... моя полка Подпишитесь

09 Апреля / 2020

Сьюзен Вудфорд: Римская живопись. Отражение культуры

alt

Отрывок из книги Сьюзен Вудфорд «Античное искусство».

Римляне восхищались не только скульптурой греков, но и их живописью. Особенно высоко ценились подлинные доски «старых мастеров», а те, кто не мог позволить себе подобной роскоши, заказывали для себя их копии, подобные репродуцированным вверху и справа. Отдельные фигуры, группы и целые композиции воспроизводились более или менее точно и виртуозно в зависимости от пожеланий заказчиков и мастерства художников, которые могли вносить в них дополнения и улучшения.

Персей и Андромеда
Копия с картины
Никия, созданной
около 340 г. до н. э. (?)
Помпеи. I в. до н. э.
Стенная роспись.
Высота 106 см
Национальный археологический
музей,
Неаполь

Влияние греческого наследия играло определяющую роль в римской живописи, но не исчерпывало ее богатства, о котором мы можем судить по достаточно многочисленным сохранившимся памятникам. В основном это стенные росписи в частных домах и общественных зданиях Помпей и Геркуланума — двух провинциальных, но высокоразвитых городов, которые оказались погребены под слоем вулканического пепла после извержения Везувия в 79 году н. э. Отдельные образцы найдены также в Риме и некоторых других местах. Судя по всему, зажиточные римляне украшали свои дома более богато, чем греки, хотя, возможно, это обманчивое впечатление, связанное с лучшей сохранностью памятников римской живописи. В целом они выполнены на достаточно высоком уровне, но встречаются среди них и небрежные, грубые, даже вульгарные образцы.

СТИЛИ РИМСКИХ НАСТЕННЫХ РОСПИСЕЙ
Поскольку во многих домах сохранились целые стены, покрытые росписями, у нас есть возможность оценить как проекты художественного оформления в целом, так и их отдельные элементы. По следам изменений, вносившихся в росписи, можно также проследить, как эволюционировали эстетические вкусы.
Вначале римляне украшали стены своих жилищ так, как это было принято по всему Средиземноморью во II веке до н. э. В сущности, речь шла еще не о живописи: стена покрывалась штукатуркой, которая затем окрашивалась и моделировалась так, чтобы напоминать различные породы мрамора. По-видимому, имитация дорогой мраморной облицовки долгое время была единственным украшением стен римских дворцов.

Как только художники осознали возможность создания визуальной иллюзии, в живописи произошли коренные изменения.

К началу I века до н. э. в среде римских декораторов сложилось представление о том, что не менее эффектным и значительно более экономным украшением стен в сравнении с раскрашенными гипсовыми плитами может быть сюжетная роспись. Как только художники осознали возможность создания визуальной иллюзии, в живописи произошли коренные изменения: если можно нарисовать на стене объемные мраморные плиты, то почему бы не нарисовать открытые окна и пейзажи за ними, людей, животных, птиц и сады?

Сцена празднования
Мистерий
Помпеи. Вилла
Мистерий. Середина
I века н. э.
Стенная роспись.
Высота фигурного
фриза 162 см

Так родился новый стиль украшения стен, самостоятельно изобретенный римлянами. Отныне роспись должна была иллюзорно раздвигать границы помещения: она могла изображать колоннаду с открывающимся за нею далеким видом, стоящие или сидящие на возвышении фигуры или целый балкон с видом на прекрасный сад. Создатели подобных «обманок» соперничали друг с другом в натурализме, и их композиции не только зрительно расширяли пространство, но и придавали помещениям разнообразие.
Маленькая комната виллы в Боскореале близ Помпей была расписана в основном архитектурными видами. Нижняя часть стены (дадо), которая могла быть закрыта мебелью или пострадать при уборке пола, украшена достаточно просто — имитацией плоских мраморных плит, разделенных цветными полосами. Ее верхняя граница обозначена иллюзорно написанным цветным порогом, который служит опорой для тонких красных колонн. Участки между колоннами заполнены сюжетной росписью — симметричными видами городской улицы, окружающей святилище. На стене против входа изображен идиллический пейзаж. При всей условности симметричной композиции виды выглядят довольно реалистично, хотя большинство из них (если не все) были, по-видимому, скопированы с греческих оригиналов.

Сад
Прима-Порта. Вилла
Ливии.
Около 20 г. до н. э.
Стенная роспись.
Высота 200 см
Национальный музей,
Рим

Иногда вместо устремленных вдаль пейзажей мы встречаем на стенах римских домов многофигурные композиции. В помпейской Вилле Мистерий нижняя часть стены оформлена так же, как в Боскореале, а выше на неглубоком темно-красном фоне изображены фигуры, исполняющие загадочный ритуал, связанный с культом Вакха (Диониса). Реалистичные, близкие к реальному масштабу, объединенные друг с другом единой композицией, учитывающей пространство комнаты, они создают в помещении явственный эффект присутствия.

ИЗМЕНЕНИЯ ВКУСОВ И СТИЛЕЙ
К концу I века до н. э. эта натуралистичная манера, ориентированная на создание визуальной иллюзии, вышла из моды, и художники, которых поддерживали сведущие в искусстве покровители, начали искать другие решения. Возникший в результате новый стиль стенных росписей основывался на декоративной акцентировке плоскости и границ стены с помощью продуманных сочетаний цветов и элегантных деталей, не продиктованных никакой рациональностью, а часто и откровенно алогичных.
Замечательным образцом этого стиля являются росписи виллы в Боскотреказе близ Помпей, которая принадлежала членам семьи императора и, по всей видимости, отражала новейшие модные веяния своего времени. Элементы архитектурной обманки сохранились, но выступ над дадо стал совсем узким, а «стоящие» на нем колонны — неправдоподобно тонкими. Те из них, которые кажутся ближе к нам, несут на себе изящный фронтон, украшенный подвесками из жемчужин и драгоценных камней, а те, что слегка «углублены» и тонки почти до неразличимости, поддерживают ажурный фриз, напоминающий искусно вышитую ленту. Это своего рода ювелирная архитектура, богатая, причудливая и изысканная.

Это своего рода ювелирная архитектура, богатая, причудливая и изысканная.

Остальная часть стены (исключая дадо) окрашена в черный цвет. Этот черный фон можно интерпретировать как плоский и ограничивающий, или, наоборот, как глубокий и просторный. В центре стены изображен миниатюрный пейзаж. Будучи удивительно объемным — умелая работа со светом позволила художнику создать впечатление глубины, — он в то же время парадоксальным образом парит в воздухе и тем самым подчеркивает пространственную двойственность черной стены, играючи пресекая любые попытки рационального анализа.

Будучи удивительно объемным, пейзаж в то же время парадоксальным образом парит в воздухе.

На других стенах того же интерьера место пейзажа занимают мифологические композиции, заключенные в изящные рамы, или воображаемые виды, составленные из тончайших архитектурных элементов. Сочетание неяркого нейтрального фона и дразнящих взор декоративных мотивов резко отличает этот стиль от прежнего, более склонного к логике и правдоподобию.
Следующая смена стилей произошла в начале 60-х годов н. э., когда многие дома Помпей ремонтировались после землетрясения и их хозяева, уставшие от изощренной декоративной эстетики, вновь пожелали видеть у себя картины, создающие иллюзию пространства и зрительно раздвигающие стены их зачастую небольших комнат. В ответ на этот запрос художники попытались осуществить синтез двух предыдущих стилей, объединив пространственную иллюзию и нарядную орнаментальность.
О результатах их усилий позволяет судить роспись комнаты в помпейском Доме Веттиев. Здесь в центре каждой стены на плоскостном красном поле размещены квадратные композиции в темных обрамлениях, напоминающие картины (возможно, они являются копиями работ греческих мастеров). По сторонам от красного поля и над ним стены словно бы раскрываются, позволяя взору углубиться в архитектурные виды, которые отчетливо перекликаются с театральными декорациями и в этом отношении отличаются от реалистичных пейзажей первого помпейского стиля. Так решены все три стены комнаты (исключая входную), но боковые, более длинные стены включают еще один сектор с краю, окрашенный под штукатурку и родственный по образной структуре темной стене второго стиля: миниатюрная группа из двух фигур «парит» на светлом воздушном фоне, границы которого обозначены декоративным бордюром, оспаривающим впечатление пространственности своей плоскостностью.
Роспись Дома Веттиев позволяет оценить общий уровень помпейской живописи 60-х годов н. э.: это было не слишком изощренное развлекательное искусство. Сюжетные композиции повторяли модные греческие картины, причем, возможно, по альбомам образцов, в котором они уже подверглись некоторому упрощению, а в остальном художники ориентировались на театральные декорации.
Фрагмент более искусной работы сохранился в одном из домов Геркуланума. Мастерство письма, тональная и цветовая гармония, смелость композиционного решения позволяют поставить этот фантастический архитектурный вид в один ряд с шедеврами живописи барокко, созданными более полутора тысяч лет спустя. Судя по избранной художником точке зрения, эта композиция располагалась достаточно высоко на левой от входа стене помещения (согласно схеме, использованной в Дом Веттиев): расписывая комнату целиком, художники выбирали для пейзажной части каждой стены вид, естественный для зрителя, стоящего у входа.

