Человек, не состоящий в соответствующих организациях, может лишиться всего и умереть в лишениях, если он не в состоянии, как представитель новой буржуазии, купить себе все необходимое за тысячи рублей. Вещи, не обеспеченные коллективной организацией, требуют непропорциональной затраты сил. По этой причине нет «домашнего уюта». Но нет и кафе. Свободная торговля и свободная интеллигенция ликвидированы. Тем самым кафе лишены публики. Для решения всех дел, включая личные, остаются только контора и клуб. Здесь же человек действует по законам нового «быта» – новой среды, для которой существует только функция трудящегося в коллективе. Новые русские называют социальную среду единственным надежным воспитателем. 

Для каждого московского жителя дни насыщены до предела. Заседания, комиссии каждый час проходят в конторах, клубах, на фабриках; для них часто не хватает места, их проводят в углу шумных редакций, за убранным столом в заводской столовой. Среди этих мероприятий происходит своего рода естественный отбор, они ведут борьбу за существование. Общество определенным образом проектирует их, планирует, их созывают. Но сколько раз это должно произойти, прежде чем одно из многих окажется удачным, жизнеспособным, соответствующим назначению, существующим. Ничто не происходит так, как это было устроено и как этого ожидали, – эта банальная характеристика жизненной реальности в каждом отдельном случае так неотвратимо и с такой силой доказывает свою правоту, что делает русский фатализм понятным. Если в коллективе постепенно проложит себе дорогу цивилизаторская расчетливость, то это скорее запутает все дело (в доме, где есть только свечи, жить проще, чем в доме, где есть электрическое освещение, но электростанция то и дело прекращает подачу тока). Чувство ценности времени отсутствует – несмотря на все попытки «рационализации» – даже в самой столице России. «Tруд», профсоюзный институт организации труда, проводил под руководством его директора Гастева агитационную кампанию за рациональное использование времени. С давних пор в Москве живет много часовщиков. Их чаще всего можно найти – по средневековому цеховому обычаю – на определенных улицах, Кузнецком мосту и на улице Герцена. Возникает вопрос, кому они, собственно, нужны. «Время – деньги» – для этого поразительного лозунга на плакатах потребовался авторитет Ленина; настолько чуждо русским такое отношение ко времени. Они растрачивают все. (Можно было бы сказать, что минуты дня них – словно опьяняющий напиток, которого им все мало, они хмелеют от времени.) Если на улице снимают кино, они забывают, зачем и куда они шли, часами сопровождают съемки и приходят на работу в полном смятении. Поэтому в том, что касается времени, русские дольше всего будут оставаться «азиатами». Однажды мне нужно было, чтобы меня разбудили рано утром: «Пожалуйста, постучите мне завтра в семь». Мои слова вызывают у швейцара, как здесь называют прислугу, следующий шекспировский монолог: «Если мы об этом помним, то будим, но если не помним, то не будим. Собственно, обычно мы помним, и тогда будим. Но, правда, иногда мы забываем тоже, если память подводит. Тогда мы не будим. Мы и не обязаны, однако если вовремя спохватимся, то все же будим. И когда вам надо вставать? Вот сейчас запишем. Вот видите, кладу записку сюда, он ее заметит. Конечно, если он ее не заметит, то не разбудит. Но чаще всего мы будим». Основная единица времени – «сейчас». Это значит «тотчас». В зависимости от обстоятельств это слово можно услышать в ответ десять, двадцать, тридцать раз и часами, днями или неделями ждать обещанного. Как и вообще нелегко услышать в ответ «нет». Выявление отрицательного ответа – дело времени. Потому катастрофические потери времени, нарушение планов постоянно на повестке дня, как «ремонт». Они делают каждый час предельно напряженным, каждый день изматывающим, каждую жизнь – мгновением. 

Поездка в московском трамвае – прежде всего тактическое упражнение. Здесь новичок, пожалуй, впервые учится приспосабливаться к странному темпу этого города и ритму его деревенского населения. Кроме того, поездка в трамвае дает уменьшенное представление о том, как теснейшим образом переплетаются техническая структура и примитивные формы организации жизни, обо всем этом всемирно-историческом эксперименте в новой России. Кондукторши стоят на своем месте в трамвае в шубах, словно самоедские женщины на своих санях. Упорная толкотня, напирание, ответные толчки при проникновении в чаще всего уже битком набитый вагон происходят молча и совершенно добродушно (я ни разу не слышал при этом ругательства). Настоящее испытание начинается, когда попадаешь внутрь. Через замерзшие стекла совершенно невозможно определить, где находится в этот момент трамвай. Но если это и удается выяснить, толку в этом не слишком много. Путь к выходу забит человеческими телами. Поскольку входят сзади, а выходить надо спереди, предстоит найти путь через эту массу. Чаще всего продвижение идет толчками, на основных остановках вагон освобождается почти полностью. Так что даже московский транспорт в значительной степени представляет собой массовый феномен. Например, можно наткнуться на целые санные караваны, перекрывающие вереницей улицу, потому что груз, для которого требуется грузовой автомобиль, нагружают на пять-шесть больших саней. В санях здесь первое дело – лошадь, второе – пассажир. Никаких излишеств. Мешок с кормом для жеребца, одеяло для пассажира – вот и все. На узкой скамье места не больше чем на двух человек, а так как спинки нет (если не считать таковой низкий край), то на неожиданных поворотах приходится как следует следить за равновесием. Все рассчитано на самую быструю ходьбу; длинные поездки при холоде переносятся не слишком хорошо, и кроме того, расстояния в этой огромной деревне неизмеримы. Извозчик держится при езде у самого тротуара. Пассажир не восседает на санях, он не возвышается над остальными и задевает своим рукавом прохожих. Это тоже несравнимое ощущение для органов осязания. Если европеец при быстрой поездке наслаждается превосходством, господством над толпой, то москвич в маленьких санях смешивается с окружающими его людьми и вещами. Если же он везет с собой ящичек, ребенка или корзину – во всех этих случаях сани являются самым дешевым транспортным средством, – то он поистине втиснут в уличную жизнь. Не взгляд сверху: нежное, быстрое скольжение взгляда по камням, людям и лошадям. Чувствуешь себя, словно ребенок, скачущий на стульчике по квартире. 

