... моя полка Подпишитесь

10 Июня / 2022

Как думает краска

alt

В 2013 году Ad Marginem совместно с Музеем «Гараж» выпустили перевод книги Джонатана Литтелла «Триптих. Три этюда о Фрэнсисе Бэконе». К выходу новой книги Мартина Гейфорда «Модернисты и бунтари», где Бэкон — один из основных героев, публикуем отрывок из книги Литтелла (тираж которой, увы, давно закончился).

Джонатан Литтелл

alt
Франко-американский писатель

По-моему, говорить о живописи очень трудно… Живопись — мир в себе, она самодостаточна. Как правило, когда речь идет о живописи, ничего интересного не говорится. Все это довольно поверхностно. Что тут можно сказать? В общем, я считаю, что говорить о живописи просто нельзя, невозможно, и все тут.

Фрэнсис Бэкон, апрель 1992-го

Живопись не только отображает, она думает.

Юбер Дамиш

Фрэнсис Бэкон был человеком, глубоко сознававшим тщетность всех человеческих стремлений, бренность тела, хрупкую, случайную природу наиболее сильных чувств, дьявольской жестокости, просачивающейся через повседневную ткань жизни. «В самом факте рождения заключен неимоверный ужас», — полагал он, следуя в этом Софоклу и мадам дю Деффан; однако живопись для него не являлась протестом против чего бы то ни было, это был лишь способ справиться с ежедневным существованием, способ самый лучший и интересный, а также возможность — тайно, хотя и у всех на виду — отделаться от своих наиболее сокровенных призраков.

Живопись была способом придать с помощью масляной краски материальную форму громадной всепроникающей бессмысленности — бессмысленности, которая без этой ежедневной деятельности в конце концов захлестнула бы его и поглотила.

«Для художника важно писать, и больше ничего», — сказал он Мишелю Аршимбо незадолго до смерти. Причем необязательно писать — просто так выходило у него, с того самого дня, когда он, еще не достигнув двадцатилетия, увидел на выставке Пикассо и решил: вот что я хочу попытаться сделать. Он не торопился; по-настоящему писать он начал лишь ближе к сорока годам, а величайшие свои работы произвел, когда ему было под шестьдесят. В работу он вкладывал все, что в нем было: свою бесконечную тоску от жизни, свою любовь к коже, телу, цвету, свою слабость и свои желания, и вину, свою ярость и невнятные стремления. Людям картины казались ужасными, хотя он подчеркивал, что никогда не пытался быть ужасным. «Нельзя быть ужаснее, чем сама жизнь», — вставил он однажды в разговор. Он всего лишь тянулся к неистовству реальности; но, как некогда сказал Т.С. Элиот, «ведь людям труднее всего, когда жизнь реальна» («Четыре квартета», пер.А.Сергеева — примечание Ad Marginem). Его картины с самого начала вызывали непонимание и неверные заключения, а также весьма суровый отпор. Как пишет Джон Расселл в своем основополагающем труде 1971 года «Фрэнсис Бэкон», «Три этюда фигур в ногах Распятия», впервые выставленные в лондонской галерее Лефевр в начале апреля 1945-го, были восприняты на удивление отрицательно: «Они вызвали полнейшее оцепенение… Их сочли уродами, монстрами, не имеющими отношения к заботам нынешнего дня, продуктом воображения столь эксцентричного, что его никоим образом невозможно воспринимать всерьез».

Фрэнсис Бэкон. Три этюда для распятия. 1966. Музей Соломона Гуггенхайма. Нью-Йорк

При этом в тот же месяц Ли Миллер оказалась в концлагере Дахау, и страшные фотографии, которые она опубликовала, должны были продемонстрировать публике насущную связь образов Бэкона с жизнью — и смертью, — которую по-прежнему день за днем претерпевали миллионы европейцев. Во время послевоенного затишья нападки, разумеется, лишь усилились; в 1946 году картины Бэкона осудили как «тревожные, извращенные, зловещие», а его первая персональная выставка в 1949-м, куда был включен его первоначальный образ папы Веласкеса Голова VI, была, как отмечает Мартин Харрисон в книге In Camera, «встречена эпитетами „отталкивающая“, „жестокая“ и „кошмарная“… Выпады критиков, сделавшиеся в то время нормой, — заключает он, — отнюдь не прекратились полностью». Даже британский писатель Джон Бёрджер, один из наиболее тонко чувствующих арт-критиков последних пятидесяти лет, пренебрежительно назвал Бэкона художником-«конформистом» и вызвал скандал, сравнив его с Уолтом Диснеем. В Америке, где абстрактный экспрессионизм давно занимал доминирующую позицию среди критиков, отпор был еще категоричнее: ретроспектива Бэкона в музее искусств Метрополитен в 1975 году привела Хилтона Крэмера, журналиста «Нью-Йорк таймс», к выводу: «В мире, где работы м-ра Бэкона смотрят, покупают, оценивают и обсуждают, открыто заявлять о своем гомосексуализме, торговать образами сексуального насилия и собственного садизма — позиция куда менее шокирующая, чем быть, скажем, открытым сторонником методистской церкви». Однако все это, кажется, не особенно беспокоило Бэкона: «То, как люди воспринимают мои работы, — не моя проблема, это их проблема. Я пишу не для других, я создаю картины для себя».

Действительно, что бы в этих картинах ни говорилось, говорилось прежде всего самому себе, он писал, чтобы понять определенные вещи, а не рассказать нам то, что уже знает; ведь если бы он это уже знал, то рисовать не было бы нужды — не было бы нужды заставлять краску думать, обдумывать эти вещи за себя.

Чтобы понять живопись, надо, по словам Юбера Дамиша, не просто смотреть на то, что она отображает, — надо видеть, как она думает.

***

Вскоре после «Трех этюдов», в 1946 году Бэкон написал большое полотно, до сих пор называемое просто «Картина», одну из самых странных своих работ, образы которой сочетают в себе мясные туши, задернутые шторы в округлой комнате, сцену на возвышении с микрофонами и драпировкой и человека в костюме с дикарским разинутым ртом, верхняя часть лица которого скрыта под черным зонтом. Впоследствии Бэкон объяснял: «Я пытался изобразить птицу, спускающуюся на поле. И… внезапно линии, которые я нарисовал, стали намекать на нечто совершенно другое, и из этого намека возникла картина. У меня не было намерения это писать; я никогда не думал об этом в подобном ключе. Так вышло — как будто сплошные случайности навалились друг на дружку».

Фрэнсис Бэкон. Картина. 1946. Музей современного искусства. Нью-Йорк

Открытый зонт, по-видимому, происходит от птицы, возможно — от зонтичной птицы, как предполагает Мартин Харрисон. Харрисон, который называет зонт «обычным приемом фаллического символизма сюрреалистов», отмечает, что Бэкон использовал его дважды за год до того, и связывает это с «многочисленными фотографиями голливудских съемочных групп 1920-х годов, когда зонт был стандартным оборудованием — им прикрывали камеру». На более ранней картине, «Этюд фигуры II» (которая сама является переработкой «Этюда фигуры I»), обнаженный человек, предположительно мужчина, выставляет ягодицы, при этом целомудренно прикрытые мужским твидовым пальто в елочку; зонт возвышается над его плечами, а чуть впереди — не вполне соединенный с телом, распахнутый в удивленном экстазе (или расстройстве?) рот, верхняя часть лица тоже отсутствует, хотя и не полностью скрыта под тенью зонта. Спустя двадцать пять лет после оригинала Бэкон переписал «Картину», упростив ее, но оставив зонт, теперь ставший бежевым. Правда, зонт уже возникал у него по новой в предыдущем, 1970 году — тогда он обрамлял верхнюю часть тела безголовой обнаженной женской фигуры на центральной панели работы «Триптих — Этюды человеческого тела». И Бэкону предстояло вернуться к нему еще раз в «Триптихе 1974–1977», где он фигурирует дважды, на каждой из боковых панелей, снова прикрывая своей тенью две мужские фигуры; если тот, что слева, упрятал голову в зонт, то лицо фигуры справа — впервые за всю эту длинную серию — показано: это умерший любовник Бэкона Джордж Дайер, глаза его закрыты. Зонту предстоит возвратиться еще один, последний раз — если не ошибаюсь — в 1978 году, когда появилась «Сидящая фигура»: на этот раз лицо фигуры снова скрыто под зонтом, видны лишь нос и нижняя челюсть; у ног, поднимаясь от низа холста, лежит профиль того же Джорджа Дайера, нарисованный незамысловато, бюст или вырезанный силуэт. Роль или функция этого зонта, его настойчивые возникновения и вариации, сложная грамматика его ассоциаций ставят, как мне кажется, интересный вопрос. Почему он постоянно навязывается таким образом художнику — и нам?

Джордж Дайер

Большинство людей, глядя на картину Фрэнсиса Бэкона, предполагают, можно сказать, не задумываясь, что фигура человека или животного перед ними и есть главный предмет этой картины. Однако это не совсем так: фигура — изображенный на картине объект; предметом же, как и во всей живописи, не только в живописи абстрактной, является сама краска. Именно краска повествует о сути дела.

«Живопись, — как объяснял Бэкон Франку Моберу когда-то в 1980-е, — это язык, существующий сам по себе, иностранный язык».

Будучи языком, она обладает собственной фонологией (соотношением тона и насыщенности) и собственной морфологией (расположением формы на холсте), собственными грамматикой и синтаксисом, чьи особые организация и выражение в работе каждого художника — единственное, что способно научить тебя эту работу читать. Тщательное изучение объектов, конечно, чрезвычайно важно, и большое количество появившихся трудов, посвященных источникам работ Бэкона, оказалось, подобно любому иконологическому подходу, мощным инструментом, пусть и быстро достигающим своих пределов, как демонстрирует недоуменный отклик Харрисона на черный зонт. Ибо грамматику Бэкона и его синтаксис необходимо читать сами по себе, в соответствии с их собственной логикой и их собственными законами. Не символически или метафорически — для этого Бэкон слишком умен, и в картинах его полным-полно намеренных ловушек и тупиков. Лучше рассуждать в терминах классических фрейдистских операций: конденсация, смещение, замещение, обращение, искажение и т.д., либо ссылаться на риторические фигуры, такие как метонимия или синекдоха, — ведь это в определенном смысле еще и вопрос риторики. Еще лучше отказаться от слишком буквального восприятия бэконовых заявлений на эту тему — его, так сказать, официального курса — и просто сосредоточить внимание на том, что он сам называл своим «техническим воображением». А главное, лучше никогда не задаваться вопросом: «Что Бэкон хотел этим сказать?», потому что он и сам этого, по сути, не знал, но вместо того спросить: «Что говорит нам эта картина?» Не жалеть времени на то, чтобы рассматривать их по-настоящему, одному ли в галерее, в толпе ли посетителей, приклеившихся к своим аудифонам, или даже сидя перед крохотными репродукциями в каталоге или на экране компьютера, рассматривать долго, возвращаясь от одной к другой, терпеливо, — мало-помалу начнешь понимать, как думает краска.

Для начала возьмем в качестве второстепенного примера жестокий «Триптих» 1987 года, три изображения, обрамленные узкими бледными прямоугольниками, которые, в свою очередь, размещены на фоне бархатного песочного и ярко-оранжевого.

Фрэнсис Бэкон. Триптих. 1987. Находится в личной коллекции

Считается, что в основе этой работы Бэкона лежит стихотворение Гарсия Лорки на смерть тореадора Игнасио Санчеса Мехиаса. На левой панели мы видим ноги обнаженного тореадора, лежащего поперек стола, с зияющей раной в бедре (ровно в треугольнике Скарпа, участке рядом с мошонкой, куда часто попадает рог быка, когда тореадор готовиться к решающей атаке), обведенной синим и отмеченной красной стрелкой; на центральной панели стоит обнаженный тореадор, его левое колено забинтовано, он поднимается на ступеньку, но изображены опять лишь его ноги и гениталии, а кровоточащая рана расположена чуть выше, заключенная в от- дельный кружок; наконец, на третьей, правой панели перед нами стилизованные бычья голова и лопатки, один рог в крови, а над этим — не поддающаяся определению фигура, похожая на птицу или летучую мышь, которую можно связать с фигурами Эриний на других полотнах Бэкона. Зачем это существо тут прячется, спросите, возможно, вы, в чем его роль? На мой взгляд, ничто не заставляет нас прочитывать это как символ трагической судьбы тореадора, символ удара возмездия, нанесенного быком за всех его убитых братьев, — напротив, здесь можно увидеть указание на то, что картина, не исключено, вообще не про быка и нанесенную им рану, как хотелось нам думать сначала, более того — как нам с сознанием выполненного долга сообщает табличка, прикрепленная рядом с полотном. Тут следует еще раз посмотреть на саму краску и на то, как она наложена. Тогда на левой панели мы сможем заметить, что «рана» в бедре бесполой фигуры по форме в точности напоминает влагалище, кровоточащее влагалище (и еще: а что делают в этой предполагаемой операционной две декоративные кисточки, возможно — шнуры от лампы, которые у Бэкона всегда ассоциируются со спальней?); что же до раны на центральной панели, то это, как видно совершенно четко и явственно, вовсе не рана, скорее женская грудь, из соска которой течет кровь, а не молоко. Если теперь сопоставить все эти факты с единственным окровавленным рогом, можно прийти к выводу: хотя эта картина вполне может быть «про» насилие в схватке между мужчинами и быками, написана она таким образом, что ее можно считать еще и (если не главным образом) картиной про насилие в сексе между мужчинами и женщинами — акте, который Бэкон, по его заявлению, испытал на себе лишь однажды, хотя заявления его необязательно принимать за чистую монету. «Живопись стремится к полному смыканию образа и краски, — писал он в 1953 году, в статье, посвященной британскому художнику Мэтью Смиту, — так что образ есть краска, и наоборот. Мазок кисти создает форму и даже не заполняет ее. Следовательно, каждое движение кисти на холсте меняет очертания и подтекст образа. Потому-то настоящая живопись — загадочная непрерывная борьба со случаем». Яснее он выразиться не мог; опять-таки вопрос тут не в том, что художник хотел сказать, — вопрос в том, что говорит наложенная им краска.

Ведущие британские художники 1950–1970х — Фрэнсис Бэкон, Люсьен Фрейд, Р. Б.Китай, Дэвид Хокни и др. — рассматриваются в контексте эстетических поисков и бурной богемной жизни свингующего Лондона
Модернисты и бунтари
Мартин Гейфорд
Купить

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
09 Июня / 2022

Оксана Васякина о пяти значимых для нее книгах Ad Marginem

alt

Раньше мы вели рубрику «Пять книг», где интересные нам люди говорили о любимых и важных для них книгах издательства. Возвращаемся к ней вместе с Центром Вознесенского. До конца июля там проходит писательская лаборатория «Будущее», которую ведут Оксана Васякина, Катя Ганюшина, Настя Красильникова и Арина Бойко. По этому случаю мы попросили Оксану Васякину, поэтессу и авторку романов «Рана» и «Степь», рассказать, какие книги Ad Marginem для нее наиболее значимы.

И советуем подписаться на рассылку Центра Вознесенского, где можно прочитать не только о выставках и событиях центра, но и получить дружеский промокод на покупку книг издательства.

Оксана Васякина

alt
Писательница, поэтесса, соосновательница школы «Литературные практики»;
tg: из сердца тьмы

Весной 2015 года в музее «Гараж» открывалась ретроспектива Луиз Буржуа. Я была студенткой Литературного института и одновременно училась в мастерской перформанса у Лизы Морозовой. Знакомые художницы сказали мне, что можно заработать немного денег на открытии выставки, потому что дуэт «Айседорино горе» делает коллективный перформанс-оммаж Буржуа. Меня обмотали белой веревкой до состояния мумии, положили на грузовой электромобиль вместе с другими участницами перформанса. На площади перед музеем под огромной паучихой нас должны были размотать так, чтобы веревка сплелась в грандиозную паутину. Это было долго и утомительно, на улице стояла жара, и мы, в ожидании напарниц, которые должны были нас разматывать, стояли под ярким солнцем и раскачивались, как погруженные в паучий гипноз жертвы насекомого. Когда перформанс закончился, координаторка проекта сказала, что теперь мы можем пойти в офис музея и выбрать любые книги на память об участии.

Я не знала, что выбрать. До этого я читала только «Искусство перформанса» Роузли Голдберг. Имена на корешках мне ни о чем не говорили, поэтому я брала по очереди книги одну за другой и раскрывала на первом попавшемся месте, чтобы немного почитать. Таким образом я выбрала две книги: «1913. Лето целого века» Флориана Иллиеса и «Московский дневник» Вальтера Беньямина. Обе книги сыграли огромную роль в моей жизни — Беньямин стал одним из моих любимых писателей, именно писателей, потому что я привыкла читать его тексты как поэтические произведения. А манера Иллиеса меня заворожила, потому что я никогда до этого не читала подобных текстов. Я читала «1913» и думала, что когда-нибудь и я напишу обширное эссе о прошлом. В некотором смысле так и вышло.