САМОБЫТНАЯ РИМСКАЯ ЖИВОПИСЬ
Есть среди сохранившихся произведений римских художников и такие, которые кажутся избежавшими греческого влияния. Одно из них изображает беспорядки в помпейском амфитеатре и на площади вокруг него. Это событие имело место в действительности: в 59 году н. э. в Помпеях вспыхнул конфликт между местными жителями и приезжими из соседней Ночеры. Драка переросла в массовое побоище, кончившееся тем, что император приказал закрыть амфитеатр на десять лет и не проводить в городе никаких увеселительных мероприятий.
Сюжет из текущей жизни не позволял ориентироваться на греческие образцы, и художник представил его в меру своих способностей — без всякой визуальной логики, но достаточно внятно. Хотя внутреннее пространство амфитеатра показано с высоты птичьего полета, его внешний вид изображен спереди, в нормальном ракурсе, так же как и фигуры людей. При этом ступени лестниц, ведущих через верх здания к рядам скамеек для зрителей, развернуты наружу, чтобы мы могли их увидеть. Подобные несообразности, обусловленные стремлением объяснить детали сюжета, позволяют сравнить роспись с рельефами, украшающими Колонну Траяна.
Римская живопись продолжала развиваться и после извержения Везувия, которое в 79 году н. э. стерло с лица земли Помпеи и Геркуланум. Стены домов расписывались римлянами еще долго, пока в моду не вошли другие способы украшения интерьера. Однако более поздние росписи сохранились в очень скудном количестве и со значительными утратами, поэтому составить по ним сколько-нибудь ясную картину дальнейшей эволюции мод и стилей крайне затруднительно.

Перевод: Ю. Евсеева

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
08 Апреля / 2020

Джессика Лак: Московский концептуализм 1970–1980

alt

Отрывок из книги Джессики Лак «Глобальное искусство».

В конце 1950-х годов художники стран Восточной Европы — так называемого социалистического лагеря — оказались перед трудным выбором: либо отказаться от творческих экспериментов и самовыражения ради социалистического реализма, который требовал бесконечных восхвалений правящего режима, либо уйти в подполье. Некоторые из пошедших по второму пути нашли себя в самобытном варианте концептуализма. Сместив фокус с объекта — картины или скульптуры — на художественный процесс или иное эфемерное явление, им удалось уйти от обезличивающего соцреалистического конформизма. Так в Восточной Европе возникли различные концептуалистские течения.

Одним из них стал московский концептуализм, сложившийся в начале 1970-х годов, когда неофициальное искусство в СССР подверглось очередной волне притеснений. В 1974 году выставка, организованная независимыми художниками на пустыре в одном из спальных районов Москвы, была жестоко разгромлена властями с применением бульдозеров. В такой ситуации концептуализм оказался одним из способов обойти цензуру: так, московский художник Илья Кабаков создавал экзистенциальные инсталляции у себя в мастерской, показывая их лишь узкому кругу «проверенных зрителей». Столь же востребованными медиа в неофициальной среде были текст и перформанс. Группа «Коллективные действия» работала в духе «романтического концептуализма», как охарактеризовал ее практику теоретик искусства Борис Гройс, чтобы подчеркнуть в ней специфически русскую склонность к метафизическому и трансцендентальному.

Ценность творческого акта определялась для московских концептуалистов-романтиков его способностью передать зрителю определенный духовный опыт. Встречу своих работ с публикой они часто оставляли на волю случая, воздерживаясь от того, чтобы как-либо контролировать их судьбу: так, группа «Коллективные действия» могла оставить в лесу раскрашенную палатку или электрический звонок с расчетом на то, что кто-то с ними случайно столкнется. Поэт Лев Рубинштейн писал на каталожных карточках стихи, состоящие из коротких глубокомысленных высказываний, которые озадачивали слушателя отсутствием связи между ними. Не будучи в традиционном смысле религиозными, московские концептуалисты побуждали свою публику выйти за границы здравого смысла, мысленно перенестись в иную жизнь, не совпадающую с окружающей реальностью.

Виталий Комар и Александр Меламид

Пост-арт № 1. 1973 Холст, масло. 121,9 × 91,4 см

Галерея Рональда Фельдмана, Нью-Йорк

В начале 1970-х годов Комар и Меламид придумали соц-арт — новое художественное направление, представляющее собой абсурдную смесь социалистического реализма и поп-арта. В их работах этого периода символы советского тоталитаризма подвергались иронической переработке, подобной той, предметом которой в поп-арте были образы общества потребления.

Ирина Нахова

Комната 2. 1984

Серебряно-желатиновая печать. 26 × 40 см

Собственность автора

Будучи неофициальной художницей и не имея возможности выставляться в галереях, Нахова превратила в произведение искусства свою квартиру, покрыв ее стены бумагой с загадочными брутальными композициями в черно-белой гамме. На этой фотографии запечатлен фрагмент одной из четырех инсталляций, созданных ею таким образом в 1983–1986 годах.

 Группа «Коллективные действия»

Появление. Акция. Москва. Измайловское поле. 13 марта 1976

Фотографии

Тридцати зрителям, приглашенным присутствовать при этой акции на окраине Москвы, было предложено ждать и следить за тем, когда что-то появится. Вскоре на горизонте показались два человека, которые подошли к собравшимся и вручили им «документальные подтверждения» того, что они наблюдали. Позднее организаторы акции задались вопросом о том, кто перед кем появился — они перед зрителями или зрители перед ними.

ХУДОЖНИКИ
Никита Алексеев (род. 1953), Россия (бывший СССР)
Елена Елагина (род. 1949), Россия (бывший СССР)
Илья Кабаков (род. 1933), Россия (бывший СССР)
Георгий Кизевальтер (род. 1955), Россия (бывший СССР)
Андрей Монастырский (род. 1949), Россия (бывший СССР)
Лев Рубинштейн (род. 1947), Россия (бывший СССР)

ОСОБЕННОСТИ
двусмысленность • юмор, сатира • сопротивление
• соединение изображения и текста • ненарративная структура
• коллективное творчество • временность • отказ от объектности

МЕДИА
инсталляция • перформанс • фотография • видео • текст

СОБРАНИЯ
Московский музей современного искусства, Москва, Россия
Музей современного искусства «Гараж», Москва, Россия
Галерея Тейт, Лондон, Великобритания

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
07 Апреля / 2020

«Отключение» — отрывок из книги Этана Цукермана «Новые соединения»

alt

Отрывок из книги Этана Цукермана «Новые соединения. Цифровые космополиты в коммуникативную эпоху» — об эпидемии атипичной пневмонии и о том, как интернет и Global Public Health Intelligence Network помогли ее побороть.

ОТКЛЮЧЕНИЕ

Глава первая. Взаимосвязанность, инфекция, вдохновение

Заселяясь в номер 911 гонконгского отеля «Метрополь», док­тор Лю Жианлун уже чувствовал себя неважно. 21 февраля 2003 года шестидесятичетырехлетний профессор медицины приехал на свадьбу родственников, но вместо ощущения празд­ника испытывал сильное утомление. Предыдущие три недели он подолгу задерживался на работе в больнице имени Сунь Ятсена в Гуанчжоу, куда попали сотни пациентов с атипичной пневмонией [1].

Прогулявшись с шурином по городу, доктор Лю порань­ше вернулся в гостиницу. На следующее утро он вышел на Ватерлоо-роуд, добрался до больницы Квонг-Ва и сдался врачам. Уже задыхаясь, он предупредил врачей и медсестер, что является носителем особо опасной инфекции и его нужно поместить в карантинный бокс [2].

Спустя десять дней Доктор Лю скончался от тяжелого острого респираторного синдрома (ТОРС). Его шурин также вскоре умер. Доктор Лю не был первой жертвой ТОРС, однако его случай выявил способность этой болезни быстро распро­страняться на большие расстояния. В результате всемирная эпидемия, способная поразить миллиарды, унесла жизни 916 человек [3].