Рождество – праздник русского леса. На много недель он обосновывается на улицах с елками, свечами, елочными украшениями. Дело в том, что адвент православных христиан пересекается с рождественскими праздниками тех русских, которые отмечают их по западному, то есть по новому, государственному календарю. Нигде не встретишь так красиво убранных елок. Кораблики, птицы, рыбы, домики и фрукты заполоняют уличную торговлю и магазины, а музей кустарного искусства каждый год в это время проводит настоящую ярмарку, радуя глаз посетителя великолепием затейливых поделок такого рода.

Вблизи уличного перекрестка я увидел женщину, торговавшую елочными украшениями. Желтые и красные стеклянные шары сверкали на солнце, напоминая корзину с яблоками, заколдованную добрым волшебником. Елки едут по городу на санях. Юные деревца с колючими иголками украшают только шелковыми лентами. Вот так, с голубыми, розовыми, зелеными косичками, они и стоят на углах улиц. О том, что рождественские игрушки приходят к нам из дремучего леса, дети знают и без Деда Мороза. Похоже, дерево оживает только в русских руках. Зеленея, оно и алеет, и золотится, и голубеет как небесная лазурь, и неожиданно темнеет. «Красный», «прекрасный» и «красивый» – в русском языке слова одного корня. Самое чудесное превращение происходит с русским лесом в русской печи, где ярко и жарко горят березовые и осиновые поленья. Никакого сравнения с нашими западными каминами. Жаром напоено и дерево, которое строгает, режет, разрисовывает русский крестьянин. А когда на дерево ложится лак, огонь во всем своем многоцветье вдруг превращается в лед. Балалайка – желто-красная, детская гармошка – черная и зеленая, а на тридцати шести яйцах, каждое из которых, уменьшаясь, входит в другое, – оттенки всех мыслимых цветов. Довольно увесистые маленькие шкатулки внутри ярко-красные, а на черной блестящей крышке какая-нибудь картинка. При царе этот промысел угасал. Сегодня наряду с новыми сюжетами видишь окаймленные позолотой сцены и сценки из старинного деревенского быта. Уносится в глухую темень тройка борзых лошадей, девушка в ярко-голубом сарафане ждет ночью милого на опушке леса, где зеленым огнем полыхает калиновый куст. Нет темнее самой страшной ночи, чем эта почти осязаемая лаковая ночь, надежно укрывающая в своем лоне все, что рождается в ней. Я видел шкатулку с изображением женщины, сидя торгующей папиросами. Рядом с ней ребенок, он явно не прочь отведать ее товара. И здесь тоже не видно ни зги – кроме валуна справа и голого деревца слева от людей. «Моссельпром» написано на переднике женщины. Чем не советская «Мадонна с папиросами»? 

Зелень – самая большая роскошь, которую может позволить себе зима в Москве. Но даже сверкай она изумрудом в витрине какого-нибудь магазинчика на Петровке, ей не сравниться с гирляндами бумажных гвоздик, роз и лилий, украшающих улицы. Только у них нет постоянного места на рынках. Сегодня их увидишь там среди снеди, завтра – меж тканей, а на третий день ими увешаны посудные лавки. В излучаемом ими свете меркнут любые краски. Эти цветы ярче свежей говядины, пестрой шерсти, блестящих подносов. На Новый год и букеты выглядят по-новому. Проходя по Страстной площади, я заметил длинные ивовые прутья с алыми, белыми, голубыми, зелеными лепестками. У каждой веточки был свой цвет. А что уж говорить о поистине героических рождественских розах! Не налюбоваться и на гигантские шток-розы из абажуров, которые какой-то бородач-продавец несет перед собой, бодро шагая по улице. Цветами наполнены большие прозрачные шкатулки, а из цветов взирает на прохожих голова какого-нибудь святого. Не забыть и шерстяные крестьянские платки с синью узоров, точь-в-точь как те, что рисует на окнах домов мороз, заставивший, кстати, придумать и сами платки. Ну и, наконец, цветочные клумбы, полыхающие на тортах. Похоже, только в Москве еще живет и здравствует наш сказочный «кондитер». Только здесь тебе предложат нечто сотканное из сахара, эдакие сладкие сосульки, которыми язык вознаграждает себя за причиненные ему морозом страдания. Всего теснее же узы между снегом и цветами в сахарной глазури. Вот где, кажется, наконец марципановая флора превращает в явь извечную мечту зимней Москвы расцветать и расцвести из белизны. 