Рассказ о технических, политических и эстетических сдвигах в столетней истории перформанса
Искусство перформанса. От футуризма до наших дней
Роузли Голдберг
Купить
Хроника последнего мирного года накануне Первой мировой войны
1913. Лето целого века
Флориан Иллиес
Купить
Дневник Вальтера Беньямина, который он вел, будучи зимой 1926–1927 года в Москве
Московский дневник
Вальтер Беньямин
Купить

Издательство попросило меня выбрать несколько книг, которые я люблю. Беньямина и Иллиеса я уже назвала. К ним я прибавлю «Болезнь как метафора» Сьюзен Сонтаг, ее переиздали, когда я работала в московском филиале книжного магазина «Порядок слов». Моей матери как раз поставили диагноз рак груди, а отец умер от СПИДа. Я читала эту книгу в метро по дороге на работу между «Кузьминками» и «Пушкинской». Те, кто живет на юге этой ветки, знают, что утром в вагон с трудом можно зайти с третьего раза. А если зайдёшь — то руки поднять практически невозможно, потому что туда набивается куча людей. Но я все равно изо всех сил старалась читать, даже в тесноте. После работы все плыло перед глазами от усталости, а двадцать минут в метро были единственным временем, которое я могла потратить на чтение. Я читала Сонтаг, и она, как ни странно, действовала на меня терапевтически. Когда прошлой весной я принялась перечитывать эту книгу, чтобы писать новый роман, я была поражена тем, сколько всего я упустила, когда читала ее пять лет назад. Но при этом книга осталась во мне невыносимым отпечатком. Который, как мне кажется, до сих пор влияет на меня. Его невозможно высказать и описать. Он есть и он часть моего опыта.

Сьюзен Сонтаг пытается демистифицировать рак, разоблачая мифы и метафоры, окружающие эту болезнь
Болезнь как метафора
Сьюзен Сонтаг
Купить

И посоветую еще одну книгу: «Гриб на краю света» Анны Лёвенхаупт Цзин. Ее я читала около четырех лет назад, когда у меня впервые обнаружили ментальное расстройство. Я принимала таблетки, которые мне совершенно не помогали, поэтому я практически не выходила из дома. Я жила на Проспекте Мира в двухэтажном особняке с большим садом. Утром после завтрака я брала высокий стеклянный стакан с остывшим кофе, раскладной стульчик рыбака, пачку сигарет и «Гриб на краю света». Практически невидящими глазами я медленно прочитывала предложение за предложением. Эта книга о возможности жизни на земле, отработанной крупными производствами, и о тех, кто научился жить после жизни, и неплохо с этим справляется. Эта книга дарила мне надежду. В саду было прохладно, а тополиный пух лежал всюду. В один из таких дней я вернулась в дом, чтобы налить себе еще кофе, а когда вышла, увидела, что все вокруг — и сад, и детская площадка — полыхает. Кто-то поджег пух и сбежал. Неуправляемый огонь шел по траве за забор и перекинулся на территорию заброшенной дореволюционной больницы. Я вернулась в дом, позвала хозяина, который вызвал пожарных, а сама набрала несколько ведер воды и начала тушить огонь. Огонь от пуха быстрый, он прошел под моим зеленым рыбацким креслом и не тронул книгу, лежавшую на траве.

Повесть о многообразии жизни в испорченных человеком ландшафтах, которая рассматривает одну из самых диковинных товарных цепочек нашего времени и исследует неприметные закоулки капитализма
Гриб на краю света. О возможности жизни на руинах капитализма
Анна Лёвенхаупт Цзин
Купить

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
07 Июня / 2022

Постоянное представительство

alt

29 мая умерла Мария Владимировна Зоркая переводчица, литературовед и профессор Литературного института. О своем учителе и друге рассказывает переводчица Анна Кацура.

Мария Владимировна Зоркая была явлением редким, соединившим в себе удивительную россыпь качеств, человеческих и профессиональных, которых с лихвой хватило бы на несколько биографий. Смелая (боялась только высоты), чуткая к слову, сказанному и написанному, своему и чужому, прозорливая, внимательная до дотошности — в науке иначе нельзя, а для нее — и в жизни, требовательная — к другим, но в первую очередь к себе, и ответственная — подвести считалось грехом. Зоркость в крови, приправленная энергией (явно от мамы — Неи Марковны, известного киноведа, урожденной Энергии), выдала поразительный результат. Не только знаток литературы, но и мастер, не только перевода, но также историй — на все случаи жизни и нежизни — подход учёного: по косточкам, по полочкам — по-другому до сути не дойти.

Она вообще была страстным ходоком, ездоком, путешественником. И дерзновенно веселым, почти отчаянно (но только не от отчаяния). Ее всегда куда-то тянуло, и, если кто-то был рядом, она увлекала и его. Зажигаясь, зажигала окружающих. А еще — наверное, из разряда чудесного — ее хватало на всех.

География наших встреч поистине сумасшедшая: мы виделись в Кёльне, в Лейпциге, на крыше Исаакиевского собора в Петербурге и на застольях в Москве, на автобане, на ступеньках Потсдамер платц, бродили в ночи по Ванзее, держали дозор в балтийских песках и — чего только не было.

В последний раз она приезжала в немецкую столицу незадолго до пандемии. Мы гуляли по Фридрихштрассе и вспоминали милый ее сердцу Кёльн, который — невероятно! — не лежал на пути. И тут меня осенило: «А хотите — махнём туда прямо сейчас?» — «Как это?» — «Неужто не знаете?» Есть в Берлине такое место — «Штендиге фертретунг», в народе попросту «штеф», что означает «постоянное представительство», — не то ресторан, не то трактир, малая родина истых рейнцев, которых перипетия истории занесли на тихие берега вялотекущей Шпрее. Здесь подавали несравненный тарт фламбе, традиционное жаркое из говядины и, конечно же, кёльш. Сказано — сделано. День удался. А за ним другой, и третий. Как всегда, как во всем, что было отмечено ее участием.

И вот сейчас, когда Марии Владимировны не стало, мне подумалось, что это только экзистенциальная формальность, что в каждом из нас, ее знавших, произошло брожение и окончательное утверждение того, что, можно назвать вкрадчивым и ёмким словом «штеф» — то самое постоянное представительство, которое она учреждала в людских сердцах, постулировала в течение жизни, всей своей жизнью, и которое поможет нам двигаться дальше. Спасибо, Учитель, друг. Светлая память.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
06 Июня / 2022

Лист в сто гульденов

alt

Голландских художников семнадцатого века обычно обвиняли в том, что они расточают деньги на питие. Но не Рембрандта — тот тратил огромные суммы на приобретение множества предметов, в том числе картин (в том числе своих). Отрывок из книги Светланы Алперс «Предприятие Рембрандта» о том, как художник прибавлял чести искусству по законам рынка.

Светлана Алперс

alt
Историк европейской живописи и теоретик искусства
Смелая попытка взглянуть на Рембрандта как на художника-предпринимателя, создавшего новаторскую и эффективную модель производства и продвижения произведений искусства.
Предприятие Рембрандта. Мастерская и рынок
Светлана Алперс
Купить

В то время как другие амбициозные художники уходили со свободного рынка под крыло патронов, Рембрандт сохранил свою свободу, решив создавать искусство именно для этого нового рынка1. Такой выбор объясняет многие обвинения, выдвигавшиеся против него первыми биографами. Упрек в том, что он-де предпочитал якшаться с представителями низших классов, вероятно, мог быть реакцией на отказ Рембрандта вести себя, как предписывает система «художник — патрон», или на нежелание приспосабливаться к навязываемым ею социальным нормам. Кроме того, по слухам, он не скрывал своей любви к деньгам: его критиковали за то, что он требовал высокую плату за обучение, и за то, что наживался на продаже работ своих учеников, хотя и то и другое было в то время совершенно обычным. Поскольку другим художникам отнюдь не возбранялось делать деньги, даже напротив, умение хорошо зарабатывать считалось желанным свойством данной профессии, следует подумать, почему именно Рембрандта упрекали в том, что, делая деньги, он ведет себя недостойно и предосудительно. Если вспомнить о том, что ему ставили в вину, с одной стороны, непозволительно тесное общение с представителями низших классов, а с другой — стяжательство, то, рассмотрев эти обвинения в совокупности, можно обнаружить, что «общим знаменателем» для них являлся социально неприемлемый стиль ведения дел, избранный Рембрандтом: с точки зрения его современников, он более подошел бы некоему деклассированному персонажу. Они утверждали, что Рембрандт стремится разбогатеть, но не в среде богачей, а на рынке2.

Но неужели Рембрандт был движим только лишь желанием получить прибыль, выгоду? Одна не слишком достоверная история свидетельствует, что деньги действительно играли для него немалую роль.

Хаубракен поведал нам, что ученики Рембрандта неоднократно рисовали на полу монеты, а доверчивый учитель пытался поднять их. Чтобы не ввести нас в заблуждение, Хаубракен добавляет, что Рембрандт делал это без всякой жадности, нисколько не смущаясь тем, что его провели, понимая шутку и вместе со всеми смеясь над самим собой. Свой рассказ о Рембрандте он заключает «житейской мудростью», что, сколько бы денег у нас ни было, нам всегда мало.

Возможно, Рембрандт был движим не столько любовью к деньгам, сколько стремлением к обладанию, расхожим символом которого выступает любовь к деньгам. Он преследовал цель не столько быстро разбогатеть, сколько удовлетворить ненасытное желание коллекционировать и копить, которое демонстрировал в течение всей своей жизни. Посещая аукционы с середины тридцатых годов, иногда приобретая многочисленные копии гравюр (так, он купил восемь экземпляров «Жизни Марии» Дюрера), он собрал гигантскую коллекцию картин (более семидесяти), графики (девяносто альбомов), раковин, скульптуры, доспехов, причем только часть этих предметов упомянута в инвентарной описи имущества во время знаменитой распродажи по случаю банкротства. Официально объявив себя несостоятельным должником, Рембрандт принялся коллекционировать снова3.

Судя по всему, коллекционирование было прирожденной страстью Рембрандта, однако нельзя забывать, что оно также представляло собой культурный феномен. Художники нуждались в материале для изучения в мастерской и зачастую избирали торговлю предметами искусства своим побочным ремеслом, энциклопедические коллекции считались обязательной принадлежностью образованного буржуа из амстердамской элиты, но, помимо этого, само по себе накопление товаров в качестве имущества, предназначенного для будущих сделок, было типичной и даже прославленной чертой торгового и коммерческого мира Амстердама. Лицо города определяли огромные склады, где хранились в невиданных прежде количествах зерно, пряности, вина, меха, сахар, какао — любые товары, какие только душа пожелает. Финансовой базой такому изобилию служила банковская система, обеспечивавшая достаточный кредит при самых долгих сроках и самых выгодных условиях выплаты. Об этих ломящихся от экзотических товаров складах в мире коммерции слагались такие же легенды, как и об энциклопедических коллекциях — в частной сфере, хотя обсуждали те и другие в разных текстах. В экономических трактатах, созданных завистливыми торговцами-конкурентами, большое внимание уделяется подобным хранилищам, тогда как профессиональные путешественники в своих путевых дневниках превозносят частные собрания. Живописцы не изображали складские здания, но они запечатлены на гравюрах, которыми проиллюстрированы книги, прославляющие амстердамскую торговлю. И складские помещения, и энциклопедические коллекции в равной мере свидетельствуют об инстинкте собирательства — специфическом и неотъемлемом признаке капиталистической экономики, основанной на существовании рынков. Рембрандт был ее частью4.

Решившись назначать свои цены на амстердамских аукционах, Рембрандт преследовал сразу несколько целей. Во-первых, как мы видели, он собирал свою собственную коллекцию. Однако, по-видимому, вопреки очевидным ожиданиям, он совсем не стремился непременно купить вожделенный предмет дешево. За некоторые произведения искусства он предлагал чрезвычайно высокую цену, побивая все существующие рекорды. Его современники обсуждали необычайно высокую цену в сто семьдесят девять гульденов, уплаченную им за экземпляр гравюры Луки Лейденского, которую принято обозначать как «Уленшпигель»5. Подобную расточительность можно объяснить восхищением, испытываемым одним художником по отношению к другому, а также редкостным характером этого графического листа: нет сомнений, что Лука Лейденский принадлежал к числу художников, которыми Рембрандт восхищался.

Лукас ван Лейден. Уленшпигель. 1520. Метрополитен-музей, Нью-Йорк

Однако существовала и иная причина, и Бальдинуччи правильно угадал ее, когда написал, что Рембрандт предлагал высокие цены за произведения искусства на рынке, чтобы «повысить репутацию своего ремесла», «per mettere in credito la professione». Он использует слово «credito» с совершенно верными историческими коннотациями, так как, подобно английскому «credit», итальянское «credito» означало и репутацию (доверие), и коммерческую (экономическую) операцию — всё это имело непосредственное отношение к той коммерческой деятельности, которую во славу искусства вел Рембрандт. В то время как другие голландские художники повышали престиж своей профессии, основывая профессиональные союзы или академии, чтобы заменить ими прежние ремесленные гильдии, а также служа монархам и богатым покровителям, Рембрандт предпочел радеть о репутации искусства, повышая его ценность и стоимость на рынке. В глазах Рембрандта этот способ явно представлял собой достойную альтернативу традиционным. Он хотел повысить и упрочить ценность искусства не путем личного знакомства с теми, кто имел высокий статус или власть благодаря своему литературному вкусу или деньгам, а путем операций на «свободном» рынке6.

На этом фоне стоит обратить внимание на слова «продан за три с половиной тысячи гульденов», которые Рембрандт бегло записал рядом с выполненной на скорую руку в аукционном зале копией «Портрета Бальдассаре Кастильоне» кисти Рафаэля (в подписи под рисунком он указал, что этот Рафаэль был частью состояния, ушедшего с молотка за 59 456 гульденов). А это в свою очередь объясняет, откуда взялось название рембрандтовского офорта — «Лист в сто гульденов». Живший в XVIII веке коллекционер и ценитель искусств Мариэтт утверждал, что Рембрандт сам приобрел на аукционе собственный офорт «Христос, исцеляющий больных» за эту непомерно высокую цену. Как указывал Мариэтт, на самом-то деле Рембрандт в нем отнюдь не нуждался. Он-де не только сохранил доску, с которой был напечатан офорт, но и, не пожалев денег, скупил все его оттиски, которые смог найти. Он стремился сделать свои творения большой редкостью — видимо, чтобы повысить тем самым их ценность. Особая ценность, некогда установленная небывалой для гравюры стоимостью в сто гульденов, давным-давно истерлась из памяти, как и магия 2,3 миллиона долларов, уплаченных за «Аристотеля», особенно если учесть, что, например, скромный женский портрет, как удостоверили эксперты, написанный Рембрандтом, сегодня продается вчетверо дороже. Однако прелесть прозвания «Лист в сто гульденов», как и притягательность «Аристотеля», проданного за 2,3 миллиона долларов, по-прежнему живы. В прозвании гравюры зафиксирована не просто цена, но и до сих пор актуальный способ обозначения ценности произведения искусства7.

Аристотель перед бюстом Гомера. 1653. Метрополитен-музей, Нью-Йорк

С точки зрения покупателя, тактика Рембрандта имела целью не получение прибыли. Если Рембрандт взял себе за правило повышать цену произведений искусства на аукционах и дорого покупать их, то он избрал путь к грядущему банкротству. Он шел на риск. Талантливый художник, он, однако, оказался не столь талантливым предпринимателем. К тому же, как и в случае большинства других сделок Рембрандта, его, поступавшего в этом смысле как истинный амстердамский торговец, привлекали не столько деньги в банке, сколько перспектива получения дохода в будущем.

Рембрандт использовал рынок, чтобы прибавить чести искусству.

Слово «честь» выбрано мной не случайно. Природа сделок, заключавшихся Рембрандтом на рынке, дает представление о том, в каком контексте следует интерпретировать знаменитую фразу «eer voor goet» («честь превыше имущества»), которую он вписал в альбом Бурхарда Гроссмана накануне своей женитьбы на Саскии в 1634 году8.

Ученые прошлого вполне справедливо рассматривали эту фразу в контексте взаимосвязанных топосов, с помощью которых тогда обозначались цели и намерения художника: добиться чести и прибыли, или чести, славы и прибыли, любить искусство, богатство и славу. В этой системе ценностей золотая цепь, пожалованная монархом, была символом чести. С точки зрения той эпохи, честь как непременное качество личности художника противостояла земным благам, богатству или прибыли, получаемой на рынке9. Однако Рембрандт всем своим поведением ниспровергал эту систему ценностей и стирал различия, которые она была призвана сохранить: он искал чести не в смысле тех почестей, что могут пожаловать другие, но в смысле того, чем может удостоить само искусство, в смысле той ценности, которую порождало его искусство и которую отражали денежные ценности рынка. Именно так мир платил дань искусству и именно так художник получал свою награду — во всех смыслах этих слов.

Понятие чести имеет давнюю и сложную историю, однако, какую бы форму оно ни принимало, неизменно считалось, что честь несовместима с желанием разбогатеть, занимаясь торговлей. В XVI веке кальвинисты, восприняв традиционный гуманистический взгляд, стали адресовать эту фразу торговцам, предупреждая о пагубности стремления к наживе. В качестве предостережения в ней подчеркивалось различие между материальными ценностями мира (золотом, материальным имуществом) и высшей нравственной целью или сферой (честью). Однако здесь существовала одна загвоздка: хотя честь и считалась личным достоянием человека, достояние это жаловали и даровали другие; иными словами, честь нужно было обрести, заслужить. Если вспомнить о торжестве рынка в Голландии и Англии XVII века, нет ничего удивительного в том, что такой пророк рыночной экономики, как Гоббс, в своем «Левиафане» (1651) перестал разграничивать понятия «честь» и «рынок» и начал рассматривать первую в терминах второго: честь обретают на рынке, или, по словам Гоббса, «стоимость, или ценность, человека, подобно всем другим вещам, есть его цена», а «проявление ценности, которую мы придаем друг другу, есть то, что обычно называется уважением и неуважением». Мы не можем сказать точно, что имел в виду Рембрандт, записывая приведенную выше фразу в альбом Гроссмана в 1634 году. Однако природа сделок, заключавшихся им на рынке предметов искусства, и то, как освещали эти сделки его почти современники Бальдинуччи, Хаубракен и Мариэтт, дают нам достаточно оснований полагать, что Рембрандт искал чести для искусства именно в этом новом, рыночном, смысле10.