К моменту, когда доктор Лю, наконец, оказался в каранти­не, от него уже заразились 12 постояльцев с девятого этажа отеля «Метрополь». Среди инфицированных оказались гражда­не Сингапура, Австралии, Филиппин, Канады, а также Китая и Гонконга [4]. Одним из тех, кому не посчастливилось полу­чить номер на девятом этаже, был Джонни Чэн, проживавший в Шанхае американский бизнесмен. Он покинул гостиницу через два дня после того, как доктор Лю в нее заселился, и отправился в Ханой. Спустя несколько дней он заболел и оказался во Французском госпитале Вьетнама.

Когда вьетнамские доктора не смогли диагностировать его заболевание, они обратились к Карло Урбани, главному инфек­ционисту Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ) по Западно-Тихоокеанскому региону. Будучи опытным диагностом, доктор Урбани быстро определил, что Чэн умирает от чего-то очень заразного. Он немедленно встретился с вьетнамскими властями, чтобы в больницах страны приняли активные меры по предотвращению эпидемии. Однако к консультациям доктора Урбани прибегли, когда Чэн уже заразил 80 пациентов и работ­ников больницы.

11 марта вьетнамское правительство объявило карантин и изолировало Французский госпиталь. В это время Урбани летел из Ханоя в Бангкок на медицинскую конференцию. Во время полета он почувствовал сильный жар — один из ран­них симптомов заболевания. Сойдя с самолета, Урбани изоли­ровал себя и позвонил коллеге из американского Центра по контролю и профилактике заболеваний доктору Скотту Доуэллу, который встретил его в аэропорту. Сидя на расстоянии трех метров, они проговорили почти два часа, пока тайские власти готовили машину скорой помощи и медицинских работников с достаточно защитной экипировкой, чтобы перевести Урбани в больницу [5]. Несмотря на крепкое здоровье Урбани, медики считают, что, работая с пациентами, он десятки раз подвергался воздействию вируса, пока вирусная нагрузка не пробила его иммунную систему. Урбани скончался 29 марта.

Если вы были в Соединенных Штатах во время появления атипичной пневмонии, у вас, возможно, сохранились смутные воспоминания об ограничениях на поездки и неожиданно боль­шом количестве иностранцев в медицинских масках. В США было установлено лишь двадцать семь случаев заболевания, тогда как в Китае зараженных было более семи тысяч. За пре­делами США болезнь произвела куда более заметный психоло­гический эффект. Специалист по мировому здравоохранению Лори Гаррет пишет по этому поводу: «Большинство американ­цев вскоре забыли про атипичную пневмонию, однако для мно­гих жителей Азии и Канады период с ноября 2002 по июнь 2003 года стал таким же памятным, как 11 сентября для людей из Нью-Йорка и Вашингтона» [6].

Подобная реакция вполне объяснима: атипичная пневмо­ния — страшное заболевание. Чтобы заразиться, не нужен пря­мой физический контакт — достаточно некоторое время нахо­диться вблизи инфицированного. Инкубационный период может проходить до десяти дней без каких-либо внятных симптомов, и, значит, носители, перемещаясь, могут распространять инфек­цию на огромные расстояния и один человек может заразить десятки, а то и сотни. И примерно в одном из десяти случаев болезнь приводит к летальному исходу.

Во время вспышки 2002/03 годов инфекция распространялась так быстро, что поначалу даже спровоцировала новый виток теории заговора. Мысль, высказанная малоизвестным российским ученым, стала популярной в китайских чатах: столь опасный и быстро распространяющийся вирус наверняка придумал человек [7]. Однако правда оказалась еще более странной и, пожалуй, еще более тревожной. К апрелю 2003 года ученые ВОЗ обнаружили, что вирус ТОРС происходит от гималайской циветты, хищника размером с крупную кошку, оби­тающего, в частности, в Южном Китае. Как и эбола, сибирская язва и хантавирус, ТОРС пришел из животного мира. Животным вирус может и не приносить вреда, однако от них он передается людям. Межвидовой барьер ТОРС, скорее всего, преодолел через кровь убитых циветт, мясо которых продается на южноки­тайских рынках. А от тех, кто употреблял циветт в пищу, вирус уже через людей добрался до доктора Лю и доктора Урбани.

Длительный инкубационный период и легкость передачи — качества, как будто специально созданные для глобального мира. Такие «суперраспространители», как доктор Лю или Джон­ни Чэн, профессионалы, постоянно перемещающиеся по воздуху из одного глобального города в другой, приносили с собой и вирус. На одном только рейсе China Airways 112 из Гонконга в Пекин 15 марта один пассажир заразил 22 из 126 своих попут­чиков [8]. По мере распространения паники люди стали боять­ся самолетов, общественного транспорта и других общедоступ­ных пространств глобальных мегаполисов. Нахождение в одном помещении с тысячами незнакомых людей — столь привычное для больших городов — вдруг оказалось неоправданно риско­ванным делом. Как по Эдварду Лоренцу причиной торнадо в Кан­засе оказывался взмах крыльев бабочки в Бразилии, чей-то ужин в Китае мог теперь привести к госпитализации в Канаде.

В итоге ТОРС распространился по 32 странам на всех кон­тинентах, за исключением Антарктиды, однако пострадало от него лишь 8 422 человека. И хотя распространение вируса с ноября 2002 по март 2003 года шло по экспоненте, к июлю 2003 года ВОЗ смогла уверенно заявить о подавлении эпиде­мии [9]. В конце концов самым замечательным в истории с атипичной пневмонией стала не скорость ее распространения, но то, как быстро ее удалось остановить.

Сравним статистику по ТОРС с более ранней эпидемией испанского гриппа. С 1918 по 1920 год треть населения мира, примерно полмиллиарда человек, заразилась смертельной фор­мой гриппа, унесшей около 50 миллионов жизней [10]. На самом деле испанка менее опасна, нежели атипичная пневмония. Смертность от испанки достигала 2,5%, впрочем, многие болели ей не один раз. От атипичной пневмонии умерло 9,6% заражен­ных, и особую опасность она представляла для пожилых людей, смертность среди которых достигала более 50%. Испанка, как и ТОРС, охватила почти весь мир — вспышки были зафиксированы на далеких тихоокеанских островах и за полярным кругом. Однако носители вируса испанки передвигались в эти отдален­ные уголки на пароходах и поездах, а не на трансатлантических авиарейсах. Так почему же ТОРС, столь опасная болезнь, так хорошо приспособленная для глобального распространения, унесла сравнительно немного жизней?

Пожалуй, самую существенную роль в этом сыграл интер­нет. Остановить атипичную пневмонию стало возможным благодаря глобальному сотрудничеству и коммуникациям, а способность врачей по всему миру быть постоянно на связи и обмениваться информацией онлайн сделала сеть основной линией фронта борьбы с болезнью.

Приведя вьетнамские власти в состояние повышенной готовности, итальянский диагност доктор Урбани запустил гло­бальный процесс по идентификации, диагностированию и сдер­живанию ТОРС, процесс, которым руководила Всемирная орга­низация здравоохранения. Через шесть дней после того, как Урбани приземлился в Бангкоке, ВОЗ запустила защищенный сайт, на котором проводились видеоконференции, координиро­вавшие усилия исследователей в лабораториях по всему миру.

Они обменивались рентгеновскими снимками легких, чтобы разработать протокол диагностики, который потом разослали по больницам всего мира вместе с рекомендациями по карантину инфицированных пациентов. Эти меры оказались чрезвычайно эффективными — 90% всех инфицированных ТОРС заболели до того, как ВОЗ распространила свои рекомендации. Для обнару­жения уже существующих и новых вспышек атипичной пневмо­нии ВОЗ использовала GPHIN (Global Public Health Intelligence Network) — Всемирную информационную сеть общественного здравоохранения. Это программный инструмент, разработанный канадским министерством здравоохранения, который сканирует ленты новостей и другие интернет-ресурсы на упоминание воз­можных вспышек ТОРС и других необъяснимых случаев заболе­вания. Более трети выявленных GPHIN слухов привели ВОЗ к реальным вспышкам атипичной пневмонии, которые были обнаружены и блокированы [11].