При капитализме власть и деньги стали сопоставимыми величинами. Любое количество денег конвертируется в определенное количество власти, так как не стоит больших усилий вычислить продажную стоимость любой власти. Таково общее правило. О коррупции может идти речь только в тех случаях, когда означенное превращение совершается кратчайшим путем. Надежно взаимодействуя, печать, государственные учреждения и тресты образуют распределительную систему, в пределах которой этот процесс протекает вполне легально. Советское государство разрушило сообщающиеся сосуды, один из которых можно назвать «деньгами», другой – «властью». Власть партия оставляет за собой, деньги же доверяет нэпману. Будучи на партийной работе, даже высшей, совершенно невозможно откладывать какие-либо деньги «на будущее», пусть даже только «для детей». Партия гарантирует своим членам самый скудный прожиточный минимум – она делает это непосредственно, без какого-либо обязательства. В то же время она контролирует прирост их заработка, установив верхний предел в 250 рублей ежемесячно. Больше можно получать только за счет гонораров, полученных помимо основной работы. Такова дисциплина господствующего класса. Однако для понимания его власти недостаточно знать, что он осуществляет государственное управление. Россия сегодня – не только классовое, но и кастовое государство. Кастовое государство – это значит, что социальная значимость гражданина определяется не представительной внешней стороной его существования – скажем, одеждой или жилищем, – а лишь исключительно его отношением к партии. Это имеет решающее значение и для всех, кто с ней непосредственно не связан. И для них возможность работы открывается тогда, когда они не становятся в демонстративную оппозицию к режиму. И среди них существуют тончайшие различия. Однако насколько преувеличены – или насколько устарели, – с одной стороны, западные представления о государственном подавлении инакомыслия в России, настолько мало известно, с другой стороны, за границей о том ужасном остракизме, которому подвергается в российском обществе нэпман. Иначе нельзя было бы объяснить ту молчаливость и недоверчивость, которая ощущается не только по отношению к иностранцам. Если спросить малознакомого человека о самой незначительной пьесе, о не представляющем ничего особенного фильме, в ответ следует обычно стандартная фраза: «У нас говорят…» или: «У нас господствует мнение…» Прежде чем произнести суждение перед посторонними, его десять раз обдумают. Потому что в любой момент партия может мимоходом, неожиданно выразить свою позицию, и никто не хотел бы оказаться дезавуированным. Поскольку лояльные убеждения для большинства если и не единственное благо, но все же единственная гарантия прочих благ, каждый обращается со своим именем и своим голосом так осторожно, что граждане стран с демократической конституцией его не понимают. Разговаривают два хороших приятеля. В ходе разговора один говорит: «Михайлович был вчера у меня и хотел получить место в моей конторе. Он сказал, что знает тебя». «Он работящий товарищ, точный и прилежный». И они говорят о чем-то другом. Однако, перед тем как расстаться, первый говорит: «Не мог бы ты оказать мне такую любезность и дать о Михайловиче письменную справку?» Классовое господство подхватило символы, которые служили для характеристики его классового противника. Пожалуй, самый популярный среди них – джаз. То, что в России тоже любят джаз, неудивительно. Но танцевать под эту музыку запрещено: словно пеструю, ядовитую рептилию его держат, так сказать, за стеклом, и он появляется на сцене разве что как любопытный курьез. Но все же как символ «буржуя». Он принадлежит к числу тех примитивных атрибутов, с помощью которых в России в пропагандистских целях создается гротескный буржуазный типаж. По правде, типаж этот чаще всего лишь вызывает смех, за его пределами остается дисциплина и сильные стороны противника. В этом искаженном взгляде на буржуазию сказывается и националистический момент. Россией владели цари. (Более того, проходящий среди несметных сокровищ, собранных в кремлевских музеях, испытывает искушение сказать: вся Россия была их владением.) И вдруг народ стал их безмерно богатым наследником. Речь идет теперь о великом учете его человеческих и природных богатств. И к этой работе он приступает с сознанием, что уже справился с невероятно сложной задачей, отстояв во враждебном столкновении с половиной остального мира новый государственный строй. Восхищение этим национальным достижением объединяет всех русских. Именно это преобразование власти делает здешнюю жизнь настолько насыщенной. Она настолько замкнута на себе и полна событий, бедна и в то же время полна перспектив, как жизнь золотоискателей в Клондайке. Только здесь с утра до вечера ищут власть. Вся комбинаторика основных форм жизни невероятно бедна в сравнении с бесчисленными вариациями ситуаций, в которые попадает в течение месяца отдельный человек. Конечно, в результате может возникнуть своего рода опьянение, так что жизнь без заседаний и комиссий, дебатов, резолюций и голосований (а все это войны или, по крайней мере, маневры стремления к власти) покажется просто невозможной. Что поделаешь – следующие поколения в России будут ориентированы на этот образ жизни. Однако его здоровье зависит от одной существенной предпосылки: не должно возникать (как это случилось даже с церковью) черной биржи власти. Если и в Россию проникнет европейское соединение власти и денег, то коммунизм в России обречен, страна же и, возможно, даже партия – нет. Здесь еще нет европейских понятий и потребностей потребления. Причины тому прежде всего экономические. Однако возможно, что к этому добавляется и мудрый замысел партии: провести выравнивание уровня потребления с Западной Европой, это испытание огнем для большевистской бюрократии, из которого она выйдет закаленной и полностью уверенной в победе. 

В клубе красноармейцев в Кремле на стене висит карта Европы. Рядом рукоятка. Если ее покрутить, происходит следующее: одна за другой во всех местах, где в течение своей жизни побывал Ленин, загораются маленькие электрические лампочки. В Симбирске, где он родился, в Казани, Петербурге, Женеве, Париже, Кракове, Цюрихе, Москве, вплоть до Горок, места, где он умер. Другие города на карте не отмечены. Контуры на этой рельефной деревянной карте спрямленные, угловатые, схематичные. Жизнь Ленина на ней похожа на колонизаторский поход по Европе. Россия начинает обретать свои очертания для человека из народа. На улице, в снегу сложены штабелями карты РСФСР, предлагаемые уличными торговцами. Мейерхольд использует карту в «Даешь Европу!» – на ней Запад представлен как сложная система русских полуостровов. Географическая карта близка к тому, чтобы стать центром новой русской культовой иконографии, подобно портрету Ленина. Совершенно определенно, что сильное национальное чувство, которое большевизм подарил всем русским в равной степени, придало карте Европы новую актуальность. Люди стремятся обмерять, сравнивать и, возможно, предаваться тому восхищению размерами, в которое впадаешь от одного только взгляда на российскую территорию; можно только настоятельно порекомендовать гражданам разных стран посмотреть на свою страну на карте соседних государств, Германию на карте Польши, Франции, даже Дании; всем же европейцам – взглянуть на свою крошечную страну на карте России – на эту растянутую, нервозную территорию далеко на западе. 