Примечания автора:

[1] Шварц делает сходный вывод об отношении Рембрандта к рынку, но трактует эту ситуацию в негативном ключе: Schwartz G. Rembrandt: His Life, His Paintings. New York: Viking, 1985. P. 226–227.

[2] Немецкий художник и историк искусства Иоахим фон Зандрарт сообщает о высокой плате, которую Рембрандт брал за обучение, а также сетует на то, что он пренебрегал социальным статусом и без стеснения общался с предста- вителями низших классов: «Hat er doch seinen Stand gar nicht wissen zu beachten und sich jederzeit nur zu niedrigen Leuten gesellet <…>» (Sandrart J. von. Academie der Bau-, Bild- und Mahlerey-Künste von 1675 / ed. A. R. Peltzer. Munich: G. Hirth, 1925. P. 203: «Он нисколько не ценил свое положение и вечно якшался с подлыми людишками»).

[3] О том, как Рембрандт пытался поднять с пола нарисованные монеты, см.: Houbraken I. P. 272; о покупке на аукционе гравюр Дюрера см.: Documents. No. 1638/2. P. 150. Если обыкновенно в ту пору художников обвиняли в том, что они расточают деньги на питие, каковое в то время слыло их специфическим пороком, то Рембрандт расточал деньги на приобретение множества предметов. Недаром Рембрандта никогда не обвиняли в пьянстве — напротив, Хаубракен особо подчеркивает, что он редко бывал в тавернах (Houbraken I. P. 272). Об алкоголизме ван Мириса и о распространенности этого недуга среди голландских живописцев в целом см.: Naumann O. Frans van Mieris. 2 vols. Vol. 1. Doornspijk: Davaco, 1981. P. 31–32.

[4] Исследуя главенствующую экономическую роль Амстердама в XVII веке, историки по-разному оценивают степень экономического новаторства, которую он демонстрировал. Большинство сходится на том, что голландцы только расширили применение практик, существовавших и в прежние эпохи. Блестящего успеха они добились не в организации производства, где они всё еще хранили свои секреты и пользовались старинными приемами, а в учреждении и восторженной поддержке рынка капитала и товаров. Основополагающей работой, в которой дается общий обзор голландской экономики, по-прежнему остается исследование Вайолет Барбур: Barbour V. Capitalism in Amsterdam in the Seventeenth Century. Ann Arbor: University of Michigan Press, 1963 (первое издание: 1950). Об энциклопедической коллекции Рембрандта см. подробно: Scheller R. W. Rembrandt en de encyclopedische verzameling // Oud Holland. No 84. 1969. P. 81–147.

[5] Documents. No. 1642/10. P. 232.

[6] Baldinucci. P. 80. Хоогстратен также говорит, что, заплатив высокую цену за гравюру Луки Лейденского, Рембрандт упрочил репутацию искусства в целом (Hoogstraten. P. 212–213). Если вспомнить об интересе Рембрандта к установлению ценности на рынке, вероятно, его особенно глубоко огорчило то, что во время распродажи имущества после объявления банкротства его коллекция, которую впоследствии оценят в 4000 гульденов, была продана всего за 470! Он не просто утратил всё, что собрал за долгие годы: была попрана ценность искусства. Свидетельства того, что на рынке старинных гравюр в то время царил застой, см. в рецензии Б. П. Й. Броса (Simiolus. No. 12. 1981–1982. P. 260) на «Документы». Не исключено, что Рембрандт выручил за коллекцию столь малую сумму, поскольку прежде успел продать значительную ее часть; см.: Corpus 2. P. 93. 39 См.: Mariette P. J. Abecedario de P. J. Mariette et autres notes inédites de cet amateur sur les arts et les artistes. 6 vols. Vol. 4. Paris: J. B. Dumoulin, 1857–1858.

[7] P. 350–351. Бальдинуччи еще раньше отмечал, что Рембрандт скупает собственные офорты по чрезвычайно высоким ценам, чтобы придать им достоинство и значимость в глазах публики: «Conquesti suoi intagli elgi giunse a posseder gran ricchezza, a proporzione della quale se fece si grande in lui l’alerigia, e ’l gran concetto di se stesso, che parendogli poi, che le sue carte non si vendesser più il prezzo, ch’elle meritavano, pensò di trovar modo di accrescerne universalmente il desiderio, e con intollerabile spesa fecene ricomperare per tutta Europa quante e potè trovare ad ogni prezzo» (Baldinucci. P. 80 [пер. К. Щеникова-Архарова]: «Своими гравюрами он нажил великое богатство, которое пропорционально увеличило его надменность и взрастило великое самомнение; он рассудил, что его гравюры не продаются более по цене, которой они заслуживают, и придумал способ удовлетворить свою жажду. С нестерпимыми затратами он стал выкупать по всей Европе все свои гравюры, какие только мог найти»).

[8] Изречение из альбома Бурхарда Гроссмана, хранящегося в Королевской национальной библиотеке в Гааге (Burchard Grossmann’s Album, ms. 113 C 14 fol. 233r). Полный текст звучит так: «Een vroom gemoet / Acht eer voor goet», что в переводе примерно означает: «Решительный, или благочестивый, ум ценит честь превыше богатства или земного достояния» (Documents. No. 1634/6. P. 111). Бен Брос относит эту запись ко времени до женитьбы Рембрандта, а не после нее, и переводит goet как «золото». Он отмечает связь между этим афоризмом и отношением Рембрандта к своему ремеслу, которое тот демонстрировал на аукционах, но не подчеркивает в данном контексте роль рынка. См. рецензию Б. П. Й. Броса на «Документы»: Simiolus. No. 12. 1981–1982. P. 254, 257.

[9] Карел ван Мандер говорил о чести и прибыли, Самуэль ван Хоогстратен — в духе Сенеки — о любви к искусству, богатству и славе, а художник Хендрик Голциус обыгрывал собственное имя в своем исключительно удачно найденном девизе «Eer over Golt» (нидерл. «Честь выше золота»), подразумевая иерархию нравственных ценностей, в которой честь ценится превыше богатства. О Рембрандте как о стороннике подобной системы ценностей, отразившейся, в частности, в его энциклопедической коллекции, см.: Scheller R. W. Rembrandt en de encyclopedische verzameling // Oud Holland. No. 84. 1969. P. 132–146; об отношении Рембрандта к чести см.: Held J. S. Aristotle // Held J. S. Rembrandt’s «Aristotle» and Other Rembrandt Essays. Princeton: Princeton University Press, 1969. P. 42–45.

[10] Цитаты приводятся по изданию: Гоббс Т. Левиафан, или Материя, форма и власть государства церковного и гражданского / пер. А. Гутермана. М.: Мысль, 2001. С. 59, 61. «Левиафан» впервые был опубликован в Лондоне в 1651 году. В голландском переводе соответствующие фрагменты звучат так: «De Valuatie, ofte WAERDYE van een persoon, is, gelijck van alle anderen dingen, zijn prijs»; «De bekentmaeckinge van de Valuatie, daer wy malkanderen op stellen, is dat gene, het welck wy gemeenlijck Eeren, ofte Onteeren noemen» (Hobbes T. Leviathan. Amsterdam: Jacobus Wagenaar, 1667. Sig. F2, p. 83; sig. F2v, p. 84. Это голландское издание, перепечатанное в 1672 году, насколько я смогла установить, является единственным осуществленным в XVII веке переводом книги, которая после выхода первого тиража была запрещена в Англии.) См.: Hargreaves M., Macdon- ald H. Thomas Hobbes: A Bibliography. London: The Bibliographical Society. No. 47. 1952. P. 36; no. 47а. P. xvi. Ценные сведения о Гоббсе я почерпнула у К. Б. Мак- ферсона: Macpherson C. B. The Political Theory of Possessive Individualism: Hobbes to Locke. Oxford: Oxford University Press, 1983 (первое издание: 1962). Дискуссию на тему «честь превыше богатства» в традиционном христианском, а также в гуманистическом ключе см.: Schama S. The Embarrassment of Riches: An Interpretation of Dutch Culture in the Golden Age. New York: Knopf, 1987. P. 330–335.

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
02 Июня / 2022

10 избранных книг с книжного фестиваля на Красной площади

alt

С 3 по 6 июня в Москве пройдет книжный фестиваль «Красная площадь», куда мы везем кучу книг. Коллеги, которые будут работать на ярмарке уже распаковывают коробки, а мы рассказываем про десять избранных новинок, допечаток и хитов, которые можно будет купить на стендах Ad Marginem и A+A.

Две новинки — раньше, чем в книжных магазинах

Мартин Гейфорд «Модернисты и бунтари»

Творчество ведущих британских художников 1950-1970-х — Фрэнсиса Бэкона, Люсьена Фрейда, Р. Б.Китая, Дэвида Хокни и др. — рассматривается автором в контексте эстетических поисков и бурной богемной жизни свингующего Лондона. Книга написана на материале бесед Гейфорда с большинством художников, о которых он рассказывает; многочисленные выдержки из этих бесед погружают читателя в атмосферу британского искусства недавнего прошлого. Например, в нашем журнале мы публиковали отрывок о Дэвиде Хокни, который впервые осуществил мечту любого молодого английского художника 1960х — отправился в Америку.

Светлана Алперс «Предприятие Рембрандта. Мастерская и рынок»

Светлана Алперс предприняла смелую попытку взглянуть на Рембрандта, гения голландской живописи «золотого века», как на художника-предпринимателя, создавшего в XVII веке новаторскую по тем временам и удивительно эффективную модель производства и продвижения произведений искусства, которая во многом предвосхитила стратегии современного художественного рынка. Книга Алперс произвела фурор в рембрандтоведении и дала толчок исследованиям практики художника с использованием инструментария социальной и экономической истории.

Кроме того, на стендах, конечно, будут остальные наши новинки: Minima Moralia Теодора Адорно, «Шесть граней жизни» Нины Бёртон, «Экскоммуникация», «Открытый город», ответ на вопрос «Почему плачет Лев Толстой?», новая книга Сьюзен Вудфорд и красивейшая книга об Антарктиде.

Четыре хита

Оливия Лэнг «Одинокий город»

Обложка книги Одинокий город Оливии Лэнг

Пока мы ждем из типографии новую работу Оливии, напоминаем про книгу, которая открыла ее нам. В тридцать с лишним лет переехав в Нью-Йорк Оливия Лэнг оказалась одна в огромном чужом городе. Этот жизненный опыт завораживал ее всё сильнее, и она принялась исследовать одинокий город через искусство. Разбирая случаи Эдварда Хоппера, Энди Уорхола, Клауса Номи, Генри Дарджера и Дэвида Войнаровича, писательница изучает упражнения в искусстве одиночества, разбирая, как одиночество влияет на творчество.

Джонатан Литтелл «Благоволительницы»

Исторический роман французского писателя американского происхождения написан от лица протагониста — офицера СС Максимилиана Ауэ, одного из рядовых исполнителей нацистской программы «окончательного решения еврейского вопроса». Действие книги разворачивается на Восточном фронте (Украина, Северный Кавказ, Сталинград), в Польше, Германии, Венгрии и Франции. В 2006 году «Благоволительницы» получили Гонкуровскую премию и Гран-при Французской академии, книга стала европейским бестселлером, переведенным на сегодняшний момент на 20 языков. Критики отмечали «абсолютную историческую точность» романа.

Дэвид Хокни, Мартин Гейфорд, Роз Блейк «История картин для детей»

К слову о Дэвиде Хокни. Вместе со своим другом Мартином Гейфордом (искусствоведом, автором «Модернистов и бунтарей») они написали «Историю картин для детей». Книга удивительно просто и интересно рассказывают о множестве тем, связанных с художественным творчеством. Роз Блейк дополнила текст веселыми иллюстрациями, которые наверняка понравятся юной аудитории. Книга была награждена премией Болонской книжной ярмарки в номинации «Новые горизонты» в 2019 году.

Сьюзен Сонтаг «О фотографии»

Коллекция эссе Сьюзен Сонтаг «О фотографии» впервые увидела свет в виде серии очерков, опубликованных в New York Review of Books между 1973 и 1977 годами и сделала Сьюзен Сонтаг знаменитой. «Все началось с одного эссе — о некоторых эстетических и моральных проблемах, возникающих в связи с вездесущностью фотографических изображений; но чем больше я думала о том, что такое фотография, тем более сложными и увлекательными представлялись эти проблемы. Так что из одного эссе вытекало другое, а потом (к моему удивлению) еще одно. Получилась цепочка статей о значении и развитии фотографии, которая завела меня так далеко, что соображения, очерченные в первой, продолженные и задокументированные в последующих, можно было суммировать и расширить более теоретическим образом — и на этом остановиться».

И четыре допечатки тиража

Если вы приходили в магазин, а про искомую книгу говорили: «Увы, закончилась, ждем допечатки», то вы понимаете, что допечатка — это «маленькая новинка» и большой праздник.

Ролан Барт Camera lucida

Интерес к случайно попавшей в руки фотографии 1870 г. вызвал у Барта желание узнать, благодаря какому существенному признаку фотография выделяется из всей совокупности изображений. Задавшись вопросом классификации, систематизации фотографий, философ выстраивает собственную феноменологию, вводя понятия Studium и Punctum. Studium обозначает культурную, языковую и политическую интерпретацию фотографии, Punctum — сугубо личный эмоциональный смысл, позволяющий установить прямую связь с фотоизображением.

Мария-Кристина Сайн-Витгенштейн Ноттебом «Старые мастера рулят!  Как смотреть на картины вместе с детьми»

Отличная книга для совместного чтения с детьми и погружения в тайны искусства. Работа включает в себя 50 картин как известных художников: Леонардо да Винчи, Винсента ван Гога, Эдварда Мунка, Питера Пауля Рубенса, Эдгара Дега, Эдуарда Мане, так и менее знакомых. Все они сгруппированы по темам — «Животные», «Природа», «Герои», «Мифы», «Магия» и другие — и наиболее полно рассказывают о художественных произведениях с XII до XX века.

Лео Стайнберг «Другие критерии»

Сборник статей об искусстве XX века, составленный и впервые опубликованный в 1972 году выдающимся американским искусствоведом Лео Стайнбергом, является одной из самых известных его книг, регулярно переиздается и входит в обязательные перечни литературы для студентов художественных факультетов по всему миру. Анализируя с тщательностью знатока и проницательностью визионера творчество Огюста Родена и Пабло Пикассо, Джаспера Джонса и Роберта Раушенберга, поднимая теоретические и методологические вопросы изучения искусства прошлого и настоящего, Стайнберг подчеркивает необходимость новых критериев оценки художественных произведений, вынесенную на повестку дня модернизмом, и показывает, какими эти критерии могли бы быть.

Ле Корбюзье «Когда соборы были белыми»

В 1935 году Ле Корбюзье впервые посетил США по приглашению Музея современного искусства в Нью-Йорке. Лифты, drives, subways, вертикали и горизонтали Манхэттена вызывают его жгучий интерес. Ле Корбюзье вдохновлен ритмом Нью-Йорка, его новой музыкой и новой социальностью. В своем поэтическом отчете он впервые формулирует идею вертикального города, которую век спустя разовьет еще один влюбленный в Большое яблоко архитектор — Рем Колхас. Америка напоминает Ле Корбюзье эпоху становления Европы, время, когда технологический и социальный прогресс были неразделимы, когда соборы были белыми и самыми передовыми строениями своего времени. Его единственный упрек «нации атлетов» состоит в том, что американцы — нерешительные люди, не поспевающие в своих стремлениях за технологическими скачками, ведь небоскребы могли бы быть и повыше.

Ждем вас с 3 по 6 июня
С 10:00 до 20:00
Стенд Ad Marginem: шатер 6, место 12
Стенд A+A: шатер 7, место 14
Принимаем и карты, и наличные

Также на стендах:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
01 Июня / 2022

«Тревожность — это огромный мотиватор»

alt

Может ли искусство помочь справиться с тревогой или лучше сразу переходить к коктейлям? К выходу новой книги Оливии Лэнг «Тело каждого» публикуем беседу писательницы с искусствоведкой Юлией Панкратовой на фестивале «Контур» в начале февраля, когда казалось, что COVID-19 — это главное, что может вызывать тревогу.

Оливия Лэнг

alt
Британская писательница и критикесса, постоянный автор изданий New Statesman, The Guardian и Frieze

Юлия Панкратова

alt
Журналистка и искусствоведка, автор youtube-канала Oh My Art

Запись беседы на нашем Youtube

Юлия Панкратова: Мой первый вопрос прозвучит, может быть, немного пессимистично, но тем не менее. Я читала ваши интервью и примерно год назад одной из моих коллег вы сказали, что искусство помогает нам справиться со страхами и скорбью времени. Мне очень понравилось этот ваш ответ, но тем не менее, это интервью было год назад. Тогда возможно казалось, что тревожные время все-таки отступят. Но этого не случилось, и время становится все более и более тревожным, появляется все больше вызовов. Как вы думаете, искусство до сих пор способно справиться с нашими скорбями?