ВОЗ пришлось отслеживать публикации в газетах и социальных сетях еще и потому, что не все правительства предоста­вили точные сведения о распространении заболевания. Из всех стран сильнее всего болезнь поразила Китай, при этом китай­ское правительство больше других препятствовало предоставлению информации о количестве инфицированных, что, конечно, взаимосвязано. Спустя более чем две недели после всемирного предупреждения ВОЗ китайские власти публично заявляли, что в Пекине зафиксировано всего двенадцать случа­ев атипичной пневмонии. Пекинский доктор Жианг Янйонг лич­но лечил более пятидесяти инфицированных и понимал, что цифры, приводимые властями, сильно занижены. О своих опа­сениях он написал имейл на пекинское и гонконгское телевиде­ние, откуда его письмо переслали в газету Wall Street Journal и журнал Time, которые и привлекли к его соображениям внимание мировой общественности [12]. Менее чем через две недели после публикации в Time статьи о ТОРС в Пекине министр здравоохранения Китая и мэр Пекина были уволены. Новый мэр, следуя инструкциям ВОЗ, закрыл школы, дискотеки и театры. Так международное внимание вернуло Китай в ряды всемирной борьбы с атипичной пневмонией.

Возможность делиться информацией, находясь в разных местах, помогла свести к минимуму вызванные ТОРС и каранти­нами нарушения привычных связей. В Сингапуре, который пострадал от атипичной пневмонии одним из первых, всех инфицированных поместили в одну палату, а после лечения выпустили на домашний карантин, который отслеживался через установленную правительством видеосвязь. Сингапурские вла­сти также не рекомендовали представителям местной китай­ской общины отмечать Цинмин — традиционный праздник поминовения усопших, когда принято ходить на кладбища и прибираться на могилах предков. Правительство проявило новаторство и в этом вопросе: опасаясь большого скопления людей на кладбищах, власти призывали жителей воспользо­ваться онлайн-сервисом, позволяющим покупать приношения и оплачивать работу кладбищенского служащего, который при­берется и оставит приношение от их имени [13].

Описывая успех ВОЗ в блокировании распространения атипичной пневмонии, директор ВОЗ по Западно-Тихоокеанско­му региону доктор Шигеру Оми размышляет о том, что, если бы не международные авиалинии, болезнь никогда бы не вышла за пределы небольшой региональной вспышки, а ВОЗ не удалось бы так быстро с ней справиться, не будь у нее такого союзника, как интернет. Будь то врачи разных континентов, вместе изучающие рентгеновские снимки, или госслужащие Торонто и Сингапура, обсуждающие условия карантинов, связь позволяет осуществлять важнейшие совместные проекты, впрочем, как и способствует распространению инфекции.

Эпидемия раскрывается, подобно тайне. Мы не знаем, в какой точке планеты она вспыхнет и какие ранее вполне при­вычные и безопасные действия однажды приведут к ее распро­странению по всей планете. Чтобы диагностировать и остановить эпидемию, доктор Оми и другие ученые должны быть в курсе как локальных, так и общемировых событий. Широкий взгляд на мир является обязательным условием для определения потенциаль­ной опасности и нахождения оригинального решения проблемы. Всемирная информационная сеть общественного здравоохране­ния (GPHIN), с помощью которой исследователи ВОЗ собирали слухи и сведения из газет и интернет-ресурсов, оказалась столь полезной именно потому, что искала ТОРС не только в Китае и Гонконге, но во всех уголках света.

ТОРС — это одна из многих глобальных проблем, с кото­рыми мы сегодня сталкиваемся. Нерешенных вопросов еще очень много: быстро меняющийся климат, взаимосвязанные и неустойчивые финансовые системы, конкуренция за пахотные земли и прочие исчерпаемые природные ресурсы. Глядя в буду­щее с оптимизмом, мы видим множество подобных GPHIN сетей, которые, сканируя горизонт событий, выявляют угрозы, новые возможности и тут же предлагают решения, но все еще нераскрытая тайна бытия как бы намекает, что перспективы наши по-прежнему туманны.

[1] Chris Taylor, “The Chinese Plague”, World Press Review 50 (2003), http://www.worldpress.org/Asia/1148.cfm

[2] Tim Spanton, “World’s Deadliest Cough”, Sun, July 28, 2007, http://www.thesun.co.uk/sol/homepage/news/158143/Worlds-deadliest-cough.html

[3] “SARS FAQ”, Disaster Center, http://www.disastercenter.com/Severe%20Acute%20Respiratory%20Syndrome.htm

[4] Simon More, “Severe Acute Respiratory Syndrome (SARS)” (Power-Point presentation at EADGENE Workshop on Interpreting Field Disease Data, Edinburgh, Scotland, February 1–2, 2010).

[5] Donald J. MacNeil Jr., “Disease’s Pioneer Is Mourned as a Victim”, New York Times, April 8, 2003, http://www.nytimes.com/2003/04/08/science/disease-s-pioneer-is-mourned-as-a-victim.html

[6] Laurie Garrett, “Outbreak”, review of China Syndrome: The True Story of the 21st Century’s First Great Epidemic by Karl Taro Greenfeld, in Washington Post, April 9, 2006, http://www.washingtonpost.com/wp-dyn/content/arti­cle/2006/04/06/AR2006040601666.html17

[7] Alexander Batalin, “SARS Pneumonia Virus, Synthetic Manmade, according to Russian Scientist”, Global Research, November 10, 2003, http://globalresearch.ca/articles/BAT304A.html

[8] World Health Organization, SARS: How a Global Epidemic Was Stopped (Geneva: WHO Press, 2006), chap. 15.18

[9] “Summary Table of SARS Cases by Country, 1 November 2002 — 7 August 2003”, World Health Organization, August 15, 2003, http://www.who.int/csr/sars/country/country2003_08_15.pdf

[10] Jeffery Taubenberger and David Morens, “1918 Influenza: The Mother of All Pandemics”, Emerging Infectious Diseases 12 (2006), http://wwwnc.cdc.gov/eid/article/12/1/05-0979_article.htm19

[11] World Health Organization, SARS, introd

[12] “SARS Whistle-blower Breathing a Sigh of Relief”, China News Daily, May 21, 2003, http://english.peopledaily.com.cn/200305/21/eng20030521_117004.shtml20

[13] Paul Dourish and Genevieve Bell, Divining a Digital Future: Mess and Mythology in Ubiquitous Computing (Cambridge: MIT Press, 2011), p. 33.21

Перевод: Дмитрий Симановский

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
07 Апреля / 2020

Где читать электронные книги Ad Marginem

alt

Epub, pdf и fb2 форматы электронных публикаций объединяют людей по всему миру, обеспечивают широкий доступ к научной и учебной литературе, облегчают наши рюкзаки, наполняют головы новыми идеями и, в целом, насыщают жизнь особой цифровой эстетикой. Платформы для доступа к электронным публикациям делают все возможное, чтобы нам было легко дотянуться до любых книг, заходя в мобильное приложение или используя различные девайсы. Зачастую такие сервисы — это еще и отличное место для обмена рецензиями и мнениями о прочитанном. Более того, они дают нам возможность читать книги, печатные тиражи которых давно закончились.

Ad Marginem сотрудничает с ведущими дистрибьюторами электронных книг, на платформах которых вы найдете наши издания по философии, искусству, антропологии, современную художественную прозу и комиксы.

Вот самые популярные из них.

Bookmate
Ad Marginem является частью большого сообщества Bookmate. Сервис подключается по подписке и дает доступ не только к нашим книгам и комиксам, но и к тематическим подборкам, представленным на «полках» издательства. Например, сейчас мы открыли доступ для всех желающих к книгам, которые помогут переждать карантин. Будучи подписчиком Bookmate, вы можете собрать свою полку любимых книг Ad Marginem.

ЛитРес
Еще один важнейший представитель рынка электронных и аудиокниг. Здесь вы можете приобрести любое понравившееся электронное издание, не оформляя подписку. Зайдя на страничку издательства, вы увидите популярное за месяц — книги, которые пользуются вниманием читателей. Так, каждая книга имеет не только свой рейтинг, но и часто сопровождается рецензиями читателей. Честно говоря, мы с интересом читаем ваши рецензии и цитаты, которые вы добавляете в избранное.

Google Play Books
Книги нашего издательства входят в «самую большую коллекцию электронных книг в мире». На крупнейшей цифровой платформе Google Play Books пользователи могут покупать и скачивать электронные и аудиокниги, выбирая из более чем пяти миллионов наименований. Мы постепенно расширяем международное сотрудничество, и скоро наши издания станут доступны подписчикам сервиса Scribd.

IPR Books
Ad Marginem также передает книги для российских библиотек отечественных электронно-образовательных ресурсов. На IPR Books вы можете оформить подписку на наши книги, будучи как учебным заведением, так и библиотекой, и получить круглосуточный удаленный доступ.