Как выглядит литератор в стране, где его заказчиком является пролетариат? Теоретики большевизма подчеркивают, насколько положение пролетариата в России после победоносной революции отличается от положения буржуазии в 1789 году. Тогда победивший класс, прежде чем власть оказалась в его руках, обеспечил себе господство над духовным аппаратом в ходе длившейся десятилетиями борьбы. Интеллектуальные структуры, образование были давно пронизаны идеями третьего сословия, и духовная борьба за эмансипацию предшествовала политической. В сегодняшней России ситуация совершенно иная. Для миллионов и миллионов неграмотных только предстоит заложить основы общего образования. Это общенациональная задача. Дореволюционное же образование в России совсем не отвечало специфике страны, было европейским. Необходимо найти равновесие между европейским характером более продвинутого образования и национальным – начального. Это одна сторона проблем образования. С другой стороны, победа революции ускорила европеизацию во многих областях. Есть же литераторы вроде Пильняка, которые видят в большевизме завершение дела Петра Великого. Что касается технической области, то там этот курс, несмотря на все кульбиты своих первых лет, рано или поздно, скорее всего, обеспечит успех. Иначе дело обстоит в области духовной и научной. Теперь в России можно видеть, как европейские ценности популяризируются как раз в той искаженной, безрадостной форме, которой они в конечном итоге обязаны империализму. Второй академический театр – учреждение, поддерживаемое государством, – играет «Орестею» так, что пыльный эллинский дух предстает столь же лживо-напыщенным, как и на сцене какого-нибудь немецкого придворного театра. И поскольку эта мраморная поза не только сама по себе отдает мертвечиной, но и к тому же представляет собой копию придворного театра в революционной Москве, она производит еще более тягостное впечатление, чем в Штутгарте или Ангальте. А Российская академия наук избрала своим членом такого человека, как Вальцель, – посредственного представителя новейшей эстетской профессуры. Возможно, единственные культурные отношения с Западом, к которым Россия проявляет живое участие и которые поэтому могут быть плодотворны, это отношения с Америкой. В противоположность этому культурное «сближение» как таковое (без фундамента совершенно конкретной экономической, политической общности), в интересах пацифистской разновидности империализма, идет на пользу лишь кипучим болтунам и является для России реставративным явлением. Страна отделена от Запада не столько границами и цензурой, сколько интенсивностью бытия, не имеющего аналога в Европе. Точнее говоря: контакты с заграницей идут через партию и касаются в основном политических вопросов. Старая буржуазия уничтожена, новая ни материально, ни духовно не в состоянии наладить отношения с заграницей. В России, несомненно, знают о загранице гораздо меньше, чем за границей (пожалуй, за исключением романских стран) знают о России. Если крупная российская величина называет разом Пруста и Броннена как авторов, заимствующих свои мотивы из области сексуального, то становится ясно, в какой упрощенной перспективе видят здесь то, что происходит в Европе. Если же один из ведущих российских авторов называет Шекспира в числе великих писателей, творивших до изобретения книгопечатания, то такой недостаток образования может быть понятен только исходя из совершенно иной ситуации русской литературы. Тезисы и догмы, которые в Европе – правда, не ранее последних двух столетий – считаются в литературной среде чуждыми культуре и не подлежащими обсуждению, являются в России в критической и писательской деятельности решающими. Самым главным считаются тенденция и содержание. Формальные проблемы играли еще в период гражданской войны порой немаловажную роль. Сейчас о них не вспоминают. А сегодня официально признанной является концепция, что революционная или контрреволюционная позиция произведения определяется содержанием, а не формой. Такими концепциями литератор так же безнадежно лишается основы существования, как в материальной области это сделала экономика. В этом Россия опережает Запад – однако не на так много, как думают. Потому что рано или поздно вместе со средним сословием, исчезающим в жерновах капитала и труда, исчезнет и «свободный» писатель. В России этот процесс завершен: интеллигент здесь прежде всего функционер, работающий в цензурном, юридическом или финансовом управлении, где ему не дают пропасть, он причастен труду, а в России это значит – власти. Он представитель господствующего класса. Наиболее продвинутой литературной организацией является РАПП, Российская ассоциация пролетарских писателей. Она поддерживает идею диктатуры и в области духовного творчества. Тем самым она отвечает российской реальности: перевод духовных средств производства в разряд обобществленных лишь иллюзорно может быть отделен от аналогичных процессов в материальной области. Первоначально пролетарий может получить доступ к тем и другим средствам только под защитой диктатуры. 

То и дело натыкаешься на трамваи, расписанные изображениями предприятий, митингов, красных полков, коммунистических агитаторов. Это подарки, сделанные коллективом какого-нибудь предприятия московскому совету. На трамваях движутся единственные политические плакаты, которые можно увидеть сейчас в Москве. Но они и самые интересные. Потому что такую беспомощную рекламу, как здесь, не найдешь нигде. Убогий уровень рекламных изображений – единственное сходство между Парижем и Москвой. Бесчисленные ограды церквей и монастырей предоставляют наилучшие площади для плакатов. Однако конструктивисты, супрематисты, абстракционисты, поставившие в период военного коммунизма свое искусство на службу революции, давно отстранены от дел. Сегодня от художников требуют лишь банальной ясности. Большинство этих плакатов отталкивают западного человека. В то же время московские магазины действительно привлекательны; в них есть что-то от трактиров. Вывески выступают, расположенные перпендикулярно к стене дома, как разве что эмблемы старинных гостиниц, как значки парикмахера или цилиндр как эмблема шляпной мастерской. Встречаются иногда и симпатичные, неиспорченные мотивы: башмаки, выпадающие из корзины, одну из сандалий уносит в зубах собака. Перед входом в турецкое заведение соответствующее изображение: господа в фесках сидят за столиками. Для неискушенного человека реклама все еще связана с рассказом, с примером или анекдотом. Западная реклама, напротив, убеждает в первую очередь тем, что демонстрирует, на какие затраты способна пойти фирма. Здесь же почти каждая надпись указывает на товар. Ошеломляющие лозунги чужды здешней торговле. В городе, столь изобретательном в создании всякого рода сокращений, нет самого простого: названия фирмы. Часто вечернее небо Москвы вспыхивает пугающей синевой: это вы, не заметив, взглянули через огромные синие очки, нависающие над оптическим магазином, словно указатель. Из подворотен, у обрамлений порталов на прохожих черными, синими, желтыми и красными буквами, в виде стрелки, в виде выглаженного белья, стоптанной ступенькой или солидным крыльцом обрушивается молчаливо напряженная, полная борьбы жизнь. Нужно проехать по улицам на трамвае, чтобы увидеть, как эта борьба продолжается через все этажи, чтобы в конце концов достичь кульминации на крышах. До этого уровня доходят лишь самые сильные, самые молодые лозунги и символы. Только с самолета можно увидеть индустриальную элиту города, кино и автопромышленность. Однако чаще всего крыши Москвы – безжизненная пустыня, на них нет ни бегущих световых надписей Берлина, ни леса каминных труб Парижа, ни солнечного уединения южных больших городов. 