Оливия Лэнг: Это очень важный вопрос. Я думаю, что все еще можно верить в искусство. Но вы правы, сейчас сложное время из-за политической небезопасности. Но все, что происходит в социальных медиа — мы можем нажать на паузу и проанализировать все, подумать о том, как общество организовано. Это возможность думать иначе, думать по-новому и справляться с этими вызовами, которых раньше еще не было.

Юлия Панкратова: Вы сказали, что нужно иногда все выключать, оставлять себе время подумать. Но в связи с тем, что мы какое-то время провели дома, социальные сети обрели над нами большую власть. Много ли вы проводите времени в социальных сетях? И как вы находите это время подумать, останавливаете себя?

Оливия Лэнг: Я думаю, что самое интересное в ситуации локдауна то, что мы могли уединиться, и, конечно, люди проводили много времени в соцсетях. В них все происходит очень быстро. Во многих странах события сменяют друг друга в бешеном темпе. Я смотрю новости и они буквально каждые несколько минут обновляются. И важно все-таки отключаться, потому что это гипнотизирует.

Новости делают так, что мы чувствуем себя бессильными. Мне кажется, что пауза дает мне почувствовать свою агентность.

Юлия Панкратова: Я уверена, что писатели и художники — люди, которые лучше всего понимают состояние одиночества. И для писателей, и для художников состояние одиночества, как правило, продуктивно. Когда началась пандемия и было очевидно, что какое-то время мы все проведем дома, я специально сделала небольшую анкету: опросила нескольких художников, как они проводят время в одиночестве. Но вот, если честно, сейчас прошло уже два года, и я понимаю, что их советы я никак не могу использовать в своей жизни. Видимо, состояние художника в одиночестве совсем иное, чем состояние простого человека. Вы в одной своей книге много пишете про одиночество. Как вам кажется, почему для очень многих людей состояние одиночества скорее пугающее, чем продуктивное?

Разбирая биографии Эдварда Хоппера, Энди Уорхола, Клауса Номи, Генри Дарджера и Дэвида Войнаровича Оливия Лэнг пытается понять, как одиночество влияло на их творчество
Одинокий город. Упражнения в искусстве одиночества
Оливия Лэнг
Купить

Оливия Лэнг: Я думаю, что одиночество и изоляция — это невероятно сложно. И в этих состояниях тяжело находиться. Я раньше даже не задумывалась насколько важно быть рядом с людьми, насколько это помогает больше понимать, и насколько это невероятная возможность. Я понимаю, что одиночество может быть пугающим, но самое сложное в одиночестве во время пандемии — это ощущение стыда, как будто мы не смогли ничего сделать. У людей было чувство стыда, что они ничего хорошего в жизни не делают. Но годы идут и проблема в том, что у нас нет над этим никакой власти, никакого контроля. Эти возможности можно использовать, чтобы глубже прочувствовать, что такое искусство, некие глубокие моменты с ним. Но в целом я согласна с вами, в одиночестве мы очень жалеем об отсутствии возможности встречаться с людьми.

Юлия Панкратова: Не кажется ли вам, что за то время, что мы были в изоляции, мы потеряли или, наоборот, приобрели какие-то навыки? Или для таких изменений прошло слишком мало времени? Я снова хочу сказать о личном опыте. За последние пару лет, может быть, это, конечно, возраст, я стала более сентиментальной к конкретным людям и по отношению к человечеству вообще.

Оливия Лэнг: Да, мое социальное представление о мире изменилось. Я уже начинаю забывать, как строить беседу, каково это — быть с человеком рядом в помещении, забываю об этом чувстве близости. Мы испытали состояние незащищенности, поняли, что такое быть в изоляции, поняли, насколько мы взаимосвязаны. И это влияет не только на одну страну, а вообще на весь мир. Очень многие пороки и проблемы человечества стали видимы из-за пандемии. Мне кажется, из-за этого мы осознали нашу общую глубокую связь.

Люди влияют друг на друга — вот основной урок пандемии. Это касается и искусства. То, что делает один человек, влияет на других людей, если то, что он делает, приносит другим наслаждение — это, определенно, важный момент.

Юлия Панкратова: Я тоже перед началом изоляции много общалась с кураторами, с работниками музеев. У всех было такое нервное состояние, но было и ощущение вызова, что сейчас это пройдет, и обязательно начнется другое. Многие кураторы говорили мне, что опыт, который мы переживем в ближайшее время, очень сильно повлияет на современное искусство. Но, откровенно говоря, по прошествии времени (я сейчас говорю исключительно о том, что наблюдаю здесь, в России) я не наблюдаю такого взрыва, такой сильной реакции на то, что произошло. Что вы думаете? Возможно, прошло мало времени, которое нужно художникам для разбега, но, тем не менее, как вам кажется, отразилось ли в искусстве то, что происходило с нами последние два года?

Оливия Лэнг: Я думаю, вы правы, нужно подождать. Потому что художнику действительно необходимо время, чтобы собраться с мыслями и начать воплощать свои идеи. Я помню, что в начале пандемии, мы все думали, что жизнь теперь изменится навсегда. Жизнь в некотором роде замерла, и, конечно, это повлияло на многие вещи, в том числе на психическое здоровье. Но что касается производства искусства, то, например, в Британии уже есть опубликованные романы о пандемии. Она началась в 2019 году, сейчас идет третий год пандемии, а романы уже есть.

Кроме того, производится много вещей, может быть, не напрямую о COVID-19, но так или иначе с ним связанные. Мне в голову приходит одна антиутопия, в которой тоже говорилось о пандемии.

Что касается художников, мне кажется невозможным, чтобы происходящее на них не повлияло — смерть, уязвимое положение, нестабильная ситуация. Происходящее напоминает мне кризис со СПИДом, когда люди умирали в большом количестве. Люди продолжали говорить о нем десятилетиями. Сейчас пандемия только началась, и, мне кажется, что после кризиса будет расцвет искусства. Людям нужно время, чтобы отрефлексировать этот опыт. Может быть, через сорок лет будет огромный интерес к теме пандемии, люди начнут писать, создавать произведения искусства. Нам сейчас сложно посмотреть на нее, потому что мы слишком близко.

Юлия Панкратова: Может быть, нам еще сложно не только потому что мы слишком близко, а потому что мы и в обычной жизни уже устали от этой темы. Когда ты идешь в музей или открываешь новый роман, ты уже не хочешь читать об этом. Ты не хочешь слышать про болезни, про смерти, про то, что мы все действительно находимся в подвешенном состоянии и каждый день ожидаем плохих новостей.

Оливия Лэнг: Да, так и есть. Поэтому люди стремятся к другому типу искусства, к искусству, в котором есть радость, которое дарит надежду.

И еще я думаю о физическом контакте, который все еще для нас опасен. Например, раньше были художественные перформансы, теперь больше развиваются фильмы о перформансах. Так у нас получается хоть частично проживать опыт, который сейчас прожить невозможно. Нам, как художникам, наверное, стоит подумать о том, чего же ждет аудитория, и по чему она соскучилась. Может быть, люди действительно не хотят читать тяжелые вещи, потому что мы живем в тяжелое время.

Юлия Панкратова: Я как раз думала о том, что страшные, катастрофические события вызывают отклик. Например, недавно я прочла, что американский абстрактный экспрессионизм возник как реакция на ужасы Второй мировой войны, в частности, Холокост. Например, Ротко, по-моему, даже высказывался об этом. С одной стороны, мы получили прекрасное искусство, а с другой стороны, расшатанная этими двумя годами тревожности, я думаю, может быть лучше, если бы мы просто нормально жили?

Оливия Лэнг: Мне кажется, вы правы. Что касается абстрактных экспрессионистов, это уже второе поколение, они — не те люди, которые видели ужасы войны. Ведь травматичный опыт идет циклами. Первое поколение закрывается от этого опыта, а люди других поколений уже начинают рефлексировать, они начинают интересоваться тем, что произошло. Но когда ты живешь в этом и тебе приходится эмоционально откликаться, очень тяжело это осознать. Мы делаем тесты на коронавирус, носим маски, волнуемся о своих родителях… — столько вещей, которые могут заставить нас чувствовать тревожность, происходит с нами каждый день, что нам, конечно, тяжело быть с этим в контакте.

Хотела бы я пойти на спектакль или выставку о коронавирусе? Вряд ли. Но вот лет через пять, может быть, захотелось бы взглянуть на такое, чтобы как-то отрефлексировать.

Юлия Панкратова: На выставки про изоляцию я перестала ходить и даже перестала делать про это обзоры, потому что мне казалось, что просто больше невозможно рассказывать людям о том, что они испытывают в данный момент. Мне кажется, у каждого из нас есть теперь столько опыта, что он требует какого-то переосмысления.

Хотела затронуть еще одну тему. Читала ваше интервью, возможно это были трудности перевода, или журналист попал в такое ваше настроение, но вы сказали, что мир сейчас находится на грани катастрофы, при этом не пояснили какой. Ждете ли вы все-таки катастрофы? И какая она тогда будет? Знаете, у нас в России с XIX века и до сих пор есть позиция, что писатель — пророк, и вам придется сейчас ответить за свои слова.

Оливия Лэнг: Наверное, я русская, судя по моему мышлению. Я думаю, что говорила об изменении климата, скорее о том конце света, к которому мы движемся. Происходит очень много ужасных вещей и они давят на общество, давят на нас, потому что нам нужно менять то, как мы живем. Многие виды вымирают, теряют свои места обитания. Может быть, коронавирус тоже к этому относится, а может это совершенно отдельная вещь. Не знаю, какая именно катастрофа в итоге нас ждет. В юности я была экоактивисткой. Времена были сложные, но сейчас они не лучше. Мы живем в неустойчивом мире, и я уверена, что мы вряд ли выживем через, скажем, сорок лет, если будем продолжать себя вести подобным образом. У меня очень пессимистичный взгляд на это. Художник должен задавать вопросы, писатель должен задавать вопросы: почему мы так себя ведем, и что с этим можно сделать. Это их долг. Я лично читала очень много антиутопий и думала о них. С другой стороны, мне кажется, что долг писателя — думать о лучшем мире, писать утопии, думать о том, как мы могли бы создать мир, который был бы лучше, чем тот, что есть сейчас.

Английский философ рассуждает о том, почему все наши представления об экологии ошибочны, в чем существенные отличия между «человеком» и «природой» и есть ли у нас какое-то будущее.
Стать экологичным
Тимоти Мортон
Купить

Юлия Панкратова: Раз вы сами заговорил о своей юности: я знаю, что вы стали писателем не сразу, что у вас к этому был интересный путь. Хотела с вами поговорить, о том, что последние два года принесли нам другое отношение ко времени. Может быть, действительно, с одной стороны много происходит неприятного, а с другой стороны нас немного затормозили для того, чтобы мы остановились и задумались о чем-то.

Оливия Лэнг: Я сейчас много читаю о том, как много людей уволились во время пандемии. Они поняли, что не хотят так жить, не хотят заниматься конкретно этой работой. Это беспрецедентная ситуация. У людей было время подумать о своей жизни, подумать, что бы они хотели в свою жизнь привнести. Я надеюсь, что многие люди воплотили свои мечты в реальность, но в то же время ситуация сейчас не очень располагающая для того, чтобы бороться за свое счастье. Получается, мы находимся между желанием бороться и невозможностью, сложной обстановкой вокруг. Мы как вид на земле недавно, и люди, конечно, все еще ищут себя. Если кто-то, например, захочет заниматься искусством, а раньше никогда им не занимался, я надеюсь, что они это сделают, потому что пандемия на индивидуальном уровне сильно повлияла на людей.

Юлия Панкратова: А если говорить о вашем личном переживании, стали ли вы больше работать? Потому что время изоляции позволяет уйти в работу, но, откровенно говоря, все эти желания: выучить третий язык, написать роман или еще что-то сделать, часто разбиваются. Тревожность приводит к невозможности делать что-то. Как у вас прошел этот период? Я говорила с несколькими знакомыми писателями, и они сказали удивительную цифру, что продуктивно писать в день можно всего четыре часа. Как это у вас?

Оливия Лэнг: Зависит от момента. Иногда получается более продуктивно, иногда нет. На самом деле, это было замечательно. Я могла много работать. Но сейчас я пишу новую книгу, и это совсем другой опыт — я довольно долго над ней работаю.

Насчет четырех часов в день, я соглашусь. Но я еще общаюсь с людьми, и это тоже сложно, потому что для художника и писателя важно оставаться одному или одной, чтобы работать над произведением. Но при этом идеи приходят от общения с людьми. Если я все время одна, то в какой-то момент понимаю, что мне не хватает общения, я чувствую тоску, голод по другим темам, по чему-то новому, по тому, чтобы пойти смотреть на произведения искусства, найти что-то, что дает мне вдохновение. Именно поэтому период локдауна был для меня сложным. Это не только про физическую изоляцию, это более широкая история.

Еще я бы хотела прокомментировать то, что вы упомянули в вопросе: пандемия — время, когда мы могли работать дома все время, можно было постоянно чем-то заниматься. Но дома есть кухня, спальня, мы чувствовали, что теряем ощущение интимности дома. И это было действительно тяжело — так как люди работали дома, было сложно отделить рабочее время от личного. С одной стороны, мне нравится, а с другой стороны, я бы хотела иметь возможность разделять это.

Юлия Панкратова: Я все время думаю, что мы тему «как искусство может помочь избавиться от тревожности» затрагиваем чуть-чуть по касательной. Хотя я считаю, что разговор с умным человеком уже излечение от тревожности. Вы знаете, один мой друг, который читал ваши книги, когда узнал, что я буду разговаривать с вами об избавлении от тревожности, сказал: «Зачем вы будете говорить об искусстве? Просто поговорите об алкоголе и коктейлях. По-моему, это хороший способ излечиться от тревожности». По крайней мере, один маленький способ.

Оливия Лэнг: Я только недавно бросила привычку иногда выпивать, поэтому у меня сейчас такое сложное состояние, бывает непросто. Но в плане искусства и тревожности: мне кажется, что искусство может помочь нам почувствовать контакт с чувствами других людей, с их эмоциональным опытом. Лично для меня, если мной владеют страх и ужас, то благодаря искусству, я могу почувствовать, что я не одна. И это целительно. В книге «Одинокий город» я как раз писала об этих сложных временах, когда люди страдали, и искусство могло помочь смягчить этот удар. Когда мы делимся чувствами друг с другом, когда мы узнаем, что другие люди тоже чувствуют панику, одиночество и тревогу, это помогает нам справиться с болью.

Как так вышло, что некоторые великие произведения литературы были созданы писателями, оказавшимися в тисках алкоголизма, зависимости, которая стоила им счастья и принесла боль тем, кто их любил?
Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют
Оливия Лэнг
Купить

Юлия Панкратова: Когда вы рассказываете в своих книгах про художников и писателей, вы входите в их биографию через свою личную историю и переживания. Не боитесь так глубоко показывать себя?

Оливия Лэнг: Мне нравится глубина, мне очень на ней комфортно. И, на самом деле, в чем смысл этого не делать, в чем смысл сдерживать себя? Если мне хочется понять опыт одиночества, то я и не буду рассказывать только свою личную историю. Но в то же время я хочу объяснить читателю, что я узнаю эту эмоцию. Я выросла в семье, где были проблемы с алкоголем, и я очень хорошо понимаю людей с алкогольной зависимостью. Это был очень тяжелый опыт, болезненный, сложный. И я хотела рассказать моему читателю об этом. «Смотрите, читатели, вы берете эту книгу, и у вас есть свои чувства по поводу того, что такое алкоголь, и какой вред он приносит, а я расскажу о своем». То есть это не академическая книга, которая объясняет мир, но с другой стороны, и не мемуары, в которых я рассказываю только о своем опыте. Я хочу, чтобы я и читатель могли отправиться вместе и дойти до определенной глубины.

Мне кажется, людям очень хочется больше об этом говорить, о том, как они на самом деле чувствуют мир и не притворяться.

Юлия Панкратова: Да, я с вами здесь совершенно согласна. Потому что, сказать честно, книгу «Одинокий город» я пролистала в книжном магазине и купила ее, потому что там было про американских художников. Я в тот момент училась на искусствоведа и подумала, что это будет мне отличным подспорьем, но как потом выяснилось, книга ответила на совсем другие вопросы. Вы смогли словами сформулировать все, что я думаю об одиночестве, и как я его проживаю. Эта была первая ваша книга для меня, поэтому и задаю такой вопрос. Это был не вопрос даже, комплимент тому, насколько вы не боитесь. Потому что вы становитесь верным родным сердцем для читателя.

Оливия Лэнг: Я думаю, что это то, чего я хотела добиться. Мне было очень тяжело в одиночестве, я страдала, но ведь есть много других людей, которые тоже переживали этот опыт. Очень важно протянуть руку другому человеку, почувствовать связь с другими людьми. Эту книгу перевели на много языков и я рада, что многие ее прочли. Многие люди испытывают одиночество, они чувствуют себя не на своем месте, не в своей тарелке. Но также у многих есть ощущение, что в одиночестве присутствуют не только негативные аспекты, но и некоторая красота. Потому что в одиночестве мы можем действительно прочувствовать, например, искусство, по-настоящему понять его, почувствовать связь с ним. Когда вы приходите в социальную жизнь, вы не заходите так глубоко, у вас нет этой связи и глубины, которая бывает в одиночестве, это просто факт. Я очень тронута тем, что вы сказали.