BiblioRossica
Наша коллекция художественной литературы, книг по искусству и философии представлена в современной электронно-библиотечной системе для исследователей, преподавателей и студентов — BiblioRossica. Сервис предоставляет доступ как библиотекам, вузам, так и индивидуальным пользователям.

Storytel
В прошлом году мы начали осваивать аудиокниги и совместно с сервисом Storytel записали бестселлер «1913. Лето целого века» Флориана Иллиеса и «Книгу непокоя» Фернандо Пессоа.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
06 Апреля / 2020

«Мышиная история» Джона Бёрджера

alt

К выходу второго издания книги Джона Бёрджера «Зачем смотреть на животных?» публикуем эссе оттуда. В нем рассказывается, как человек ловит дома мышей, чтобы выпустить их в поле.

Жил да был человек, который каждое утро брал хлебный нож, отрезал от буханки, что держал в руке, кусок в 10 сантиметров и выбрасывал его, а после отрезал еще ломоть себе на завтрак. Поступал он так вот почему: каждую ночь мыши прогрызали в середине буханки дыру. Каждое утро он обнаруживал, что дыра эта размером с мышь. Домашние коты, даром что охотились на кротов, к серым мышам, поедавшим хлеб, оставались до странности равнодушны, а может, были подкуплены.

Так оно и шло, месяц за месяцем. Человек много раз записывал в списке покупок «мышеловка». И много раз забывал — может, потому, что магазина, где жители деревни некогда покупали мышеловки, больше не было.

Как-то днем ищет этот человек в сарае за домом металлический напильник. Напильника не найти, но тут он натыкается на мышеловку, прочную, явно ручной работы. Состоит она из деревянной дощечки 18 на 9 сантиметров, окруженной клеткой из крепкой проволоки. Расстояние между соседними параллельными прутьями везде не более полусантиметра. Достаточно, чтобы мышь могла просунуть туда нос, но никак не достаточно для обоих ушей. Высота клетки 8,5 сантиметра, так что мышь, оказавшись внутри, может встать на сильные задние лапы, зацепиться за верхние прутья передними, четырехпалыми, и просунуть морду между прутьями потолка, однако выбраться ей ни за что не удастся.

Один конец клетки — дверца, подвешенная на петлях сверху. К этой дверце приделана пружина-спираль. Когда дверцу открывают, пружина напрягается, готовая снова ее захлопнуть. Сверху — натяжная проволока, которая закреплена, когда дверца открыта. Впрочем, проволока высовывается наружу менее чем на миллиметр. Выражаясь проволочно-капканным языком, на волосок! На другом конце проволоки, внутри клетки — крючок, на который насаживают кусок сыру или сырой печенки.

Мышь входит в клетку, чтобы откусить кусочек. Только она касается еды зубами, как натяжная проволока отпускает дверцу, и та захлопывается у мыши за спиной — мышь и обернуться не успеет. Лишь через несколько часов мышь осознает, что она, целая и невредимая, оказалась заперта в клетке размером 18 на 9 сантиметров. Дрожь, пронизывающая ее в этот момент, не уймется до самого конца.

Человек приносит мышеловку в дом. Проверяет ее. Насаживает на крючок кусок сыру и ставит мышеловку на полку в шкафу, где хранится хлеб.

На следующее утро человек обнаруживает в клетке серую мышь. Сыр в клетке нетронут. С тех пор как дверца захлопнулась, у мыши пропал аппетит. Когда человек берет клетку в руки, мышь пытается спрятаться за приделанной к дверце пружиной. У мыши черные агатовые глаза; они глядят в упор, не мигая. Человек ставит клетку на кухонный стол. Чем дольше он вглядывается внутрь, тем более ясно видит сходство между сидящей мышью и кенгуру. Стоит тишина. Мышь немного успокаивается. Потом начинает описывать круги по клетке, снова и снова пробуя своими четырехпалыми передними лапами расстояние между прутьями в поисках исключения. Мышь пытается кусать проволоку зубами. Потом она снова садится на задние лапы, прижав передние ко рту. Редко бывает, чтобы человек так долго смотрел на мышь. И наоборот.

Человек относит клетку в поле за деревней, ставит ее на траву и открывает дверцу. У мыши минута уходит на то, чтобы осознать: четвертая стена исчезла. Она тычется в открытое пространство мордой, проверяет. Потом выскакивает наружу и, прошмыгнув к ближайшему пучку травы, прячется в нем.

На следующий день человек находит в клетке новую мышь. Эта покрупнее первой, но более нервная. Может, постарше. Человек ставит клетку на пол и сам садится на пол понаблюдать. Мышь карабкается на прутья потолка и повисает вниз головой. Когда человек открывает клетку в поле, старая мышь убегает зигзагом и наконец скрывается из виду.

Однажды утром человек обнаруживает в клетке двух мышей. Трудно сказать, насколько они осознают присутствие друг друга, насколько оно ослабляет или усиливает их страх. У одной уши побольше, у другой шерсть более лоснящаяся. Мыши похожи на кенгуру тем, что их задние лапы обладают огромной силой в относительном смысле, а также тем, что их сильные хвосты, прижимаясь к земле, действуют как рычаг во время прыжков.

В поле, когда человек приподнимает четвертую стену, две мыши времени не теряют. Они тут же выскакивают бок о бок и разбегаются в разных направлениях, одна на восток, другая на запад.

Хлеб в шкафу лежит почти нетронутый. Когда человек поднимает клетку, мышь охватывает паника, как и прежних, однако перемещается она более тяжело. Человек выходит из кухни взять почту и минутку поболтать с почтальоном. Когда он возвращается, в клетке — девять новорожденных мышат. Идеальных пропорций. Розовые. Каждый размером с два зернышка длинного риса.

Спустя десять дней человек задается вопросом о том, не возвращаются ли в дом какие-то из мышей, которых он выпустил в поле. Поразмыслив, он решает, что вряд ли. Он до того пристально наблюдает за всеми, что уверен: вернись одна из них, он ее тут же узнал бы.

Мышь в клетке держит голову набок, словно на ней шапка. Передние лапы, четырехпалые, крепко упираются в землю по обе стороны от морды, подобно рукам пианиста на клавиатуре. Задние лапы подоткнуты под себя и вытянуты по полу так, что почти достигают ушей. Уши навострены, а хвост, длинный, растянувшийся позади, крепко прижат к низу клетки. Когда человек поднимает клетку, сердце у мыши колотится очень часто, она испугана. Однако за пружиной она не прячется; не съеживается от страха. Она держит голову набок и неотрывно смотрит на человека в ответ. Человеку впервые приходит в голову имя для мыши. Он решает назвать мышь Альфредо. Ставит клетку на кухонный стол рядом со своей кофейной чашкой.

Потом человек идет в поле, опускается на колени, ставит клетку на траву и, открыв дверцу, что образует четвертую стену, придерживает ее. Мышь приближается к открытой стене, поднимает голову и прыгает. Не шмыгает, не выскакивает летит. Прыгает она в относительном смысле выше и дальше, чем кенгуру. Прыгает, как мышь, которую выпустили на свободу. За три прыжка покрывает более пяти метров. А человек, все еще на коленях, смотрит, как мышь по имени Альфредо снова и снова прыгает в небо.

На следующее утро хлеб нетронут. И человек думает: возможно, мышь в клетке — последняя. Опускаясь на колени в поле за деревней, придерживая открытую дверцу, человек ждет. Мышь долго не осознает, что можно уйти. А когда наконец осознает, шмыгает в самый густой, ближайший пучок травы; человек же испытывает легкий, но острый укол разочарования. Он надеялся еще раз в жизни увидеть, как пленник летит, как пленник осуществляет свою мечту о свободе.

Наблюдение за животными, как способ понять первоисточник человеческой души.
НОН-ФИКШН
Зачем смотреть на животных? (второе издание)
Джон Бёрджер
Купить

Рекомендованные книги:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
05 Апреля / 2020

Майк Робертс: Как художники придумали поп-музыку, а поп-музыка стала искусством

alt

Подготовили с Майком Робертcом плейлист для книги «Как художники придумали поп-музыку, а поп-музыка стала искусством». 