Кто впервые войдет в русскую классную комнату, в ошеломлении остановится. Ее стены покрыты картинками, рисунками и картонными моделями. Это стены храма, которые дети изо дня в день украшают своими произведениями как подношениями коллективному духу. Красный цвет преобладает; повсюду советские эмблемы и изображения Ленина. Похожее можно видеть во многих клубах. Настенные газеты представляют собой схемы тех же коллективных форм выражения, только для взрослых. Они были рождены нуждой времен гражданской войны, когда во многих местах не было ни газетной бумаги, ни типографской краски. Сегодня они обязательная часть общественной жизни предприятий. В каждом ленинском уголке есть стенгазета, вид которой различен в зависимости от предприятия и авторов. Постоянен лишь наивный радостный настрой: цветные картинки, а между ними – прозаический или стихотворный текст. Стенгазета – это хроника коллектива. Она приводит статистические данные, но в ней есть и шутливая критика отдельных товарищей, тут рационализаторские предложения и призывы к акциям солидарности. Помимо этого лозунги, предостережения и учебные плакаты покрывают стены ленинского уголка. Даже на рабочем месте каждый словно окружен пестрыми плакатами, заклинающими аварии. На одном из них изображено, как рука рабочего попадает между спицами приводного колеса, на другом – как пьяный рабочий вызывает короткое замыкание и взрыв, на третьем – как колено рабочего попадает между движущимися частями машины. В библиотеке красноармейцев висит доска, на которой короткий текст со множеством замечательных рисунков объясняет, как много способов портить книги существует на свете. В сотнях тысяч экземпляров по всей России распространен плакат, посвященный введению метрической системы мер, принятой в Европе. Метр, литр, килограмм должны быть выставлены на обозрение в каждой столовой. В читальне крестьянского клуба на Трубной площади стены также покрыты наглядными материалами. Сельская хроника, развитие сельского хозяйства, производственная техника, культурные учреждения отражены в графиках, рядом инструменты, части машин, реторты с химическими веществами по всем стенам. Я с любопытством подошел к одной из консолей, с которой на меня, ухмыляясь, смотрели два негритянских лица. Однако при ближайшем рассмотрении они оказались противогазами. Раньше в здании клуба находился один из лучших ресторанов Москвы. Прежние отдельные кабинеты стали спальнями для крестьян и крестьянок, получивших «командировку» в город. Здесь они посещают музеи и казармы, курсы и образовательные вечера. Иногда бывает дидактическая театральная постановка в форме судебного процесса. Тогда около трехсот человек, сидящих и стоящих, заполняют задрапированный красным зал до последнего уголка. В нише – бюст Ленина. Процесс проходит на сцене, по краям которой нарисованы представители крестьянства и промышленных рабочих, символизирующих «смычку», единство города и деревни. Только что закончили заслушивать свидетельские показания, слово берет эксперт. У него вместе с ассистентом маленький столик, напротив – столик адвоката, оба торцом к публике. В глубине, обращенный к публике, – стол судьи. Перед ним сидит, одетая в черное, обвиняемая крестьянка и держит в руках толстый сук. Ее обвиняют в знахарстве, приведшем к смерти. Из-за ее ошибочных действий при родах погибла женщина. Аргументация выступающих обрамляет это дело монотонными, простыми ходами мысли. Эксперт дает заключение: смерть роженицы наступила в результате вмешательства знахарки. Адвокат же защищает обвиняемую: отсутствует злой умысел, в деревне плохо обстоит дело с медицинской помощью и санитарным просвещением. Заключительное слово обвиняемой: ничего, такое случалось и раньше. Прокурор требует смертной казни. Затем председатель обращается к присутствующим: есть вопросы? Но на эстраде появляется только один комсомолец и требует беспощадного наказания. Суд удаляется для совещания. После короткого перерыва следует приговор, который выслушивают стоя: два года тюрьмы с учетом смягчающих обстоятельств. Одиночное заключение не предусмотрено. В заключение председатель в свою очередь указывает на необходимость создания в сельской местности гигиенических и образовательных центров. Такие демонстрации тщательно готовятся; об импровизации в этом случае не может быть и речи. Не может быть более действенного средства для того, чтобы воспитывать массы в вопросах морали в духе партии. Предметом таких разбирательств становятся то пьянство, то растрата, то проституция, то хулиганство. Строгие формы такой воспитательной работы полностью соответствуют советской жизни, являются отражением бытия, требующего сто раз на дню определить свою позицию по тому или иному вопросу. 

У московских улиц есть одна своеобразная особенность: в них прячется русская деревня. Если войти в одну из больших подворотен – часто в них есть железные кованые ворота, но я ни разу не видел их закрытыми, – то оказываешься на околице большого поселка. Широко и привольно распахивается усадьба или деревня, здесь нет мостовой, дети катаются на санках, сарайчики для дров и инвентаря заполняют углы, деревья растут без всякого порядка, деревянные крылечки придают дворовой части домов, которые с улицы выглядят по-городскому, вид русского деревенского дома. В этих дворах часто расположены церкви, совсем как на просторной деревенской площади. Так улица получает еще одно – сельское – измерение. Нет такого западного города, который на таких огромных площадях производил бы такое деревенски-аморфное впечатление, к тому же словно расквашенное плохой погодой, тающим снегом или дождем. Почти ни на одной из этих широких площадей нет памятника. (В то же время в Европе нет почти ни одной площади, потайная структура которой не была бы профанирована и разрушена в XIX веке памятником.) Как и любой другой город, Москва создает внутри себя с помощью имен весь мир в миниатюре. Тут есть казино под названием «Альказар», гостиница «Ливерпуль», пансион «Тироль». До мест занятия зимним спортом нужно добираться с полчаса. Хотя конькобежцев, лыжников можно встретить в городе повсюду, ледяная дорожка для саней расположена ближе к его центральной части. Здесь ездят на санях самой различной конструкции: от простой доски, к которой спереди прикреплены коньки, а задняя часть шурша скользит по снегу, до самых комфортабельных бобслейных саней. Нигде Москва не выглядит как сам город, разве что как городская территория. Грязь, дощатые хибарки, длинные обозы, груженные сырьем, скотину, которую гонят на бойню, плохонькие трактиры можно встретить в самых оживленных частях города. Город еще полон деревянными домиками, в том самом славянском стиле, какие можно встретить повсюду в окрестностях Берлина. То, что выглядит безрадостно как бранденбурская каменная архитектура, привлекает здесь яркими красками на теплом дереве. В предместьях вдоль широких аллей деревенские дома перемежаются с виллами в стиле модерн или строгим фасадом восьмиэтажного дома. Снег лежит толстым слоем, и если становится тихо, то можно подумать, будто находишься в глубине России, в погруженной в зимний сон деревне. Привязанность к Москве ощущаешь не только из-за снега, поблескивающего звездочками в ночи и играющего узорами снежинок днем. Виновато в этом и небо. Потому что линия горизонта далеких полей то и дело прорывается в город между горбатыми крышами. Да к тому же недостаток жилья в Москве создает удивительный эффект. Когда начинает темнеть, то видишь, гуляя по улицам, что почти каждое окно в больших и маленьких домах ярко освещено. Если бы их сияние не было таким неравномерным, можно было решить, что это иллюминация. 