Юлия Панкратова: Я хотела еще спросить про выбор героев. Как он происходит? Ну, например, выбор героев про писателей-алкоголиков понятен, но как вы выбираете художников, про которых пишете? Вы идете от биографии или от произведений? Или от того, что вас трогает конкретное произведение, часть биографии?

Оливия Лэнг: Я чувствую, что это часть мира моей книги. Например, Энди Уорхол или Эдвард Хоппер. Я знала, что картины Хоппера должны стать частью книги. Мне сложно писать о людях, которые мне лично не нравятся. Я пробовала, но это не самый лучший вариант. Мне бы хотелось чувствовать связь с ними, это важно. Но они могут быть связаны и между собой — быть соседями, друзьями или просто встречаться в прошлом. Такие пересечения между ними очень важны для того, чтобы структурировать книгу, вот о чем я еще думаю, когда выбираю героев. Для каждой новой книги у меня есть, можно сказать, кастинг или прослушивание. Например, я не сразу подумала, что Энди Уорхол может стать частью книги «Одинокий город», но в конце концов я решила, что стоит его включить, потому что он тоже рассуждает о теме одиночества.

Больше тридцати интервью с иконой поп-арта, охватывающие период с 1960-х по 1980-е годы.
Я стану твоим зеркалом
Энди Уорхол
Купить

Юлия Панкратова: Я знаю, что роман CRUDO вы писали совсем по-другому. Может быть, вы нам расскажете? Не знаю, есть ли в нашей аудитории люди, которые мечтают стать писателями, но я думаю есть люди, которые много пишут и, как я знаю, вы в этот раз применили какой-то новый метод.

Оливия Лэнг: Да, так и есть. Я использовала радикально новый метод. Я очень обсессивный писатель, пишу снова и снова, пытаюсь достичь идеала. С CRUDO произошло так: я должна была писать каждый день, не разрешала себе ни редактировать, ни перечитывать, просто заставляла себя писать. Вся книга — это первая версия. Мне кажется, я бы не стала писать так нон-фикшн, потому что там нужно действительно обращать внимание на структуру, все прорабатывать. Именно эта книга как раз о тревожности. Я туда просто вылила все, что чувствую. Она, в том числе, о политической тревожности. Это интересный эксперимент для писателя. Если в аудитории есть молодые или экспериментирующие писатели — попробуйте, это интересно.

Юлия Панкратова: Работа помогает вам бороться с тревожностью? Вы пишете книгу и скидываете ее туда?

Оливия Лэнг: Это скорее была очень близкая встреча с тревожностью. Мне было крайне неприятно, но, наверное, в конце концов, это мне помогло. Я просто записывала, что чувствую, что думаю, и это оказалось в книге, и в каком-то смысле больше не во мне. Письмо — это всегда работа с тревожностью: вы можете продуцировать вашу прошлую тревожность, да и, наверное, сам процесс писательства тоже заставляет вас чувствовать себя более тревожно. Полностью дистиллировать тревожность невозможно. Я бы сказала, что тревожность — атмосфера моей внутренней жизни.

Юлия Панкратова: Всю жизнь?

Оливия Лэнг: Да, вроде как, да.

Книга описывает неспокойное лето 2017 года с точки зрения боящейся обязательств Кэти Акер. А может, и не Кэти Акер.
CRUDO
Оливия Лэнг
Купить

Юлия Панкратова: Вы говорили, что выходили на протесты. Политические выступления тоже были способом излечить тревожность, чуть поправить мир?

Оливия Лэнг: Да, определенно. Мне кажется, что тревожность — это огромный мотиватор. Большинство художников говорят, что в какой-то момент ими двигала тревожность. Если вас все устраивает в мире, зачем тогда вообще двигаться и что-то менять? Мне кажется, если вам нужно что-то создавать вне себя, тревожность — отличный двигатель. В то же время тревожность — очень отрицательное явление, но при этом оно заставляет людей менять мир.

Юлия Панкратова: Я просто думаю, что на самом деле тревожность все равно на всю жизнь, и все мы всегда будем завидовать очень спокойным и уравновешенным людям.

Беседа состоялась 5 февраля 2022 года

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
31 Мая / 2022

«Сила бессильно иронизирующего преодолевает его бессилие»

alt

«Тот, кто желает со всей ответственностью способствовать возрождению памяти о поэте Генрихе Гейне в день столетия со дня его смерти и не хочет ограничиваться бессодержательными торжественными речами, должен говорить о ране, о той боли, что связана с его именем, о его отношении к немецкой традиции, о том, что в особенности в Германии было вытеснено после Второй мировой войны», — пишет Теодор Адорно в своем эссе 1956 года, когда к столетию со дня смерти немецкого поэта выпускаются марки и звучат те самые торжественные речи. Публикуем это эссе в переводе Григория Гимельштейна.

Теодор Адорно

alt
Немецкий философ, социолог, композитор и теоретик музыки

Предисловие переводчика

«Тот, кто желает познать истину непосредственной жизни, должен исследовать отчужденную форму этой жизни, изучить объективные силы, определяющие индивидуальное существование вплоть до самых потаенных его уголков», — пишет Теодор Адорно в предисловии к своей книге Minima moralia.

Что сближает Minima moralia и статью 1956 года «Рана Гейне»? В обоих текстах Адорно затрагивает проблему неподлинной жизни, иными словами — потери идентичности. Но если на страницах Minima moralia анализу подвергаются самые разнообразные проявления отчужденных форм жизни, проблема существования обычного человека в целиком и полностью коммерциализированном и овеществленном мире, разрушающем единство человеческого «Я» и выступающем, по сути, причиной потери идентичности, то в статье, посвященной столетию со дня смерти Генриха Гейне, Адорно обращается к языку поэта. Для поэта нет ничего более интимного и приватного, чем его поэтический язык, это его единственная форма самоидентификации, и философ констатирует ее потерю в форме противостояния родного и присвоенного языка.

Присвоенный язык — это «готовый, препарированный язык», который не порождает свои формы спонтанно, как это происходит у человека, существующего в стихии собственного языка, а является всего лишь инструментом. Для субъекта, который пользуется языком как присвоенной вещью, сам язык, — приходит к выводу Адорно, — является чужим. Русскому читателю трудно обнаружить «присвоенный» язык в лирике Гейне, ибо самые известные его стихи переводили, а лучше сказать, перелагали настоящие поэты: например, «Лорелею», которую Адорно, может быть, не совсем справедливо, подвергает критике, прекрасно перевел Александр Блок. Следует заметить, что Адорно несколько упрощает романтическую составляющую лирической поэзии Гейне и делает это, видимо, умышленно, дабы придать своей концепции большую рельефность и убедительность. Как бы то ни было, проблема, которую вскрывает Адорно, является центральной для глубокого понимания противоречий творчества великого немецкого поэта. В конце текста философ приводит иллюстрирующее ход его мысли стихотворение. По его мнению, в нем «стереотипная тема Гейне, безнадежная любовь, предстает как метафора безродности». Безродность здесь — образ потери идентичности. Таким образом, Гейне предстает для гегельянца и марксиста Адорно поэтом переходной эпохи от поэтов-романтиков, пребывающих в стихии родного языка, к поэтам-модернистам времен развитого капиталистического общества.

Григорий Гимельштейн

Культовый трактат немецкого философа, представителя Франкфуртской школы, написанный им в эмиграции во время Второй мировой войны и в первые годы после ее окончания
Minima moralia. Размышления из поврежденной жизни
Теодор Адорно
Купить

Рана Гейне

1956

Тот, кто желает со всей ответственностью способствовать возрождению памяти о поэте Генрихе Гейне в день столетия со дня его смерти и не хочет ограничиваться бессодержательными торжественными речами, должен говорить о ране, о той боли, что связана с его именем, о его отношении к немецкой традиции, о том, что в особенности в Германии было вытеснено после Второй мировой войны. Его имя — камень преткновения, и лишь тот, кто не будет изображать его в розовом свете, может надеяться на собственный вклад в переосмысление творчества поэта.

Первенство клеветы на Гейне принадлежит вовсе не национал-социалистам. Мало того, они нежданно-негаданно оказали ему честь, санкционировав своей пресловутой ремаркой «автор неизвестен» «Лорелею» — стихотворение, таинственными переливами красок вызывающее в памяти фигуранток в костюмах рейнских русалок из утерянной оперы Оффенбаха, — в качестве народной песни.

«Книга песен» произвела ошеломляющий эффект, выходящий за пределы литературных кругов. Как следствие, лирика в конечном счете опустилась в сферу языка газеты и коммерции. Поэтому в начале XX века среди ответственных интеллектуалов Гейне приобрел дурную славу. Можно, конечно, приписать вердикт школы Георге национализму. Приговор же Карла Крауса нельзя вычеркнуть из памяти.

С тех пор имя Гейне окружено негативной аурой с примесью виновности, оно словно бы кровоточит. Его собственная вина стала алиби для тех его врагов, ненависть которых, обращенная против любого человека еврейского происхождения, в конечном счете повлекла за собой ужасающие последствия.

Упомянутое недовольство не коснулось тех, кто ограничивался прозаиком Гейне: высокий ранг последнего обращал на себя внимание на унылом фоне эпохи между Гёте и Ницше. Эта проза не исчерпывалась способностью осознанного языкового акцентирования, то есть полемической силой, не сдерживаемой никакой сервильностью (вообще подобная манера полемики — чрезвычайная редкость в Германии). Платен, например, почувствовал эту силу в полной мере, когда выступил против Гейне с антисемитскими нападками и получил отпор (его сегодня, вероятно, можно было бы назвать экзистенциальным, если бы понятие экзистенциального не настолько стерильно отделяли от реального существования людей), но проза Гейне своим содержанием выходит далеко за пределы таких бравурных эскапад. С тех пор, как Лейбниц отвернулся от Спинозы, — и поскольку всё немецкое Просвещение, по существу, постигла неудача, когда оно потеряло социальную остроту и удовольствовалось позицией верноподданнического приятия действительности, — Гейне, единственный среди всех знаменитых немецких поэтов, при всей своей приверженности к романтизму сохранил ничем не замутненную идею Просвещения. То чувство беспокойства, которое внушал Гейне, несмотря на всю его деликатность, коренится в жесткой атмосфере того времени.

С вежливой иронией он отказывается только что им низвергнутое вновь и сразу протаскивать тайком через заднюю дверь или же использовать для этой цели более изощренные способы.

Вызывает сомнение, что он так уж сильно повлиял на молодого Маркса, как полагают некоторые молодые социологи. Гейне был товарищ политически неустойчивый, это касалось также и социализма. Но по отношению к последнему он придерживался идеи ничем не стесняемого счастья в виде справедливого общества; мысль эта была довольно ловко прикрыта сентенциями типа «Кто не работает, тот не ест». Его антипатия к революционной чистоте и бескомпромиссности недвусмысленно свидетельствует о его недоверии к озлобленности и аскетичности, следы которых можно заметить уже в иных ранних социалистических декларациях; позднее же эти свойства внесли свою лепту в дальнейшее фатальное развитие. Индивидуалист Гейне, который даже у Гегеля умудрился расслышать только индивидуализм, всё же не подчинился индивидуалистическому понятию внутренней сущности. Его идея чувственной полноты несет в себе полноту во внешнем: общество без принуждения и запретов.

Но истинная рана Гейне — это его лирика. Во-первых, ее непосредственность притягивала и пленяла. Лирика его трактовала гётевскую максиму о «стихотворении на случай» таким образом, что любой случай мог найти своё стихотворение, и каждый считал этот самый случай благоприятным для версификации. Но эта непосредственность одновременно была и в высшей степени опосредована. Поэзия Гейне была посредницей между искусством и повседневным, обыденным, обессмысленным существованием. Переживания, которые он использовал в своей лирике, незаметно, тайком, как для фельетониста, становились сырым материалом, следовательно его можно было обрабатывать; нюансы и светотень, открывавшиеся в его стихах, делали их в то же время заменяемыми, отдавали их во власть готового, препарированного языка. Жизнь, о которой они свидетельствовали без лишних церемоний, была для них ходким товаром, их спонтанность была едина с их овеществлением. Товар и обмен у Гейне завладели звуком, тогда как прежде сущность звука поэзии состояла в отрицании товарного обмена. Власть развитого капиталистического общества уже тогда была настолько велика, что лирика больше не могла ее игнорировать, если, конечно, она не желала погрузиться в провинциальную пучину «малой родины». Таким образом, Гейне вторгся в современность XIX века подобно Бодлеру. Но Бодлер, родившийся позднее, героическим усилием извлек из самой эпохи Модерна, из нового опыта существования в этой непрестанно разрушающей и разлагающей стихии видение и образ, более того, он претворил в образ саму утрату всех образов. Силы такого сопротивления росли вместе с силами капитализма. У Гейне, на стихи которого сочинял свои песни Шуберт, силы эти еще не окрепли до такой же степени. Он покорнее отдавал себя во власть этой стихии, так сказать, применял поэтическую технику репродукции, которая соответствовала индустриальному веку, к унаследованным романтическим архетипам, не достигая архетипов Модерна.

Именно этого стыдятся родившиеся позднее. Ибо с тех пор, как существует буржуазное искусство, художники, лишенные протекции, вынужденные сами добывать средства к существованию, постулировали не только автономию собственного закона формования, но втайне, наряду с этим, должны были признавать законы рынка и заниматься производством для потребителя. Правда, такая зависимость исчезала за анонимностью рынка. Она позволяла художнику представляться себе и другим чистым и автономным, причём сама эта видимость щедро оплачивалась.

Романтику Гейне, который сполна наслаждался счастьем этой автономии, маску срывал Гейне-просветитель, выворачивая наружу до сих пор скрытый товарный характер; этого ему не простили. Кротость его стихотворений, стремящаяся сама себя перехитрить и тем самым себя же и критикующая, демонстрирует, что освобождение духа не было освобождением человека, а поэтому не было и освобождением духа.

Но гнев того, кто открывает тайну собственного унижения в сознательном унижении другого, с садисткой хитростью поразил его в самое слабое место, которым оказалось осознанное поэтом крушение еврейской эмансипации. Ибо его заимствованная из коммуникативного языка беглость и непринужденность является противоположностью укрытости в языке. Лишь тот распоряжается языком как инструментом, кто истинно не пребывает в нем. Если бы язык был целиком и полностью в его владении, он мог бы до конца осознать противоречие между собственным и заранее заданным словом, и гладкие словесные построения исчезали бы у него сами собой. Но для субъекта, который пользуется языком как присвоенной вещью, сам язык является чужим. Мать Гейне, которую он любил, не особенно хорошо владела немецким языком. То, что у него отсутствовало сопротивление по отношению к ходовым общеупотребительным словам, было показателем чрезмерного усердия в желании подражать, характерном для отторгнутого. Ассимилятивный язык есть язык неудавшейся идентификации. Всем известную историю о том, как юноша Гейне на вопрос старика Гёте, чем он сейчас занимается, ответил, что работает над «Фаустом», после чего c ним довольно холодно распрощались, сам Гейне объяснял своей робостью. Его дерзость имеет своим происхождением чувство человека, который хотел бы, чтоб его благосклонно принимали со всей его жизненной историей, и тем самым он вдвойне вызывает раздражение у «коренных», которые, недвусмысленно демонстрируя беспомощность его попыток ассимилироваться, заглушают собственную вину в том, что они его отвергли. Эта рана его имени существует до сегодняшнего дня и излечение ее наступит лишь тогда, когда она будет осознана, а не останется в темноте подсознания.

Спасительная возможность для этого заключена в самой лирике Гейне. Ибо сила бессильно иронизирующего преодолевает его бессилие. Если всё поэтическое высказывание есть след боли, то тогда ему удалось преобразовать собственную недостаточность, беспомощность своего языка в выражение надлома.

Подобно музыканту, играющему по слуху известное сочинение, он воспроизводил язык, причем его виртуозность была настолько велика, что ему еще и удавалось превратить несовершенство своего слова в медиум того, кому дано было сказать, отчего он страдает. Неудача оборачивается удачей. Не в творчестве тех, кто перекладывал на музыку его песни, а лишь в музыке Густава Малера, появившейся лишь через сорок лет после смерти Гейне, в которой никчемность банального и вторичного становится пригодной для выражения самого что ни на есть реального, отчаянных стенаний, полностью смогла раскрыться эта глубинная сущность Гейне. Лишь песня Малера о солдатах, которые дезертировали из-за тоски по дому, взрывные кульминации траурного марша Пятой симфонии, народные песни с резкой, сменой мажора и минора, конвульсивная жестика малеровского оркестра освободили музыку стиха поэта. Давно известное приобрело в устах чужеродного нечто безмерное, преувеличенное, и как раз это является истинным. Шифры этой истины суть эстетические разрывы, она не дается непосредственности гладкого, идеального языка.

В цикле, который эмигрант Генрих Гейне назвал «Возвращение на родину», есть стихотворение:

Печаль и боль в моем сердце,
Но май в пышноцветном пылу.
Стою, прислонившись к каштану,
Высоко на старом валу.