«Клаус Форман, наставник Леннона в начале 1960-х, поделился с Филиппом Норманом таким впечатлением о музыканте во время его пребывания в Гамбурге: «Он любил петь, он любил песни <…> но меня больше всего впечатлил настрой этого парня. Всё, чего он хотел, — быть не таким, как все. Он хотел совершить что-то особенное, что-то выдающееся».
Это простое, жгучее желание «быть не таким, как все» стало главной мотивацией для десятков художников-музыкантов из арт-колледжей (включая переметнувшихся на их сторону «настоящих» музыкантов — как получивших формальное образование, так и самоучек) с тех самых пор, как рок-н-ролл и поп-арт одновременно появились на свет. Здесь и начинается наша история». Майк Робертс

https://www.youtube.com/playlist?list=PLwgiKL-AHqxMwTtxyTsppLoXqkj3cy_7X

Трек-лист:

‘Heartbreak Hotel’ (1956) by Elvis Presley

‘Bad Penny Blues’ (1956) by Humphrey Lyttleton

‘Anyway, Anyhow, Anywhere’ (1965) by the Who

‘In C’ (1963) by Terry Riley

‘Venus in Furs’ (1967) by the Velvet Underground

‘The Shadow Knows’ (1966) by The Charlatans

‘See My Friends’ (1965) by the Kinks

‘Interstellar Overdrive’ (1967) by Pink Floyd

‘Tomorrow Never Knows’ (1966) by the Beatles

‘Private Sorrow’ (1967) by the PrettyThings

‘Cheap Thrills’ (1968) by the Mothers of Invention

‘Autobahn’ (1974) by Kraftwerk

‘Girl’ (1977) by Suicide

‘Andy Warhol’ (1972) by David Bowie

‘S& M Leather Queen’ (1973) by the Magic Tramps

‘Remake/Remodel’ (1972) by Roxy Music

‘Andy’s Chest’ (1972) by Lou Reed

‘Jet Boy’ (1973) by New York Dolls

‘Horses’ (1975) by Patti Smith

‘Anarchy in the U.K.’ (1976) by Sex Pistols

‘Boredom’ (1977) by Buzzcocks

‘Nighclubbing’ (1977) by Iggy Pop

‘Hiroshima Mon Amour’ (1977) by Ultravox!

‘Planet Rock’ (1982) by Afrika Bambaataa

‘Tainted Love’ (1981) by Soft Cell

‘Wood Beez’ (1985) by Scritti Politti

‘Automatic’ (1984) by the Pointer Sisters

‘Total Trash’ (1988) by Sonic Youth

‘Justified and Ancient (Stand by The JAMs)’ (1991) by the KLF

‘Common People’ (1995) by Pulp

‘What Time Is Love?’ (1997) by the The Williams Fairey Brass Band

‘Picasso Baby’ (2013) by Jay Z

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
04 Апреля / 2020

Все произведения искусства определяются своей внутренней идеей зрителя…

alt

В нашем издательстве готовится к выходу книга «Другие критерии. Лицом к лицу с искусством ХХ века» (1972), написанная одним из самых значительных искусствоведов второй половины ХХ века Лео Стайнбергом (1920, Москва — 2011, Нью-Йорк). Автор книг и статей, перевернувших наше восприятие искусства Возрождения, Стайнберг начинал свою карьеру в 1950-е годы как художественный критик. В 1955 году он стал обозревателем влиятельного издания Arts Magazine, но вскоре понял, что «каждую неделю оценивать дело чьей-то жизни самонадеянно и абсурдно, ведь чтобы толком рассмотреть даже одну картину, иногда нужен не один год». В этом отношении Стайнберг не делал никакого различия между современным искусством и искусством старых мастеров: и то и другое было для него источником смыслов, требовавших вдумчивого изучения. В книгу «Другие критерии» вошли его главные статьи об искусстве ХХ века: блестящие образцы анализа современного искусства как неотъемлемой части истории развития европейской живописи.
Для предварительной публикации Наталия Мазур, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге и автор вступительной статьи к переводу этой книги на русский язык, выбрала два ее фрагмента: первую часть предисловия, которым автор снабдил ее в 2007 году, и заметку «Корпоративная модель развития искусства», опубликованную им в журнале Art Forum в 1972 году. Они объясняют, почему Стайнберг был недоволен формальным методом анализа искусства и зачем ему понадобились «другие критерии» для его оценки.

Предисловие 2007 года

a. Сандро Боттичелли. Святой Себастьян. 1474. Дерево, темпера. 195 × 75 см. Картинная галерея Государственных музеев Пруссии, Берлин

I. Искусство вызывало у меня бурный интерес, поэтому мама наконец отвела меня в музей, где из огромного количества картин одна встревожила меня настолько, что целую неделю я не мог выбросить ее из головы. Это было в 1930 году в Берлине (где за семь лет до этого моя русская семья нашла приют), а смутителем моего десятилетнего сердца стал полнофигурный «Святой Себастьян» кисти Боттичелли (илл. а) — обнаженный юноша, стоящий у мертвого дерева, ступнями на обрубленных ветках, утыканный стрелами и терзающий меня вопросом: как он может так стоять — разве ему не больно?
Три года спустя моя семья бежала из нацистской Германии и осела в Лондоне, где школа искусств вскоре сделала из меня человека. Я узнал, что восприятие картины требует других критериев.

Вы не спрашиваете у изображенного святого, каково ему в его мученичестве. Взрослые обращают внимание на визуальные ритмы и «значимую форму». Они восхищаются «целостностью картинной плоскости» и «верностью материалам».

И если какой-нибудь слишком экспрессивный Себастьян (как, например, у Мантеньи; илл. с) выставляет свои муки напоказ, не стоит обращать на это внимание, поскольку экспрессивность подобного рода только препятствует «сущностной цели живописи». Я понял, что к чему, и принялся осваивать критерии формализма.

с. Андреа Мантенья. Святой Себастьян. Около 1460. Дерево, масло. 68 × 30 см. Музей истории искусства, Вена

Миновала Вторая мировая война, я отправился в Нью-Йорк, занялся историей искусства и вскоре узнал, что «Святой Себастьян» всё же требует критериев, отличных от формалистских. Известно, что, начиная с Античности, пронзающая стрела символизирует мор и что ренессансная Италия воспринимала святого Себастьяна как своего главного спасителя от чумы, своего заступника и оградителя. За это студенты-шутники окрестили его «святой-игольник», но это уж слишком малоформатный образ. Человек, который в одиночку невредимо стоит под дождем стрел черной смерти, больше похож на громоотвод. Он принимает своим телом страшные шипы ради спасения всех остальных.
Отсюда невозмутимость иконы Боттичелли 1474 года или самообладание Себастьяна Антонелло да Мессины (1475–1476/1478; илл. b), который стоит посреди площади и страдает за других в надежде защитить город от чумы. Его окружают зеваки и сплетники, старик и младенец, дамы под цветочными кадками, трехногая парочка справа и даже прикорнувший в ракурсе возле своего праздного оружия охранник. Всё спокойно, и ни одна душа не замечает этот упитанный громоотвод на площади — покинутого одиночку в исподнем, привязанного к проросшему сквозь мрамор дереву и пронзенного пятью стрелами (по числу ран Христа), одна из которых проходит у сердца.

b. Антонелло да Мессина. Святой Себастьян. 1475–1476/1478. Холст, масло (переведено с дерева). 171 × 85,5 см. Картинная галерея, Дрезден

Почему никто его не видит? Несомненно, потому, что его присутствие — скорее воображаемое, чем реальное: незримое, как, скажем, ваша медицинская страховка или Министерство национальной безопасности. Даже у Боттичелли, где крошечные лучники (выполнившие свою задачу) удаляются прочь, на среднем плане расположились две другие крошечные фигурки, которые спокойно наслаждаются дневной тишиной, олицетворяя беззаботность. А в это время, будь то в городе или деревне, наши защитники действуют как невидимые центры притяжения, одновременно реальные и отсутствующие. Их эффективность в пространстве картины выражается даруемой ими безмятежностью.
Всё это подводит нас к еще одному критерию — организации пространства. Подумайте об этом в следующем ключе.

Художникам поколения Антонелло и Боттичелли пришлось распоряжаться наследием, которое завещали им художники первой половины XV века, — даром перспективы, властью над уходящими вдаль пространствами. Но это пожалование землей оказалось немного преждевременным.