Церкви почти умолкли. Город почти свободен от колокольного звона, распространяющего по воскресеньям над нашими городами такую глубокую печаль. Но в Москве нет еще, пожалуй, ни одного места, с которого не была бы видна по крайней мере одна церковь. Точнее говоря: которое не было бы под надзором по крайней мере одной церкви.

Подданные царей были окружены в этом городе по крайней мере четырьмя сотнями церквей и часовен, то есть двумя тысячами куполов, скрывающихся в уголках, перекрывающих друг друга, выглядывающих из-за стен. Он был среди архитектурной охраны. Все эти церкви сохраняли свое инкогнито. Нигде нет вонзающихся в небо высоких колоколен. Лишь со временем привыкаешь воспринимать длинные стены и нагромождение низких куполов как церкви монастыря. И становится ясно, почему Москва во многих местах кажется закрытой, словно крепость: монастыри и сегодня хранят следы древнего предназначения – быть укреплениями. Здесь Византия с ее тысячей куполов не предстает чудом, каким она грезится европейцу. Большинство церквей возведены по невыразительному и слащавому шаблону: их синие, зеленые и золотые купола – это засахаренный Восток. Когда входишь внутрь, то сначала попадаешь в просторную прихожую с несколькими изображениями святых. Помещение мрачное, в его полумраке могут созревать заговоры. В таких местах можно совещаться о самых сомнительных вещах, при случае даже и о погромах. Дальше следует единый зал для богослужения. В глубине – пара лестниц, ведущих на узкое возвышение, по которому движутся вдоль изображений святых, иконостаса. За алтарем следует, на небольшом расстоянии, еще алтарь, слабый красный огонек отмечает каждый из них. По бокам располагаются большие иконы. Все части стены, не покрытые изображениями, украшены сверкающим листовым золотом. С аляповато разрисованного потолка свисает хрустальная люстра. Однако всегда только свечи освещают помещение, получается гостиная с освященными стенами, перед которыми происходит церемония. Входящие приветствуют большие иконы крестным знамением, затем опускаются на колени и кланяются, так чтобы лоб касался земли, и, снова крестясь, молящийся или кающийся обращается к соседу. Перед маленькими застекленными иконами, которые вместе или поодиночке лежат на пюпитрах, на колени не встают. Над ними наклоняются и целуют стекло. На таких пюпитрах рядом с ценнейшими древними иконами бывают серии совершенно невозможных олеографий. Многие изображения святых располагаются снаружи, на фасаде и поглядывают сверху, с карниза под жестяным козырьком, словно спрятавшиеся от непогоды птицы. Их склоненные головы с выпуклыми лбами полны скорби. Византия, похоже, не знала особой формы для церковных окон. Завораживающее впечатление, к которому никак не можешь привыкнуть: мирские, ничем не примечательные окна выходят из главного помещения церкви, с колоколен на улицу, словно это жилые дома. Позади живет православный священник, словно бонза в своей пагоде. Нижняя часть храма Василия Блаженного могла бы быть основанием роскошного боярского дома. Если же вступать на Красную площадь с запада, купола собора постепенно поднимаются на небе, словно скопление огненных светил. Это здание все время словно отодвинуто вглубь, и застать его врасплох можно разве что с самолета, от которого его строители не подумали обезопаситься. Внутренние помещения собора не только очищены, но и выпотрошены, словно это охотничья добыча. (Иначе, видимо, и не могло быть, ведь еще в 1920 году здесь еще молились с фанатическим исступлением.) С исчезновением всего инвентаря пестрый растительный орнамент, покрывающий стены всех переходов и залов, оказался безнадежно обнаженным; несомненно, более ранняя роспись, которая кое-где во внутренних покоях будила в памяти цветные спирали куполов, искажает орнамент, превращая его в безрадостные завитушки рококо. Сводчатые переходы узки, они внезапно расширяются, обнаруживая алтарные ниши и часовни, в которые проникает через расположенные сверху окошки так мало света, что отдельные предметы церковной утвари, все же оставшиеся в храме, с трудом можно разобрать. Многие церкви стоят так, неухоженные и опустевшие. Но огни, которыми еще немногие алтари освещают уличный снег, сохранились в торговых городках, среди деревянных палаток. В их заснеженных рядах тишина. Слышен только тихий говорок торгующих одеждой евреев, расположившихся рядом с развалом торговки бумажными изделиями, которую не сразу разглядишь, восседающую за серебряными цепями, с лицом, скрытым канителью и ватными дедами морозами, словно у восточной женщины – чадрой. 

Даже самый напряженный московский день обладает двумя координатами, которые определяют восприятие каждого его момента как ожидания и исполнения. Это вертикаль трапез и вечерняя горизонталь театральных представлений. И то и другое никогда не бывает сильно удалено. Москва полна соответствующих заведений и театров. Торговцы сладостями бродят по городу. Многие большие продовольственные магазины закрываются лишь к одиннадцати часам вечера, а на углах к этому времени открываются чайные и пивные.

«Чайная», «Пивная» – чаще всего и то и другое – написано на вывесках с фоном, постепенно и угрюмо переходящим от глухой зелени вверху к грязной желтизне внизу. К пиву дают своеобразную закуску: маленькие кусочки сухого белого и черного хлеба, покрытые соленой коркой, и сухой горох в соленой воде. В определенных пивных можно не только получить такое угощение, но и развлечься примитивной «инсценировкой». Так называют эпическое или лирическое литературное произведение, переработанное для театра. Часто это кое-как разделенные на хоровые партии народные песни. В сопровождающих их народных оркестрах наряду с гармошками и скрипками можно услышать и такой инструмент, как счеты (они есть во всех магазинах и конторах; простейшие расчеты без них немыслимы). Теплая опьяняющая волна, накрывающая посетителя при входе в эти заведения, возникающая от горячего чая, от острой закуски – самое сокровенное наслаждение московской зимы. Поэтому тот, кто не был в Москве зимой, не знает ее вообще. Ведь любую местность надо познавать в то время года, когда проявляются ее климатические крайности. К ним приспособлена местная жизнь, и лишь по этому укладу ее можно понять. В Москве жизнь зимой на одно измерение богаче. Пространство меняется в буквальном смысле в зависимости от того, теплое оно или холодное. Жизнь на улице идет как в замерзшем зеркальном кабинете, всякая остановка и раздумье даются с невероятным трудом. Требуется полдня готовиться к тому, чтобы бросить надписанное письмо в почтовый ящик, и необходимо волевое усилие чтобы, несмотря на суровый холод, зайти в магазин за покупкой. Но если удалось попасть в кафе или закусочную, то неважно, что на столе – водка, которую здесь настаивают на травах, пирог или чашка чая: тепло превращает само текущее время в опьяняющий напиток. Утомленный поглощает его как мед. 