Внизу городская канава
Сквозь сон, голубея, блестит,
Мальчишка с удочкой в лодке
Плывет и громко свистит.

За рвом разбросался уютно
Игрушечный пестрый мирок:
Сады, человечки и дачи,
Быки1, и луга, и лесок.

Служанки белье расстилают
И носятся, как паруса.
На мельнице пыль бриллиантов
И дальний напев колеса.

Под серою башнею будка
Пестреет у старых ворот,
Молодчик в красном мундире
Шагает взад и вперед.

Он ловко играет мушкетом,
Блеск стали так солнечно ал…
То честь отдает он, то целит.
Ах, если б он в грудь мне попал!

(пер. Саши Чёрного)

Понадобилось сто лет на то, чтобы эта намеренно подделанная под народную песня была прочитана как выдающееся стихотворение, как видéние жертвы. Стереотипная тема Гейне, безнадежная любовь, предстает как метафора безродности, а лирика, которая подходит для выражения этой обделенности, представляет собой напряженное усилие, самоотчуждение, дабы втянуться в ближайший круг этого опыта. Но сегодня, после того как судьба, которую ощущал Гейне, свершилась буквально, обделенность родиной стала судьбой всех. Все и по сути своей, и в языке стали настолько же ущербны, каким был и отверженный. Его слово представляет их слово: больше уже не существует другой родины, кроме мира, в котором никто не будет чувствовать себя отверженным, мира реально освобожденного человечества. Рана Гейне затянется лишь в обществе осуществленного единения2.

Перевод: Григорий Гимельштейн

Примечания переводчика:

[1] У Гейне — Ochsen, что здесь значит волы, то есть кастрированные быки; их бессилие придает особую иронию описанию этого гламурного, пошлого, псевдоромантического пейзажа.

[2] Здесь наряду с марксистским подтекстом угадывается ссылка на вагнеровского «Парсифаля» (рана Амфортаса), что неудивительно для Адорно.

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
27 Мая / 2022

Почему мы все еще этим занимаемся?

alt

Редакторка издательства Ad Mаrginem Виктория Перетицкая побывала на Иерусалимском книжном форуме и Международном фестивале писателей, где послушала наградную речь Джулиана Барнса, Smells Like Teen Spirit в исполнении израильских издателей и множество разговоров о книжной индустрии в постковидном мире. Ее репортаж на нашем сайте.

Виктория Перетицкая

alt
Управляющая редакторка Ad Marginem

В это трудно было поверить, но в мае в Иерусалиме встретились: израильский издатель Владимира Сорокина, бразильский издатель Мирча Кэртэреску, французская издательница Оксаны Васякиной, российский издатель Кристиана Крахта, автор книги «Достоевский in love», Кристиан Крахт, рассказывающий Джошуа Коэну о своей любви к издательству Ad Marginem, американская издательница и редакторка Рейчел Каск и Бена Лернера и многие другие.

После трехлетнего перерыва в Израиле под одной крышей прошел Иерусалимский международный книжный форум и Международный фестиваль писателей, собравшие представителей издательского дела со всего мира. И, кажется, это событие было долгожданным не только для Израиля, но и для всего книжного мира. Во-первых, все наслаждались забытой возможностью живого общения, во-вторых, никогда прежде, по нашему скромному опыту, на подобных мероприятиях атмосфера не была настолько расслабленной, так что с легкостью можно было завести small-talk с CEO крупнейших издательств Европы и Америки и нобелевскими лауреатами по литературе.

Открытие книжного форума

Иерусалимский международный книжный форум (до 2019 года — Международная книжная ярмарка в Иерусалиме) был основан в 1963 году и проходит раз в два года, присуждая специальную Иерусалимскую литературную премию писателям за отстаивание свободы индивидуума в обществе. Лауреатами премии в разные годы были: Бертран Рассел (1963), Эрнесто Сабато (1989), Сьюзен Сонтаг (2001), Карл Уве Кнаусгор (2017). В этом году премию вручили Джулиану Барнсу. В своей онлайн-речи по случаю награждения он выразил беспокойство о возрастающей цензуре в литературе:

«Если бы я был редактором и мне, следуя корпоративной политике, надо было бы на каждой книге размещать предупреждение о содержимом, то на каждой книге от Шекспира и Сервантеса до Достоевского, Светланы Алексиевич и Исмаила Кадаре было бы написано: „Внимание: в этой книге содержится правда“».

В течение трех дней работы форума участники обсуждали будущее книгоиздания в постпандемийном мире, векторы развития аудиокниг и подкастов, будущее книжных ярмарок, рост популярности детской литературы и новые вызовы, с которыми мы сталкиваемся внутри книжной индустрии.

Офис издательства Kinneret Zmora Bitan-Dvir

Заметки на полях

Уход в digital:

«Весь мир — и книжная индустрия в том числе — дигитализируется и демократизируется благодаря искусственному интеллекту: кому нужны литературные критики, когда есть инфлюенсеры и книжные TikTok тренды» — Дэвид Роуэн, основатель и главный редактор WIRED (2008-2017), инвестор

Подкасты и аудиокниги:

Коллеги из Storyrel и Bookwire не устают говорить о растущей популярности аудиокниг. Но это еще не все: подкасты, посвященные конкретным книгам, — ящик Пандоры, который еще нам предстоит открыть. Но и это еще не все: welcome to the world of NFT for publishers and authors!

Проблемы:

Во-первых, индустрия переживает глубокий кризис. Во-вторых, мы все еще не решили вопросы гендерного, классового и расового неравенства (выберите свой вариант). В-третьих, есть опасность, что книжная индустрия станет слишком нишевой.
Но, пожалуй, самую важную мысль произнесла Митци Энджел, президентка и редакторка FSG: «Издатели должны инвестировать не только в книги. Вернее, это мы уже знаем, как делать. Издатели должны инвестировать в своих сотрудников — услышать новое поколение и дать ему право голоса, дать ему возможность рассказать свою историю».

Hakibbutz Hame’ushad — издатели встречают в своём офисе международную группу редакторов и литературных агентов исполнением песни Smells Like Teen Spirit

Книжный рынок самого Израиля переживает не лучшие времена (а, лучших времен, кажется, никогда не было и не будет). В общей сложности в Израиле выходит 8000 наименований в год на разных языках (в основном на иврите и английском), средний тираж — 2500 экземпляров. Две книжные торговые сети — «Стеймацки» и «Цомет Сфарим» — практически являются монополистами и претендуют на 65% с продажи каждой книги. В Израиле три крупных издательских дома со своей сетью импринтов — Kinneret Zmora-Bitan DvirGroup, Modan, Yedioth Ahronoth Group. Хуже всего, как и везде, независимым книгоиздателям, которые в последние несколько лет, из-за ограниченного бюджета были не так активны на рынке и смогли лишь выжить благодаря своим бэклистам. Однако кризис 2020 года сплотил small-press издателей в литературные коллективы, что помогает им выживать в темные времена и придумывать новые способы взаимодействия — литературные фестивали, локальные книжные ярмарки и пр.

Индустрию очень сильно штормит, нам тяжело, мы постоянно недоумеваем, почему мы все еще этим занимаемся. Но мы продолжаем издавать книги и, кажется, надеяться стоит только на взаимопомощь, солидарность мирового книжного сообщества и поддержку читателей.

Фотографии: Виктория Перетицкая

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
25 Мая / 2022

«Человек открытый, любящий удовольствия, находится в процессе обретения себя»

alt

Дэвид Хокни покупает золотой пиджак, сам себе рисует диплом (правда потом все же получает настоящий), внезапно начинает зарабатывать и  осуществляет мечту. Он едет в Америку. Публикуем отрывок из «Модернистов и бунтарей» Мартина Гейфорда о стремительном начале карьеры британского художника.

Мартин Гейфорд

alt
Британский художественный критик и историк искусства
Творчество ведущих британских художников 1950–1970-х в контексте эстетических поисков и бурной богемной жизни свингующего Лондона.
Модернисты и бунтари
Мартин Гейфорд
Купить

Когда я был молодым художником, я чрезвычайно восхищался картинами, которые писал Хокни в конце пребывания в Королевском колледже искусств: «Удивительно! Потрясающе! Фантастика!»
Георг Базелиц, 2016

В Лондоне шестидесятых годов больше не ожидали появления новых крупных фигуративистов. Тем не менее один, бесспорно, появился, и его известность стремительно росла.

Весной 1961 года с Хокни случилось нечто непредставимое:
к своему величайшему удивлению, он начал зарабатывать деньги.
В один прекрасный апрельский день, истратив пять из последних
десяти шиллингов на такси до Королевского колледжа искусств,
Хокни приехал туда и обнаружил чек на сто фунтов — он выиграл
первую премию в каком-то конкурсе, даже не зная, что принял. Вскоре после этого он получил заказ на оформление одного из помещений нового океанского лайнера компании P&O — SS Canberra. Представительские помещения заказали другим художникам, постарше, а Хокни должен был оформить пространство для подростков под названием «Поп-гостиница».

Но куда важнее в долгосрочной перспективе было то, что на выставке Молодые современники его работы привлекли внимание арт-дилера Джона Касмина. Касмин был всего на несколько лет старше Хокни, еще не обзавелся своей галереей и работал в галерее Marlborough Fine Art — но у него были энергия, вкус, ум и беспардонность, неоценимые качества для его профессии.

Касмину не удалось заинтересовать своих работодателей из Marlborough Fine Art творчеством Хокни, и он стал продвигать его в частном порядке, начав с покупки одной картины для себя. Он чувствовал: это тот самый случай, когда продвигать художника необходимо.

«Главное, Хокни был ужасно застенчив и беден, и я понял, что смогу ему помочь».

<…>

К началу лета 1961 года у Хокни было достаточно денег для того, чтобы исполнить свою мечту — как и у многих англичан его поколения, эта мечта была у него с самого детства. Он купил билет в Нью-Йорк, договорившись, что остановится у Марка Бёрджера, своего соученика по Королевскому колледжу искусств, — тот был американцем и, как и [Р. Б.] Китай, воспользовался Законом о правах военнослужащих, чтобы учиться в Англии. Бёрджер тоже был геем. По мнению Дерека Бошьера, именно он «вывел Дэвида из шкафа».

Хокни прожил в Нью-Йорке три месяца, «совершенно восхищенный» — скорее не американским искусством, а свободой и энергетикой города, той жизнью, которой он жил. Нью-Йорк был «удивительно сексуальным и невероятно терпимым» городом. Хокни встретил там «замечательно живое общество»; книжные магазины открыты двадцать четыре часа в сутки, жизнь геев гораздо лучше организована, Гринвич-Виллидж никогда не закрывается, «можно смотреть телевизор до трех часов ночи, потом выйти — и бары будут открыты» Хокни был совершенно свободен; этот город ему подходил.

Осенью он вернулся в Лондон и выглядел явно изменившимся. Он продал Музею современного искусства несколько листов графики за двести долларов и истратил эти деньги на американский костюм. Другая перемена была более радикальной. Однажды вечером он смотрел телевизор с Бёрджером и еще одним другом, и на экране появилась реклама краски для волос под названием Lady Clairol. Слоган звучал так: «Чем же лучше натуральные блондинки?» И в этот миг Хокни решил стать блондином.

Таким образом, интуитивно и естественно, Хокни нашел запоминающийся публичный образ. Это случалось с художниками и раньше — монокль Уистлера, усы Дали — и к шестидесятым годам сделалось общим местом. Раньше Хокни был черноволосым студентом с сильным йоркширским акцентом и очевидным талантом. А осенью 1961 года он стал персоной, вызывающей интерес. Серьезные очки в тяжелой широкой оправе пикантно контрастировали со скандально высветленными волосами и экстравагантной одеждой. Такое сочетание безошибочно говорило о том, что Хокни — человек открытый, любящий удовольствия, современный и находится в процессе обретения себя.

В конце 1962 года Хокни признался в одном из первых своих интервью журналу Town, что собирается приобрести в Cecil Gee золотой пиджак. Хокни надел его на выпускную церемонию в Королевском колледже искусств, которую вполне мог пропустить из-за конфликта с преподавателями. Предметом разногласий был не столько художественный стиль, сколько высокое положение искусства как способа постижения мира. Он вспоминал:

Когда я начинал в Королевском колледже, рисование в натурном классе было обязательным. Потом всё изменилось, ввели так называемые общие предметы. Я немедленно взбунтовался: «Что значит „общие предметы“? Почему отменили рисование?» Мне ответили, что все вопросы — к министерству образования. Поступила жалоба на то, что люди, закончившие художественную школу, совершенно невежественны. А я сказал, что невежественных художников не бывает. Если это художник — значит, он что-то знает.

Эта перепалка с начальством показывает, что Хокни был уверен в себе и имел собственное мнение. Он уделял очень мало времени письменной работе, которую должен был сдавать в рамках курса общих предметов (темой был фовизм). Естественно, это привело к провалу на экзамене, и ему сказали, что он не может получить диплом. Тогда Хокни сам выгравировал себе диплом, справедливо полагая, что официальный документ ему едва ли понадобится. В конце концов, у него уже был собственный дилер и, как показывает интервью для журнала Town, он уже приобрел некоторую известность.

«Неужели Касмин попросит показать диплом?» — рассуждал он. Так зачем беспокоиться, если «всё можно нарисовать»?

В итоге директор колледжа Робин Дарвин решил, что невозможно не наградить Хокни золотой медалью за живопись — а ее нельзя дать без диплома. Сочинение Хокни подвергли повторной проверке, оценку повысили, и ко всеобщему удовольствию оказалось, что экзамены он выдержал. Похоже, колледжу он был нужен больше, чем колледж — ему.

Основанная на разговорах Дэвида Хокни и Мартина Гейфорда история искусства для детей
История картин для детей
Дэвид Хокни, Мартин Гейфорд, Роз Блейк
Купить

Вышедшая в феврале 1962 года статья о Хокни была проиллюстрирована расфокусированной фотографией и описывала его как «нечто расплывчатое»; но очень скоро он проявился в полной мере, и образ его был далек от расплывчатости.

17 апреля 1963 года, в среду, Кен, отец Хокни, хотел переночевать у Дэвида, чтобы наутро отправиться в Олдермастонский поход против ядерного вооружения. Но Дэвид сказал, что он занят: лорд Сноудон, муж принцессы Маргарет, придет фотографировать его для цветного приложения Sunday Times. Фотографии, сделанные в тот день, и статья Дэвида Сильвестера «Британская живопись сегодня», которую они сопровождали, сделали Хокни известным. Он был не единственным героем статьи — речь в ней шла также о Фрэнсисе Бэконе, Уильяме Колдстриме и Фрэнке Ауэрбахе. Но Хокни был самым молодым и на фотографиях Сноудона выглядел как звезда. Однако он жалел, что купил золотой пиджак, и жаловался, что надел его лишь два раза, для этой фотосессии и на выпускную церемонию, а народ думает, что он всё время ходит в нем.

Фотография лорда Сноудона. 1962.

В 1962 и 1963 годах Хокни часто прибегал к словарю художников-абстракционистов, столь любимых Касмином, — четкие геометрические контуры, гладкие цветовые поля, яркие цвета, полосы, — и вся эта визуальная абракадабра превращалась у него в пейзажи, людей, предметы и иллюзию пространства. В картине «Полет в Италию — швейцарский пейзаж» (1962), написанной после короткой поездки на Средиземное море с двумя друзьями, Альпы предстают как повторяющиеся зубчатые полосы, красные, синие, желтые, серые и белые. Хокни позаимствовал характерный мотив таких художников, как Моррис Луис и Фрэнк Стелла, но развернул полосы на холсте, словно рулон ковра. Американские абстракции цветового поля превратились в альпийский рельеф, своеобразно модернизированную версию сюжета, восходящего к Тёрнеру.

David Hockney. Flight Into Italy — Swiss Landscape, 1962.

В том же 1963 году Касмин предложил Хокни написать его портрет. Он не знал, что его ожидает. Получилось блистательно остроумное размышление о картине как иллюзии. В американской живописи, например у Кеннета Ноланда, плоскостность программна, почти идеологична. Портрет Касмина, написанный Хокни, под названием «Пьеса в пьесе» (1963) — затейливая фантазия на эту тему. Хокни уже понял, что иллюзия западной картины тесно связана с иллюзией, являемой на просцениуме. И именно там он выбрал место для своего дилера — в неглубокой зоне перед занавесом (или декорацией) собственного изобретения, стоящим на реалистически выписанном дощатом полу. Рядом с Касмином — стул, тоже выписанный тщательно, реалистично.

Это придает глубину пространству, в котором пленен Касмин. Перед этим пространством — стекло картины, к которому прижаты ладони и нос дилера. Касмин давил на художника, чтобы тот написал портрет, и тот решил: посажу его туда и сдавлю.

Однако «Пьеса в пьесе» — больше, чем просто дружеская шутка. Это размышление о природе картины, столь же глубокое, сколь и остроумное, и показатель того, в каком направлении движется Хокни. Его работы становятся всё более реалистичными, и в то же время художник всё больше уходит в анализ механизмов визуального иллюзионизма. Эта иллюзия визуального мира, созданная на плоском холсте, — то, против чего восставали американский критик Клемент Гринберг и его последователи. Но, как заметил Аллен Джонс, именно от этого его современники в Лондоне не считали возможным отступиться; Хокни, во всяком случае, явно не хотел. Наоборот, его всё больше занимало, какими способами — а их бесчисленное множество — можно создать на картине иллюзорное пространство.