Оно поставило художников, излагавших священную историю, в затруднительное положение: как со всеми этими персонажами, выстроенными на переднем плане, задействовать земной простор? Его, конечно, можно превратить в прекрасный пейзаж, но он всё равно останется удаленным от действия задником. Так драгоценная перспектива, обещавшая объединение, привела, напротив, к разобщению. И если этот разрыв между «здесь» и «там» представлял собой проблему, то именно восприятие его в этом качестве помогает увидеть элегантность решения Антонелло.
Инертность грубой кладки и безоблачного неба соотносится в его «Святом Себастьяне» с беззаботностью горожан, стаффажа. Их нарочитое благополучие — бесконечная золотая жила для святого. Прием перспективного сокращения, фон, который мог быть совершенно посторонним, обретает связь с мучеником, становится следствием его заступничества. Pax tibi, произносит он, мир тебе, и пусть тебя не беспокоят эти стрелы, как бы они ни жалили.

d. Маттео ди Джованни. Святой Себастьян. Около 1480. Дерево, темпера. 126,4 × 59,7 см. Национальная галерея, Лондон

Или, напротив, смотрите, какая мука мученическая — именно так изображает святого Себастьяна Мантенья (трижды между 1460-м и 1490-м годом), щедро даруя ему полную дозу боли (илл. с). Нам предлагают другой критерий: судить с биографической стороны, как если бы картина рассказывала о личных бедствиях героя.
На противоположном решению Мантеньи полюсе находится лондонский «Святой Себастьян» Маттео ди Джованни, написанный в то же время (илл. d): свободный от пут, стоящий посреди пустыни и более чем довольный двенадцатью нанесенными ему ранами. Думаю, Маттео сделал его именно улыбающимся. У него в руках корона и пальмовая ветвь, а два парящих ангела просовывают еще одну корону между нимбом и копной его волос. В качестве образца твердой веры написанный Маттео святой провозглашает окончание своего сурового испытания и (временную) свободу от дальнейшей социальной ответственности. Я не могу не вспомнить о «Мученичестве Святого Себастьяна» Дебюсси (1911; на текст мистерии Д’Аннунцио), где сходным образом докучливое любование образцовым «актом веры» избегается за счет стремления главного героя к смерти и его насмешек над мучителями: «Ваши стрелы, несущие мне смерть, даруют мне жизнь!»
Кажется, что почти каждый критерий, применимый к образу святого Себастьяна, по крайней мере каждый из названных, имеет свои основания.

Даже мой детский вопрос («и как ему не больно?») попал в цель.

Имеет значение и то, что Себастьян специализировался на эпидемиях, и то, что его страдания были ему в удовольствие. («Каждая стрела, поражающая меня, приносит мне небесное блаженство», — говорит он нараспев у Дебюсси). Небесполезна и привычка к формальному анализу, поскольку ни один другой подход не способен отметить грамотное использование пространства. Столько разных критериев, и все актуальны.

Но всё ли это, нет ли других критериев? Да полнó! Вспомните второе страстное увлечение ренессансных художников — изучение человеческой анатомии. Именно на святом Себастьяне (и Христе, когда с него срывают одежды) ренессансные художники демонстрировали свое мастерство изображения мужской обнаженной фигуры. Однако анатомическая точность скатывается в академизм, если не признает ничего, кроме правильности, норм и постоянства изображения каждой части тела. К счастью, наших Себастьянов объединяет еще один критерий, помимо нормативности, — критерий своеобразия. Мы сразу же видим, как несхожи любые два живота, как по-разному изгибаются голени, выступают бедра. Боттичелли и Антонелло, в отличие от предшествующих анатомов, стремились разнообразить общее индивидуальным. Они противостояли общественному стремлению к внешнему сходству, к единообразным мужчинам и стандартному женскому телу — от трех Граций до сорока танцовщиц The Rockettes, которые нравятся нам как раз тем, что их много и они равноценны.
Эта индивидуализация человеческого тела в иконах Святого Себастьяна затмевает вышеупомянутые критерии — пронзающие стрелы, блаженство мученичества, помеху неприкаянного пространства, вопросы общественного здравоохранения. Важным становится предоставление широких прав всевозможным вариациям, «статность и красота каждого индивидуального носа» («Тристрам Шенди»), анатомическое доказательство того, что различия определяют всё.


Критерий полномочной уникальности предполагает аналогии с другими формами утверждения личного начала в культуре: портретом, биографией и разными формами приватного богослужения, одобренными Реформацией, однако давайте не будем уходить далеко от темы. Достаточно вспомнить о двух-трех картинах и о том, как разительно они отличаются: Маттео и Боттичелли настаивают на вневременности, которой обладает сам стиль набедренной повязки, Антонелло — на современности, демонстрируя трусы самого модного покроя. Можно продолжить вглядываться в эти работы и с удивлением обнаружить, что они вызывают совсем уж разнородные реакции: с одной стороны, к примеру, гомосексуальное восприятие, играющее здесь далеко не последнюю роль, с другой — гетеросексуальное: так, мы читаем у Вазари, что возбуждение от «Святого Себастьяна» Фра Бартоломео (находившегося в церкви Сан-Марко во Флоренции) толкало женщин признаваться в столь греховных побуждениях, что этот соблазн решили убрать с глаз долой и спрятать в капитуле. Очевидно, что люди с неуместными критериями принимали этих оголившихся святых за объекты эротического желания.

Корпоративная модель развития искусства

Поразительно, как часто современное американское абстрактное искусство определяется и описывается почти исключительно с точки зрения решения внутренних проблем.

Как будто сила конкретного художника только и выражается, что в его стремлении подчиниться набору существующих профессиональных задач и в изобретательности предложенных им решений.

Ведущие критики-формалисты сегодня, как правило, трактуют современную живопись как развивающуюся технологию, то есть если в любой момент какие-либо задачи потребуют решения, они будут поставлены перед художниками так же, как в крупных корпорациях проблемы ставятся перед исследователями. Художник приравнивается к инженеру или лаборанту, поскольку он придумывает решение для правильно поставленной задачи. Насколько это решение совпадает с личными устремлениями, психологической предрасположенностью или общественными идеалами, не играет никакой роли. Решение имеет значение лишь потому, что отвечает проблеме, выдвинутой правящей технократией.
В Америке эта корпоративная модель художественного развития расцветает к середине 1920-х годов. Она вросла в формалистскую доктрину о том, что живопись стремится ко всё более тесному синтезу своих формальных элементов. Вначале теория была довольно проста. Представьте себе картину с лежащей обнаженной, фигуру которой сопровождает заметный контур. Контур образует определенную форму. Эта форма обладает цветом, который, переходя от светлого к темному и от теплого к холодному, отражает определенные качества освещения.

Итак, перед нами четыре формальных элемента — линия, форма, цвет и свет, — которые можно воспринимать и осмыслять по отдельности. Теперь нам говорят, что критерием значимости передовой живописи будет поступательное стирание различий между ними. Самая успешная картина сможет так синтезировать свои формальные средства, что линия станет неотделимой от формы, форма от цвета, цвет от света. Критерий, который легко запомнить и применять. Это поможет вам найти не обязательно лучшую картину, но ту, что способствует высшему устремлению Живописи, — такая увязка является непременным условием исторической значимости.

Согласно этому критерию, художник Сикстинской капеллы, при всем к нему уважении, должен быть отнесен к одному из второстепенных течений Живописи, поскольку его изобретения, невзирая на подлинный интерес к ним, в конечном счете не соответствуют направлению, в котором Живопись должна развиваться: формы Микеланджело «выполнены скорее в скульптурной, нежели в живописной манере» (Альберт Барнс). Действительно, элементы изображения у Микеланджело отличаются своей разграниченностью: отдельные формы четко очерчены контурами и окрашены локальным цветом, модулированным кьяроскуро. Несмотря на то, что через несколько лет после создания сикстинских фресок Микеланджело стал (по моему убеждению) одним из самых оригинальных колористов своего времени, он, исходя из указанных выше критериев, не играет особой роли в синтезе формальных средств, в отличие от Тициана с его колористической диффузией. В восприятии критика-коллекционера Альберта Барнса он олицетворяет тупик, тогда как заложенный Тицианом курс неминуемо ведет к кульминации в лице Ренуара и Уильяма Глакенса.
Этот единый критерий значимого прогрессивного искусства, движущегося, будто по велению судьбы, к полной однородности формальных элементов, по-прежнему жив и, став значительно более аналитическим и авторитетным, чем когда-либо, празднует свою новейшую историческую кульминацию в триумфе живописи цветового поля.

В формалистской критике критерий значимого прогресса остается своего рода методом проектирования, подчиненным одному обязательному направлению — трактовке «всей поверхности как единого нерасчлененного поля»6. Цель состоит в том, чтобы соединить фигуру и фон, интегрировать форму и поле, добиться непрерывности переднего и дальнего планов, свести композицию к элементам (горизонтальным или вертикальным), которые подразумевают символическую связь изображения и рамы, сомкнуть живопись и рисунок в единое действие и уравнять замысел и исполнение (как это происходит в дриппинге Поллока или в «Вуалях» Морриса Луиса). Иначе говоря, добиться синтеза всех отдельных элементов живописи, желательно (но уже во вторую очередь) не утратив при этом событий или деталей, поскольку это может уменьшить визуальный интерес.