В день смерти Ленина многие появляются с траурными повязками. По всему городу по крайней мере на три дня приспускают флаги. Однако многие флажки с черной повязкой остаются висеть неделю или две. Российский траур по мертвому вождю безусловно не сравнить с поведением других народов в такие дни. Поколение, прошедшее гражданскую войну, стареет, если не от времени, то от испытанного напряжения. Похоже, что стабилизация внесла и в их жизнь спокойствие, порой даже апатию, какие появляются обычно лишь в достаточно преклонном возрасте. Команда «стоп», которую партия вдруг дала военному коммунизму, введя НЭП, была серьезнейшим ударом, сбившим с ног многих бойцов партийного движения. Тысячи сдали тогда партбилеты. Известны случаи такого разложения, когда за несколько недель твердые испытанные партийные кадры превращались в растратчиков. Траур по Ленину для большевиков одновременно и траур по героическому коммунизму. Те несколько дней, которые отделяют нас от него, для русского сознания – долгий срок. Деятельность Ленина настолько ускорила ход событий в его эру, что его личность быстро стала историей, его образ стал видеться отдаленным. Однако в историческом восприятии – в этом его отличие от пространственного – удаление означает не уменьшение, а увеличение. Сейчас действуют другие приказы, чем во времена Ленина, хотя лозунги остались те же. Каждому коммунисту разъясняют, что революционная работа настоящего времени – не борьба, не гражданская война, а строительство каналов, электрификация и индустриализация. Революционная сущность настоящей техники проявляется все более очевидно. Как и все, происходит это (с полным основанием) именем Ленина. Это имя становится все более значительным. Показательно, что в трезвом и скупом на прогнозы отчете английской профсоюзной делегации сочли необходимым упомянуть, что, «когда память Ленина обретет свое место в истории, этот великий русский революционный реформатор может быть даже объявлен святым». Уже сегодня его культ простирается безгранично, далеко. Есть магазин, торгующий его изображениями как особым товаром во всех размерах, позах и материалах. Его бюст стоит в ленинских уголках, его бронзовые статуи или рельефы есть в крупных клубах, портреты в натуральную величину – в конторах, небольшие фотографии – на кухнях, в прачечных, в кладовых. Его изображение есть в вестибюле Оружейной палаты в Кремле, подобно тому как на прежде безбожном месте обращенные язычники устанавливают крест. Постепенно вырабатываются канонические черты этого изображения. Широко известное изображение Ленина-оратора – наиболее частое. Но все же еще более эмоциональным и близким оказывается, пожалуй, другое: Ленин за столом, склонившись над «Правдой». Такое пристальное внимание к эфемерному газетному листу проявляет диалектический заряд его сущности: взгляд безусловно обращен в будущее, но сердце его неустанно заботится о том, что происходит в настоящий момент. 

Перевод: Сергей Ромашко

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
19 Ноября / 2020

Предзаказ: десять новинок

alt

Подробно рассказываем о новинках, которые сдали в печать и получим в декабре 2020 года.

Оливия Лэнг. Путешествие к источнику Эха. Почему писатели пьют
Каждый американский писатель описывает свою историю и географию страны. Соединенные Штаты представляются то краем мистических тайн, то ареной борьбы за справедливость, то калейдоскопом невообразимых ужасов, то выставкой человеческих типов. У Оливии Лэнг в основе образа страны лежит алкогольная летопись Америки. И хотя в проводники она выбирает всего шесть Вергилиев — коллег по литературному цеху Джона Берримена, Раймонда Карвера, Теннесси Уильямса, Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, Эрнеста Хемингуэя и Джона Чивера, — картина вырисовывается всеохватная. Тема щекотливая, но Лэнг обещает быть предельно корректной и осторожной на протяжении всего путешествия. И слово держит.

Мишель Фуко. История сексуальности, том 4. Признания плоти
Книга, которую читатели ждали почти полвека. Казалось, работа над начатой в 1976 году тетралогией «История сексуальности» прервалась со смертью автора в 1984-м. Однако незаконченный четвертый том все же был собран и опубликован во Франции в позапрошлом году. Он посвящен теме сексуальности в христианской культуре — разработке вопросов плоти в трудах восточных и западных Отцов Церкви II-IV веков. Выход русского перевода, выполненного Сергеем Гашковым под редакцией Алексея Шестакова, позволит наконец российским читателям познакомится с финальной частью знаменитого исследования.

Фрэнк Уитфорд. Баухаус
Рассказ о 14 годах существования новаторской школы в межвоенный период в Германии. Баухаус оставил настолько большой след в истории архитектуры, урбанистики и дизайна, что его не просто невозможно игнорировать, но просто необходимо изучать. Настоящая книга была издана более четырех десятилетий назад, но с тех пор не потеряла актуальности. Это образцовое исследование важнейшей архитектурной школы ХХ века. Сам автор, британский искусствовед Фрэнк Уитфорд, скончавшийся в 2014-м, успел даже сделать телеадаптацию книги на BBC в середине 1990-х.

Мэрилин Дж. С. Гудмен. Детский рисунок
Мэрилин Гудмен обстоятельно объясняет, почему дети рисуют, что означают каракули, какое отношение это занятие имеет к искусству, как родители могли бы помочь своим чадам лучше раскрыть их талант и зачем все это в принципе нужно. Книга представляет собой по сути популярное, написанное живым языком руководство для родителей и педагогов.

Юстина Березницкая, Изабела Дудзик. Кофейня. Мой первый бизнес
Представьте, что ваш ребенок возьмет кредит в банке. Теперь успокойтесь и не пугайтесь! Это всего лишь игра. Польская писательница Юстина Березницкая предлагает детям провести мысленный эксперимент и организовать свой первый бизнес — кофейню. Представить, как могла бы выглядеть жизнь юных предпринимателей, поможет иллюстратор Изабела Дудзик.