David Hockney. Play Within a Play, 1963.

Поздней весной 1963 года, сразу после того, как Касмин наконец открыл свою галерею на Бонд-стрит, Хокни еще раз посетил Нью-Йорк. В этой поездке он активнее вторгался в американскую культурную жизнь — познакомился среди прочих с Деннисом Хоппером, Энди Уорхолом и одаренным молодым куратором по имени Генри Гелдзалер, который стал его другом на всю жизнь.

Хокни впервые выставился в галерее Касмина в декабре; он был первым представленным там неабстракционистом. На выставке оказалось множество потрясающих работ, в том числе и «Пьеса в пьесе» Выставка имела успех — и финансовый, и среди критиков, — и в конце года Хокни смог отбыть в Америку надолго. На сей раз он намеревался отправиться не в Нью-Йорк, а значительно дальше.

Конечной целью Хокни был Лос-Анджелес, куда он прибыл в январе 1964 года. В этом городе он впоследствии провел бóльшую часть своей жизни, но поначалу он не знал о нем почти ничего — только то, что почерпнул из фильмов и со страниц гомоэротического гламурного журнала под названием Physique Pictorial. Поначалу, не имея машины и даже не умея водить, он испытывал большие трудности с передвижением. Однако скоро купил автомобиль, выучился водить и стал стремительно превращаться в англичанина-angeleno1.

Когда Хокни приехал в Лос-Анджелес, разветвленная сеть скоростных автострад еще строилась. В первые дни он проезжал мимо въезда на строящееся шоссе, что вел прямо в небо. Его поражало, как это похоже на руины (примерно так же реагировал Фрэнк Ауэрбах на послевоенный Лондон). Боже мой, думал он, этому городу нужен свой Пиранези, и им буду я! Хокни предстояло стать одним из величайших живописцев архитектуры и стиля жизни Лос-Анджелеса, но пиранезианская сторона города в его картинах как-то не отразилась.

<…>

В Лос-Анджелесе Хокни привлекала еще и сексуальная свобода гей- сообщества. Соответственно, они с Касмином нанесли визит — практически паломничество — в редакцию Physique Pictorial. И были приятно удивлены, увидев, что та расположена на обычной окраинной улице. Фотостудия имела лишь две стены, вспоминал Касмин: «Так вот где родилась мечта [Хокни] о рае». Это был еще один пример иллюзорной природы картин: «Из каких-то убогих кусков фанеры можно сотворить глянцевую мечту» . Вернувшись в Лондон, Хокни по предложению Ричарда Гамильтона прочитал лекцию о Physique Pictorial в Институте современного искусства. Она была гораздо более интересной, чем другие подобные беседы об американской массовой культуре, и непривычной: Хокни впервые рассказал о гомосексуальном кино и об эротической фотографии.

David Hockney. Life Painting for a Diploma. 1962

Творчество Хокни изменилось под влиянием жизни в этом
новом городе, где в следующие несколько лет он проводил бóльшую часть времени. В 1964 году в Лос-Анджелесе, отметил Хокни, он начал писать «реальные вещи», то, что видел. «До этого все
мои картины шли от идей или вещей, которые встречались мне лишь в книгах». Позже он размышлял, что в Лондоне не делал этого, потому что Лондон не значил для него так много. Он принялся писать городские пейзажи, потом людей.

Когда во второй половине 1966 года Хокни вновь начал работать в Лос-Анджелесе, в его творчестве стало доминировать изображение реальности. Первая картина, написанная по прибытии, — «Домохозяйка из Беверли-Хиллз» (1966–1967), огромный портрет Бетти Фримен, состоятельной собирательницы предметов искусства и покровительницы художников.

Как и многие созданные в то же время работы Говарда Ходжкина, картина изображает окружение модели. Хокни описывал эту картину как «особый портрет в конкретном доме, в реальном месте, которое именно так и выглядит». Однако его метод реалистичен лишь частично. Огромная картина была написана в его небольшой квартире-мастерской с использованием и рисунков, и фотографий — последние стали для Хокни новым источником. В результате получилась ясная геометрия прямых углов, линий и прямоугольников, идущая от европейского модернизма, и — вот парадокс — в Лос-Анджелесе она выглядит практически списанной с натуры: архитектуру города в основном определяет стиль Миса ван дер Роэ и Ле Корбюзье (на картине присутствует шезлонг, спроектированный последним).

В лос-анджелесских работах Хокни 1964–1968 годов — периода, когда он подолгу жил в Калифорнии, — преобладают две темы: секс и вода, часто присутствующие в одном изображении. В таких картинах, как «Мальчик готовится принять душ» (1964), «Мужчина в душе в Беверли-Хиллз» (1964) и «Мужчина принимает душ» (1965), повторяется его любимый мотив из Physique Pictorial. Вода — и, шире, прозрачность — зачаровывает художника так же, как и мужское тело.

Мне интересно рисовать прозрачность, то, чего, в сущности, нет в визуальном смысле. В картинах с бассейном я писал прозрачность: как написать воду? Хороший вопрос, сдается мне. Плавательный бассейн, в отличие от пруда, отражает свет. Те танцующие линии, которыми я обычно пишу бассейн, действительно есть на поверхности воды. Это наглядная задача.

David Hockney. Sunbather, 1966

Бассейны Хокни 1966–1967 годов — едва ли не самые прославленные его картины, и они, очевидно, связаны с его жизнью в Лос-Анджелесе (бассейны — примета этого города: когда самолет подлетал к аэропорту, повсюду виднелись бассейны, заметил он во время первого своего визита). Однако эти картины еще находятся в тесном родстве с абстракцией. «Загорающий» (1966) очень близок к живописи четкого контура, например к произведениям Фрэнка Стеллы, — это череда горизонтальных полос. Но Хокни превратил одну из полос в ряд плиток по краю бассейна, а другую, пошире, в кусок патио сбоку от него, где на полотенце лежит загорающий. Так в изображении появляются свет, воздух и пространство — и не просто свет и пространство, а ясная, резкая атмосфера и яркий солнечный свет калифорнийского побережья. Вспоминая о первых днях, проведенных там, Хокни размышлял: «Я тогда говорил, что всё это о сексе, а теперь думаю, что на самом деле меня привлекал город, пространство».

В нижней части «Загорающего» — извилистые линии, позаимствованные у Бернарда Коэна, еще одного художника из числа подопечных Касмина. Джиллиан Эйрс вспоминает, как однажды зашла в галерею Касмина, когда Хокни привез туда свою новую картину: они с Касмином смеялись над тем, что полосы он позаимствовал у Коэна, «и никак не могли решить, то ли верхнюю, то ли нижнюю!». Касмин, наверное, испытывал сложные чувства, глядя, с какой нахальной самоуверенностью художник присваивает близкое сердцу Касмина абстрактное искусство и превращает в прямую его противоположность.

Хотя на картине изображен лишь уголок территории одного дома, «Загорающий» пропитан атмосферой Лос-Анджелеса — но это не взгляд местного уроженца. Это Лос-Анджелес, увиденный глазами влюбленного в него иностранца, так Ричард Смит романтизировал Нью-Йорк, изображая его с точки зрения путешественника. Отношение Хокни удивляло его друга Эда Рушея, художника, с которым Хокни познакомился, впервые приехав в Лос-Анджелес в 1964 году. Рушей, уроженец Лос-Анджелеса, сам много писал и фотографировал этот город. Он так говорил об этом взгляде чужеземца — верном, по его мнению:

Дэвид был одним из многих британцев, которые искренне любили этот город, чего я никогда не мог понять. Я был в Англии, я видел всё это: мягкое и спокойное отношение ко всяким вещам, человечность во всем, красоту. Меня удивляет, что англичане приезжают в Лос-Анджелес и пылко им восхищаются. Но многие именитые англичане говорят, что круче Калифорнии ничего нет! Да, лесть и обман, да, грязно, но в то же время она что-то обещает. Не знаю что; может быть, источник молодости.

Ed Ruscha. The Whisky-a-Go-Go club on Sunset Boulevard, 1966.

Вернувшись в Англию 9 января 1966 года, Дэвид Хокни опять попал в газеты. Он заявил журналисту, который писал колонку «Аттикус» в Sunday Times, что сыт по горло Англией вообще и Лондоном в частности — его удушающей солидностью, отсутствием свободы. Эти высказывания появились под заголовком: «Художник поп-арта жалуется».

Почему, вопрошал Хокни, бары закрываются в одиннадцать? Почему телевидение в полночь прекращает работу? В США гораздо веселее и он уедет туда:

Жизнь должна быть увлекательной, а здесь [в Лондоне] — одни лишь ограничения и правила, которые ничего не дают сделать. Я раньше думал, что в Лондоне интересно, — но это в сравнении с Брэдфордом. А по сравнению с Нью-Йорком или Сан-Франциско Лондон — ничто. В апреле я уезжаю.

Хокни оставался в Лос-Анджелесе — покидая его ненадолго — два года. У него была работа: он преподавал в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе (UCLA), где студенты, избалованные липовыми преподавателями искусства, неустанно потакавшими им, поначалу считали его очень скучным. А потом, в один прекрасный день, появился Питер Шлезингер, восемнадцатилетний сын страхового агента из долины Сан-Фернандо. Он стал первой большой любовью Хокни.

В следующие несколько лет творчество Хокни было наполнено чувством куда более высоким, чем сексуальное возбуждение, испытанное во время первого приезда в Лос-Анджелес. Картины этого периода исполнены любви и счастья — состояний, практически исключенных из творчества модернистов (и, безусловно, исключенных из мира Фрэнсиса Бэкона). Вот еще одно негласное табу авангарда, которое Хокни беззаботно нарушил. Через несколько лет телевизионный интервьюер спросит Хокни, чем он объясняет свой успех у широкой публики. Хокни ответит: «Я не знаю». Это действительно сложное явление; безусловно, харизматичность и виртуозное мастерство были важны. Но не менее важной была позитивная направленность его творчества. Если это послание, то оно гласит: «Любите жизнь!»

Примечание:

[1] Angeleno (амер. исп.) — уроженец или житель Лос-Анджелеса.

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
23 Мая / 2022

«Результат всей моей жизни»

alt

Чтобы наследники не могли оспорить ее завещание, она заверила его в присутвии двух психиатров, подтвердивших, что она находится «в здравом уме и твердой памяти» — создательница «Общества девяти» Лоттен фон Крёмер была предусмотрительна. Главным делом своей жизни она назвала альтернативную Нобелевскому комитету шведскую академию, где мужчин и женщин было бы поровну, а пост главы они занимали бы по очереди. Эта академия была создана в 1913 году. О писательнице, издательнице и феминистке, опередившей свое время, написала Наталья Поваляева.

Наталья Поваляева

alt
Литературовед и переводчик; перевела книгу «Смерть домохозяйки и другие эссе»

«Общество девяти» (Samfundet De Nio) — литературная академия, основанная 14 февраля 1913 года в согласии с завещанием шведской писательницы и феминистки Лоттен фон Крёмер. «Общество» составляют девять членов — выдающиеся представители шведской культурной элиты. Главной целью этой организации является популяризация шведской литературы в ее различных видах и жанрах. «Общество девяти» было создано как своего рода альтернатива Шведской академии, в которой традиционно доминировали мужчины. В «Обществе девяти» соблюдение гендерного паритета закреплено уставом организации.

Лоттен фон Крёмер (1828 — 1912)

Шарлотта (Лоттен) Ловиса фон Крёмер родилась в Стокгольме в семье Роберта фон Крёмера, аристократа с финско-шведскими корнями, и Шарлотты Марии Сёдерберг, дочери крупного торговца. В семье было в общей сложности пятеро детей, и согласно биографам, атмосфера в доме Крёмеров была очень благоприятной, проникнутой теплом и взаимной любовью. В 1830 году отец Лоттен был назначен губернатором лена Уппсалы, а новым местом жительства семейства Крёмер стал Уппсальский замок. Детство и юность Лоттен провела в окружении интеллектуальной элиты университетского города. Она получила блестящее домашнее образование — ее учителями были профессора Уппсальского университета. Именно в Уппсале зародилась любовь Лоттен к литературе и проявились первые признаки писательского и поэтического таланта. Семья Крёмер много путешествовала по Швеции и за ее пределами, что способствовало расширению кругозора Лоттен. Таким образом, в юности Лоттен фон Крёмер представляла собой хорошо образованную, обаятельную, умевшую легко завоевывать симпатии окружающих девушку. Однако в возрасте четырнадцати лет Лоттен перенесла скарлатину, в результате чего у нее стал неуклонно ухудшаться слух, что постепенно привело к полной глухоте.

Это коренным образом изменило условия жизни Лоттен — по натуре общительная, последние десятилетия своей жизни она провела практически в полном одиночестве, в собственном доме на улице Виллагатан, 14 в Стокгольме (этот дом сохранился, и в нем теперь проходят регулярные собрания «Общества девяти»).

Единственной ее постоянной компаньонкой была горничная. В последние годы жизни Лоттен многие считали ее странной, эксцентричной. Однако этот факт говорит не столько о Лоттен, сколько о тех стереотипах и предубеждениях, которые существовали в обществе начала ХХ века по отношению к женщинам, которые стремились сохранять независимость и верность своим убеждениям, даже несмотря на физический недуг.

Лоттен фон Крёмер никогда не была замужем, хотя известно, что на протяжении долгого времени она была тайно помолвлена с преподавателем эстетики из Уппсальского университета. Однако чувства не были пропорциональными: Лоттен была горячо влюблена, тогда как ее жених был гораздо более сдержан. В конце концов, он не смог принять феминистских взглядов Лоттен, равно как и ее стремления строить писательскую карьеру. Помолвка была разорвана, но ни она, ни он в дальнейшем не вступили в брак.

Лоттен фон Крёмер была писательницей и поэтессой, а также автором эссеистики и путевых заметок. Кроме того, на протяжении двух лет (с 1877 по 1879 год) она издавала на собственные средства журнал «Наше время» (Vår Tid), в котором стремилась познакомить читателей с самыми современными направлениями литературы. Полное собрание ее сочинений в четырех томах «Общество девяти» издало в 1918 году.

Однако самый заметный вклад Лоттен фон Крёмер внесла не в литературу, а в женское движение. Будучи очень состоятельной женщиной (внушительное наследство от отца было удачно вложено, так что личное состояние Лоттен с каждым годом неуклонно росло), она имела возможность поддерживать различные общества и проекты, целью которых было улучшение положения женщин в обществе и борьба за равноправие полов. Лоттен финансово поддерживала Ассоциацию Фредрики Бремер (Fredrika Bremer-förbundet) — первую в Швеции организацию по защите прав женщин; в 1872 году учредила стипендию для девушек, желающих получить высшее образование в Уппсальском университете; при ее финансовой поддержке в Стокгольме в 1911 году прошел Международный конгресс, посвященный женскому избирательному праву.

Уже этого было более чем достаточно, однако Лоттен мечтала о большем.

«Общество девяти»

Идея создания общества наподобие литературной академии пришла ей в голову задолго до смерти; документы, найденные после смерти Лоттен, позволяют судить о том, что она десятилетиями обдумывала своё будущее детище. В 1879 году Лоттен фон Крёмер составила первое завещание, в котором изъявлялось пожелание на оставленные ею средства организовать общество, которое присуждало бы стипендии за литературные достижения, а также продолжало издавать журнал «Наше время». Впоследствии Лоттен составила еще не одно завещание, но в каждом последующем непременно фигурировал план создания общества.

Немало было и вариантов названия для будущего детища. Некоторые варианты, например, включали в себя имя Альф: Общество Альфхем (Alfhem — дословно «дом, жилище Альфа»), Шведское общество Альфхем и т.п. Альфом, заметим, звали любимого пса Лоттен, который на протяжении многих лет был ее единственным другом.

Лоттен фон Крёмер умерла 23 декабря 1912 года в возрасте 84 лет. В ее последнем завещании, составленном 2 июня 1910 года, говорилось о том, что все ее состояние (порядка 40 миллионов шведских крон в современном эквиваленте), за исключением незначительных выплат по долговым обязательствам, пошлин на наследство, а также скромных сумм родственникам и горничной Тильде Монссон, должно быть употреблено «на создание фонда имени Лоттен фон Крёмер (Lotten von Kræmers Stiftelse), юридическим представителем и управляющим которого должно стать специально созданное для этой цели „Общество девяти“».

Далее в завещании говорилось: «Целью и задачей общества должна стать популяризация шведской художественной литературы посредством присуждения премий за произведения, опубликованные как в печати, так и в журнальных изданиях». В завещании также были прописаны ключевые пункты устава будущего общества. Членами общества избираются пожизненно девять выдающихся деятелей культуры. Кресла 3, 5, 7 и 9 должны занимать мужчины, кресла 2, 4, 6 и 8 — женщины. Кресло номер один занимает председатель; этот пост по очереди должны занимать мужчины и женщины.

Сам по себе такой проект, явно манифестирующий гендерное равенство в сфере, которая в начале ХХ века по-прежнему была монополизирована мужчинами, был невероятно прогрессивным, чтобы не сказать — революционным.

Это была явная, демонстративная альтернатива Шведской академии, в которую женщина была впервые избрана только в 1914 году — с момента основания организации в 1786 году. Этой женщиной была Сельма Лагерлёф, которая также состояла и в «Обществе девяти».