Филипп Брено, Летиция Корин. История сексуальности. Комикс-исследование
Создатели комиксов давно доказали, что этот жанр подходит для самых серьезных тем. А также тех, вокруг которых кипят неподдельные страсти и всегда будут непримиримые разногласия. Французский врач и антрополог Филипп Брено совместно с художницей Летицией Корин погружают читателей в историю сексуальности не менее глубоко, чем Мишель Фуко. Они подробно объясняют и показывают, что такое гендер и как понимать различные сексуальные практики. Такой вот научпоп нового тысячелетия.

Фернандо Пессоа. Книга непокоя
Написанная от лица помощника бухгалтера из Лиссабона «Книга непокоя» — один из важнейших текстов модернизма. А стоящий за ним португальский поэт Фернандо Пессоа (1888–1935) — мастер перевоплощения, создатель более 130 литературных альтер эго. Фигура и образ мышления одного из главных гетеронимов Пессоа, Бернарду Суареша, полностью показаны в данном сочинении, сборнике афоризмов, размышлений и фантазий. Это переиздание второго перевода книги, выходившего в Ad Marginem два года назад.

Вальтер Беньямин. Московский дневник
Путешествие крупного философа и знаменитого эссеиста, а на момент поездки малоизвестного немецкого публициста Вальтера Беньямина (1892–1940) в столицу СССР в 1926–1927 годах было обусловлено интересом к стране, совершившей социальную революцию, поиском дополнительного заработка и любовью к советской гражданке Асе Лацис. Но в «Московском дневнике» читатели найдут не только три эти сюжета, он гораздо богаче. Настоящая издание беньяминовского травелога уже третье по счету, но книга не перестает оставаться злободневной. Даже в декорациях Советской России приключения немецкого интеллектуала оказываются знакомы и понятны сегодняшней аудитории.

Дэвид Гребер. Долг: первые 5000 лет истории
Третье издание масштабного и революционного исследования британского активиста и антрополога, автора «Бредовой работы» и «Утопии правил», скончавшегося 2 сентября этого года. Объясняя заново всю мировую экономику, Дэвид Гребер видит ее истоком долг, принимающий формы денег, бартера, кредита, залога, акции. Однако перед вами не просто том академических изысканий — это пламенный манифест о том, что иной мир и иная экономика возможны.

Янис Варуфакис. Беседы с дочерью об экономике
Бывший греческий министр финансов Янис Варуфакис прославился в частности тем, что попытался взорвать изнутри монетарную систему Евросоюза. С тех пор он успел создать «Движение за демократию в Европе» и написать эту книгу.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
17 Ноября / 2020

Мавзолей — неистребим!

alt

Почему закрыли Мавзолей, разъясняет Эдуард Вениаминович.

Вслед за музеями и прочими выставочными институциями в связи с эпидемиологической обстановкой с сегодняшнего дня прекращен доступ посетителей в Мавзолей Ленина и к некрополю у Кремлевской стены. В случае музеев, как уже заметили в профильных СМИ, действует логика «священной жертвы» (проще говоря, козла отпущения), поскольку они как раз максимально безопасны с эпидемиологической точки зрения, в отличие от настоящих рассадников вируса — отелей, ресторанов, тренажерных залов и ТЦ, которые продолжают работать. Закрытие Мавзолея выглядит не менее символическим действием. Что на самом деле тревожит принимающих решения, еще в 2014 году объяснил Эдуард Лимонов в вышедшем в нашем издательстве сборнике стихотворений «СССР — наш Древний Рим».

СССР — НАШ ДРЕВНИЙ РИМ

I

СССР — наш Древний Рим!
Над нами нависает хмуро,
Его тверда мускулатура.
И мавзолей — неистребим!

Его зловещи зиггураты,
Его властители усаты,
И трубки дым неумолим,
СССР — наш Древний Рим!

Патриции, диктатор, плебс…
Чьи триумфаторы могучи,
Чей Jupiter грозит из тучи
О, как бы он бы к нам не слез!

Помпей, и Берия, и Сулла
И Сталин Троцкого прогнал
В изгнание — как ветром сдуло!
И Троцкий, в Мексике пропал…

Мы к Гитлеру, в Берлин входили,
Как в Карфаген, разя слонов,
Поджилки им мечом рубили,
Насилуя германских вдов…

II

СССР — наш Древний Рим,
Плебеи с ружьями в шинелях,
Озлясь, историю творим,
Нашлёпки снежные на елях…

Германию схватив за грудь,
Свалила на ковёр Россия
И перья тряс из Одиссия
Скуластенький какой-нибудь,

Монгол с задумчивым блином
Лица из жёлтой терракоты,
Мы все римляне, и сойоты
Нас станут воспевать потом…

Где Петербурга желтизна
И крыш пруссаческая зелень
Любезна Бисмарку она,
И Фриц с Россией неразделен…

Избранные стихотворения 2003–2017 годов, авторский сборник.
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА
287 стихотворений
Эдуард Лимонов
Читать

Под утро мне снятся советские песни
И мама в советском, несложном пальто
Ну мама, воскресни, воскресни, воскресни!..
Я буду примерным сыночком за то…

Я буду ходить в ненавистную школу,
Давиться яишницей, меньше читать,
Не стану в ботинках по мытому полу,
И может быть буду очки надевать…

Там печка горит, там стоят табуреты,
На кухне соседей толпятся столы,
Отец мой пришёл, как горят эполеты!
Погоны от Сталина, яркие, злы…

Повсюду потом, в болевых заграницах
Я буду погоны отца вспоминать,
И видеть во сне, как пришел заступиться,
Обидчиков сына пришел покарать.

А мама, а мама моя молодая!
Мой эльф, моя мама, принцесса татар!
Ты мне никогда не приснилась седая,
И даже сейчас, когда я уже стар…

Затрёпанные карты эСэСэра,
Протёртые по сгибам и краям…
Нас отделяет времени портьера
От всей этой прекрасности, мадам!

От всей этой могучести загробной,
Да что там Рим, да он совсем пигмей!
От этой государственности лобной,
От этих великанов и зверей!

Россия свою юность отгуляла,
Рассыпала хранилища камней,
И голосами хриплого металла
Кричит теперь об участи своей.

Рабочие из молодого мяса
Все превратились в дряхлых стариков
И в руки Капитала-Фантомаса
Попали мощь заводов и станков.

Наш старый Труд, печальный, черный, хмурый,
У Капитала служит под пятой,
Над Всероссийскою мускулатурой
Единолично властвует конвой.

Схватили дочь, отца, скрутили сына,
Скрутили всех, кто беден и суров.
И бич капиталиста-Господина
Свистит над миллионами голов…

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!