В завещании Лоттен также предлагался первый состав «Общества» — семеро из девяти упомянутых в завещании кандидатов благодарно приняли предложение, двое недостающих были избраны этими семерыми в день основания общества.

14 февраля 1913 года «Общество девяти» было официально учреждено.

Однако только в 1916 году «Общество» заработало в полную силу, и связано это было с юридическими сложностями вокруг завещания Лоттен.

«Общество девяти» в 1913 году

В начале 1990-х годов тогдашние члены «Общества девяти» получили документ от наследников некоей Исы Оттелин. Документ представлял собой благодарственное письмо от 12 июня 1915 года, в котором первые члены «Общества девяти» искренне благодарили Ису за то, что она сочла необходимым исполнить последнюю волю покойной Лоттен фон Крёмер и признать правомерной передачу ее средств «Обществу». Письмо было написано каллиграфическом почерком на дорогой бумаге формата фолио и переплетено французским переплетом. Подписано письмо было всеми тогдашними членами «Общества девяти»: председателем Виктором Альмквистом, Сельмой Лагерлёф, Карлом Волином, Эллен Кей, Эриком Хеденом, Черстин Хорд аф Сегерштад, Йораном Бьёркманом, Анной Марией Роос и Юном Ландквистом.

Благодарность, выраженная таким помпезным, на первый взгляд, образом, была не случайной — вокруг завещания Лоттен фон Крёмер развернулись настоящии баталии. Упомянутая выше Иса Оттелин была племянницей Лоттен фон Крёмер — и единственной из ее одиннадцати племянников, племянниц и внучатых племянников, кто не стал оспаривать завещание. Все остальные родственники решили оспорить завещание в суде на том основании, что Лоттен якобы страдала помутнением рассудка, когда составляла документ. Так начался, по мнению юриста, музыковеда, джазового музыканта и бывшего члена «Общества девяти» Андерса Р. Эмана, один из самых скандальных и запутанных процессов по делу о завещании в истории Швеции.

Родственники Лоттен не стеснялись в выборе средств для того, чтобы вернуть себе то, что, по их мнению, причиталось им по праву. Стремясь представить свою покойную родственницу сумасшедшей, они нанимали одного доктора за другим, чтобы те в суде «подтвердили» эту версию. Но Лоттен предусмотрела такой вариант развития событий, о чем родственники, конечно, знать не могли.

Незадолго до юридического заверения своей последней воли Лоттен пригласила двух известнейших психиатров для освидетельствования самой себя; доктора констатировали, что Лоттен находится в здравом уме и способна осознанно принимать самостоятельные решения. Они же присутствовали при заверении завещания и оставили письменное свидетельство результатов осмотра Лоттен.

Тем не менее, судебный процесс затянулся на несколько лет и стоил немалых нервов и беспокойств членам «Общества девяти». Однако в итоге справедливость восторжествовала, и «Общество» вступило в свои права.

С тех «Общество девяти» — «результат всей моей жизни», как назвала его в своем завещании Лоттен фон Крёмер — существует, сохраняя те пункты устава, которые были приняты со дня его основания, и осуществляя свою главную цель — содействовать продвижению и популяризации шведской литературы. «Общество» занимается присуждением ряда значительных премий, а также устраивает различные литературные мероприятия.

В настоящий момент «Общество девяти» присуждает в общей сложности 11 премий. Вот некоторые из них:

главная премия (STORA PRISET) — 400.000 крон;
премия имени Лоттен фон Крёмер (LOTTEN VON KRÆMERS PRIS) — за лучшую эссеистику, 200.00 крон;
премия Карла Веннберга (KARL VENNBERGS PRIS) — премия лучшему молодому поэту — 150.000 крон;
премия за лучший художественный перевод (ÖVERSÄTTARPRISET) — 100.000 крон.

Сейчас в «Общество девяти» входит Нина Бёртон, книгу которой мы издали в этом году.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
21 Мая / 2022

Ночь в музее — вечер с книгой

alt

К ежегодной акции «Ночь музеев», которая в этом году проходит 21 мая, подготовили для вас небольшой список книг по изобразительному искусству. На все книги в течение суток (с 00:00 до 23:59 22 мая) действует скидка 25% — другие книги со скидкой смотрите в разделе «Искусство» в нашем интернет-магазине.

Сьюзен Вудфорд «Античное искусство»

Начать стоит с книги, которая расскажет о развитии античной культуры и художественных достижениях Древней Греции и Рима, на долгие годы определивших развитие искусства в мире. Сьюзен Вудфорд, защитившая диссертации в Колумбийском и Гарвардском университетах и преподающая историю искусства в Британском музее, как никто другой разбирается вопросе. Рассматривая уцелевшие памятники античного искусства, она наглядно показывает величие сотворенного греками и римлянами.

Сьюзен Вудфорд «Образы мифов в классической античности»

Продолжая тему, Сьюзен Вудфорд написала о том, как художники античности интерпретировали классические мифы. Древние мастера жили в эпоху мифов и сами были их творцами, экспериментируя с разными техниками и материалами, споря с идеями и сюжетами авторитетных мифологических циклов (о Троянской войне, Геракле, аргонавтах, героях Фив и др.). Книга о том, почему произведения искусства становились не только предметами торговли и роскоши, но и способом толкования исторических событий, политическими декларациями, а также изощренными ребусами и загадками. Подбирая ключи к образам древних художников, читатели узнают, как переосмысливался мир хаоса, войн и насилия, как очеловечивались образы монстров и убийц, как возникли трогательные семейные портреты своевольных чудовищ-кентавров и т. д.

Ральф Ски «Импрессионизм»

Томик, вооружившись которым, можно идти хоть в парижский музей Орсе, хоть в Галерею искусств стран Европы и Америки при Пушкинском музее. Мы часто забываем о том, какими вызывающими показались импрессионистские картины их первым зрителям на выставке 1874 года. Художники, которые приняли в ней участие, решительно отвергли общепринятые в то время представления об искусстве: выйдя из мастерских на улицу, они начали писать насыщенными красками и свободными мазками, стараясь уловить мимолетные состояния света и настроения. Ральф Ски, художник и специалист по Ван Гогу и Моне, рассказывает об устроенной импрессионистами революции и о том, как она отразилась на живописи других стран — в книге вы найдете рассказы об американских и австралийских импрессионистах.

Борис Гройс «Частные случаи»

Переходим к современному искусству. Борис Гройс пишет о работах Марселя Дюшана, Энди Уорхола, Фишли и Вайса, Ребекки Хорн и других. «Частные случаи» представляют собой исследование ключевых вопросов, связанных с развитием искусства последних ста лет: оригинальность, вторичность, ценность произведения, язык власти, заключенный в нем, и другое. Эти эссе «не поясняют» теорию искусства, а скорее, следуют импульсам, которые дают сами работы.

Келли Гровье «Искусство с 1989 года»

Книга американского историка искусства, художественного критика и поэта Келли Гровье, об основных тенденциях развития визуального искусства последних тридцати лет. Автор раскрывает, как трансформируются традиционные виды искусства, такие как живопись, графика, скульптура, а также жанры, темы и материалы, показывая тем самым, как изменился мир искусства, в котором соревнуются между собой уже не национальные школы и направления, а индивидуальные представители всех стран и народов.

Дэвид Хокни, Мартин Гейфорд и Роз Блейк «История картин для детей»

…и взрослых! — добавим мы. Яркая, как картины Дэвида Хокни, книга рассказывает об основных «измах». Основанная на одноименном бестселлере для взрослых, она составлена из разговоров двух друзей — художника Дэвида Хокни и искусствоведа Мартина Гейфорда. Они удивительно просто и интересно рассказывают о множестве тем, связанных с художественным творчеством.

Флориан Иллиес «А только что небо было голубое»

Почему лучшие художники XIX века предпочитали смотреть на небо и рисовать облака? Что заставляло их ехать в маленькую итальянскую деревушку Олевано? Излечима ли романтика, — этими вопросами задается немецкий искуствовед и писатель Флориан Иллиес. В книгу вошли его главные тексты об искусстве и литературе, написанные за период с 1997 по 2017 год. В них Иллиес описывает своих личных героев: от Макса Фридлендера до Готфрида Бенна, от Графа Гарри Кесслера до Энди Уорхола. Прошлое в этих текстах ощущается как настоящее, а картины предстают в движении.

Еще по скидке:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
20 Мая / 2022

Выпадение из конструкта: Юлия Лукшина о трилогии «Контур»

alt

Может ли быть нам сейчас близок и полезен опыт англичанки из среднего класса? Писательница и сценаристка Юлия Лукшина прочла трилогию Рейчел Каск и нашла в писательнице лучшего утешителя. Ведь если кризис становится частью нашего пути, то нам потребуется специальный проводник.

Юлия Лукшина

alt
Писатель, сценарист, преподаватель сценарного и литературного мастерства

По словам писательницы Рейчел Каск, главное, что ее интересует — слом социальных конструкций в жизни отдельного взятого человека. Что происходит, когда привычные подпорки рушатся, а персональные смыслы ломаются? Кажется, автор трилогии «Контур» ставит весьма актуальные вопросы.

«Белая, средних лет, средний класс, англичанка. Где в этом я? Что в моем голосе я, а что — задано культурой и обществом?» — нередко вопрошает Рейчел Каск в своих публичных выступлениях.

Пятидесятипятилетняя Каск — третий брак, одиннадцать книг, одна театральная пьеса. На данный момент пик ее писательской карьеры — трилогия романов «Контур», «Транзит» и «Kudos» (2014-2018). И их главная героиня по имени Фей столь напоминает Каск, что закрадывается подозрение, что автофикшн решил мимикрировать под вымысел. Это, безусловно, спекуляция, хотя и не беспочвенная: несколько предыдущих книг писательницы, написанные на автобиографическом материале, приводили, если не к скандалам, то к жарким дискуссиям. Возможно, экспериментальная форма трилогии — отчасти попытка вывести себя из-под огня.

В 2001 году Каск, будучи беременна второй дочерью, пишет книгу «Работа жизни: о материнстве» — исповедь о том, как новая роль матери конкурирует со всем известным ей жизненным опытом («Я чувствовала, словно ко мне в сознание подселили двойника»). Конкуренция эта болезненна и для писательницы, которая переживает сокрушительное чувство потери свободы, и для ее дочерей, и для ее мужа, о разводе с которым Рейчел Каск напишет следующую книгу. После публикации «Работа жизни» получает много эмоциональных и противоречивых отзывов — и от читателей, и от критиков. «Меня обвиняли в ненависти к детям, в послеродовой депрессии, в бессовестной жадности, безответственности, претенциозности, эгоизме, мрачности и, чаще всего, в том, что я слишком интеллектуальна».

Книга «Последствия: о браке и расставании», описывающая развод c фотографом Эдрианом Кларком вызвала еще более многочисленные нападки и резкие рецензии. Спектр претензий схож: «Я писала о том, что меня волновало, и многих это ударяло по болевым точкам».

В промежутке Каск выпустила мемуар о семейном общении «Последний ужин: лето в Италии» , тираж которого был частично отозван из-за судебных исков. Как выяснилось, отнюдь не все хотят оказаться героями документальной истории.

Можно было бы предположить, что после череды произведений, вызвавших острую полемику, трилогию «Контур» постигнет схожая судьба. В действительности случилось обратное. «Контур» приняли с неожиданной теплотой.

Главный нарративный прием трилогии состоит в том, что Фей — лирическая героиня всех трех книг — фигура умолчания. Мы знаем о ней минимум — Фей недавно развелась, у нее двое детей, ее прежняя жизнь сломана. Основное повествование состоит из историй тех, с кем она соприкасается. В первой книге это коллеги-преподаватели, студенты и знакомые по курсу литературного мастерства в Афинах, во второй — те, кого Фей встречает, пытаясь наладить жизнь в Лондоне после развода: наблюдательный риэлтор, мало изменившийся давнишний любовник, строители-ремонтники из Восточной Европы, злобные соседи-скандалисты, философствующий парикмахер. В заключительной книге «Kudos» героиня едет на литературный фестиваль, и началом повествования, как и в первой части трилогии, снова становится общение с соседом по самолету.

Людям, окружающим героиню, делегируется роль спикеров. Они почти безостановочно рассуждают, рефлексируют, вспоминают, предоставляя их слушательнице Фей и читателям книги решать, что из этого калейдоскопа нам понятно или близко. Насколько автор использует вербатим (то есть прямую, необработанную цитатность), а насколько вкладывает свои мысли в уста персонажей, — вопрос. Но так или иначе, все герои Каск напоминают планеты, вращающиеся вокруг экзистенциальных кризисов. Ни один из голосов в трилогии, равно как и авторский голос в мемуарах, не является голосом уверенности.

Но так или иначе, все герои Каск напоминают планеты, вращающиеся вокруг экзистенциальных кризисов. Ни один из голосов в трилогии, равно как и авторский голос в мемуарах, не является голосом уверенности.

Автор накладывает на лирическую героиню нечто вроде епитимьи, а именно — не свойственную герою традиционного романа функцию стороннего наблюдателя. Лишь в заключительной новелле «Транзита», посвященной вечеру, проведенному в гостях у кузена Лоуренса и его новой жены, Фей позволяет себе значимую, но не объясняемую реакцию. Та, однако, связана не с контактом, а с его избеганием. Это бегство: «В окнах брезжил странный подземный свет, почти неотличимый от темноты. Где-то под собой я почувствовала перемену, происходящую глубоко под поверхностью вещей, будто плиты земли слепо двигались по своим черным путям. Я нашла свою сумку и ключи от машины и, никем незамеченная, тихо вышла из дома».

К размышлениям о трилогии на ум приходит еще одна англичанка, ровесница Каск: известная британская скульптор Рейчел Вайтред. Всю жизнь Вайтред создает объекты-слепки с так называемых негативных пространств. К примеру камерные, полупрозрачные, каучуковые отливки, похожие на разноцветные леденцы — это отливки с пространств между ножек табуреток, изнанки столов и внутренностей шкафов. В других вариантах объекты могут быть монументальными, как, например, в проекте «Дом». Для него Вайтред сделала слепок внутреннего пространства целого викторианского особняка. Или в проекте «Комната», для которого она сначала комнату построила, а затем разрушила ее внешний образ, буквально овеществив то, чему положено быть воздухом. На протяжении всей своей творческой биографии Вайтред заполняет материей пустоо́ты, невидимое, изнанку. Фей в трилогии Каск — напоминает подобный слепок, единицу бытия, провалившуюся в зазор между чужих нарративов.

Рейчел Вайтред, Untitled (One Hundred Spaces). 1995. Фото с ретроспективы художницы в галерее Tate в 2017 году. Крейг Берри

В своих интервью Каск рассуждает о том, насколько сегодня актуален герой традиционного романа — герой с выраженным характером, обязанный измениться к концу повествования. Подобный герой не имеет права быть аморфным и реактивным, и должен быть, напротив, определен и про-активен. Ее заботит и смежный вопрос: насколько актуальна сама традиционная романная форма — канон, сложившийся в викторианскую эпоху? Так ли необходимо следователь классическим повествовательным подходам по вовлечению читателя в сюжетные сети, по выстраиванию интриги? Безусловно, Каск не первая, кто задает себе вопрос о возможностях развития романа, поставленный еще модернистами двадцатого века. Вопрос, однако, не теряет актуальности. Роман уже многократно провозглашался мертвым, переживал очередное возрождение, а потом снова проходил через периоды поисков.

«Я искренне не рассчитывала, что трилогию кто-то сможет дочитать до конца», — говорит Каск. Ее занимал не возможный читательский интерес, не разработка характеров, но ребус по поиску конфигурации: «Одну и ту же историю можно рассказать по-разному, и это будет разная история. Так же как в визуальных искусствах, в дизайне, в театральной драме — форма крайне важна. Я ценю содержание в той мере, в которой для него найдена форма».

Последнее утверждение — приглашение потеряться в поле еще одной обширной дискуссии о том, что первично: форма или содержание. Не будем этого делать.

Отметим лишь, что, как кажется, путь героя-наблюдателя — не что иное, как один из вариантов классического романного пути. Немногословность и уход героини от действия не менее красноречивы, чем ее поступки и высказывания.

Они рождают чувственность текста, замешанную на полифонии неотвеченных вопросов, ощущении растерянности, силы сокрушительно разнообразного мира, с которым каждый справляется по мере сил. Все это прорастает в монтаже голосов и историй. Кажущееся отсутствие формы — такая же форма. Вспомним скульптурные изнанки табуреток Рейчел Вайтред. Каск — писатель с опытом болезненного, прямого высказывания в мемуарной прозе и косвенного, делегированного высказывания в своих романах, знает силу обоих приемов как никто.

Но насколько опыт «белой, англичанки, среднего класса» с ее социальными пересечениями и попытками наладить жизнь после развода, применим к нашим текущим реалиям? Возможно, более чем когда-либо. Во времена выпадения из привычных рамок, в периоды общественного кризиса, опыт постоянного дрейфа идентичности имеет все шансы оказаться весьма нужным чтением. Если кризис становится частью нашего пути, то нам придется вглядеться в него, вглядеться в «перемены, происходящие глубоко под поверхностью вещей», и лучше это делать с помощью опытных проводников. Ведь вопрос изменений — экстренных или давно назревших — их проживания, осмысления и свидетельствования — становится самым важным вопросом, с которым мы обращаемся к литературе.

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!