Мне представляется, что в этом наборе указаний содержится более радикальный тип синтеза — уравнивание цели и средств. В критике соответствующих картин очень редко присутствует намек на цель выражения или признание того, что картины функционируют в человеческом опыте. Живописная индустрия — это замкнутая система. Поиск всеобъемлющего воплощения оправдывает и увековечивает сам себя. И весьма спорно, имеет ли он отношение к возвышенному кантианскому процессу самокритики, лично мне это кажется весьма отдаленной интеллектуальной аналогией. Зато есть другие аналогии, менее интеллектуальные, но более близкие.

Неслучайным представляется тот факт, что язык описания, господствующий последние пятьдесят лет в американской формалистской критике, обнаруживает сходство с современной ему эволюцией автомобилестроения Детройта.

Постоянно развивающийся в нем симбиоз частей — втягивание дверей, подножек, колес, крыльев, запасных шин, светотехники и прочего в цельный фюзеляж — подразумевает схожее движение к синтезу элементов дизайна, без лишних отсылок к Канту. Я не утверждаю, что машины похожи на картины. Мои слова относятся больше не к самим картинам, а к связанному с ними критическому аппарату. Поллок, Луис и Ноланд — очень разные художники, однако упрощенный язык критики, который постоянно ставит их в один ряд, удивительно близок к идеалам, определяющим компоновку типичного американского двигателя. Именно критерии критиков в гораздо большей степени, нежели работы художников, согласуются с образом повышенной эффективности.
И всё же отсылка к индустриальным идеалам может помочь обратить внимание на определенные разграничения внутри самого искусства. Если, к примеру, мы рассматриваем творчество трех упомянутых выше художников с точки зрения выразительности, они тут же отделяются друг от друга. Очевидно, что ни у Поллока, ни у Луиса нет интереса к индустриализму, но он составляет важный аспект творчества младшего художника. Десятиметровые горизонтальные картины Ноланда, состоящие из параллельных цветных полос, заключают в себе, помимо колористической утонченности, принципы эффективности, скорости и машинной точности, которые в сознании того, к кому они апеллируют, ассоциируются больше с индустрией, чем с искусством. Я не знаю более скоростных картин, чем картины Ноланда конца шестидесятых годов.

Сборник статей об искусстве XX века, составленный выдающимся американским искусствоведом Лео Стайнбергом.
GARAGE
Другие критерии. Лицом к лицу с искусством XX века
Лео Стайнберг
Купить


Живописец Вламинк любил повторять, что хотел бы писать картины, легко воспринимаемые проезжающим мимо водителем автомобиля. Однако его запоздалый экспрессионизм был не более способен соответствовать этому идеалу, чем импрессионистические портреты Роберта Генри были способны отразить восхищение художника механизмами. Мастихиновые «снежные покровы» Вламинка не оставляли ни единого шанса его мнимой цели. Им недоставало ни размера, ни формата, ни яркости цвета, ни даже подходящей темы — хороший водитель обращает внимание на сигналы и знаки, а не на сообщения с мольберта художника. Заявление Вламинка наивно, поскольку по сути своей брошено на ветер. А вот в решимости Ноланда создавать «картины „одиночного выстрела“, заметные с первого взгляда» ничего наивного нет. Как написала в своей недавней статье Барбара Роуз, «чтобы достичь максимальной непосредственности, Ноланд был готов пренебречь всем, что препятствовало бы незамедлительной передаче изображения».
Картины Ноланда 1960-х годов соответствуют заявленной им цели — идеализации скорости и заключают в себе новое представление о природе человека, на которого нацелены его «одиночные выстрелы». Мгновенность, передаваемая его картинами, подразумевает иную психическую ориентацию, новые отношения со зрителем. Как любое искусство, которое якобы думает только о себе, они создают собственного зрителя, проецируя на него свое представление о том, кто он, что он делает и где он находится.
Спешит ли он? Находится ли в состоянии покоя или в движении? Занят ли он интерпретацией или просто реагирует? Это отдельный человек или толпа? Человек ли это вообще или функция, специализированная функция или инструмент, подобный тому, к которому свели человека «Стулья» Раушенберга (1968)? (Прозрачный, во весь зал, электрический экран, активируемый посторонними звуками, на котором появлялись изображения стульев, зависящие от шума, произведенного зрителем, — его шагов, когда он входил в зал, кашля или голоса. Зритель ощущал себя низведенным до функции переключателя.) Я вообще полагаю, что все произведения искусства или стилистические циклы определяются своей внутренней идеей зрителя. Так, возвращаясь к ряду Поллок — Луис — Ноланд, стоит подчеркнуть, что молодой художник, отделяющий себя от старших коллег по критерию индустриального родства, отличается от них также и своим взглядом на зрителя.

Фактор «человеческого интереса» существует в критике модернистского искусства не потому, что мы неизлечимо сентиментальны в отношении всего человеческого, а потому, что речь идет об искусстве. И мне кажется, что даже такая техническая деталь, как «ориентация на плоскость», уступает другим критериям, как только картина рассматривается не с точки зрения своей внутренней связности, но в своей ориентированности на положение человека в пространстве.


Что такое «плоскостность картины»? Очевидно, что речь не о нулевой кривизне физической плоскости: кот, который пройдет по картинам Тьеполо и Барнетта Ньюмана, разницы не почувствует. Это понятие означает помысленную плоскость, ощущение плоскости, воспринятое в воображении. Но если это действительно так, разве может быть что-то более плоское, чем «Олимпия» (1950) Дюбюффе? Если плоскостность в живописи указывает на опыт воображения, то эффект засушенного листа, эффект граффити, эффект процарапанности или эффект окаменелости, присутствующие в картинах Дюбюффе, усиливают ощущение плоскостности намного сильнее, нежели может или стремится бóльшая часть живописи цветового поля. На самом деле эти «плоскостности» даже несопоставимы. И само слово «плоский» — слишком устаревшее и не подходящее для ощущений, вызываемых призрачными цветными вуалями Морриса Луиса (илл. 36) и наскальными пиктограммами Дюбюффе. Плоскостность вообще может не быть конечной целью, как продемонстрировал в середине 1950-х Джаспер Джонс, когда его первые «Флаги» и «Мишени» свели всю проблему сохранения плоскостности к «сюжету». Как бы воздушно ни ложились его мазки и как бы ни играли его оттенки, изображенный предмет сам гарантирует плоскостность изображения. Так выясняется, что существуют узнаваемые сюжеты, от флагов до женских ню, которые могут вызывать ощущение плоскостности.
Это открытие остается еще довольно новым, и его невозможно осмыслить в терминах технологии и дизайна. Оно требует учитывать сюжет и содержание, и прежде всего то, какую ориентацию приобретает картинная поверхность, созданная художником, в пространстве воображения зрителя.

Перевод: О. Гаврикова

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
03 Апреля / 2020

Вирджиния Вулф: Три картины

alt

Эссе английской писательницы Вирджинии Вулф, выстроенный в форме полиптиха, из сборника «Кинематограф», вышедшего в серии Minima в 2014 году. 

Написано в июне 1929 года
Картина первая
Невозможно не видеть картин, оглянувшись вокруг; понимаете, если мой отец был кузнец, а ваш — пэр Англии, мы с вами обязательно будем картинами в глазах друг дружки. И никакими усилиями не вырвемся из рам, хотя оба произносим абсолютно естественные для нас слова. Вы видите меня в дверях кузницы: как я стою с подковой в руках, прислонившись к косяку, — видите и думаете, проезжая мимо: «Картинно!» А я увижу, как вы вальяжно расселись в своем автомобиле и, кажется, вот-вот милостиво кивнете простолюдинам, увижу и подумаю: вот живая картина старой роскошной аристократической Англии! Конечно, мы оба глубоко заблуждаемся, но наши заблуждения неизбежны.

Только что, у поворота дороги, я увидела одну такую картину. Она могла бы называться «Возвращение моряка» или как-то в этом роде. Статный молодой моряк с узелком; девушка берет его под руку; соседи толпятся вокруг; буйство цветов в саду коттеджа; проезжая мимо, читаешь под картинкой пояснительный текст: мол, моряк вернулся из плавания в Китай, и в гостиной его ждет обильное угощение, а в узелке лежит подарок для молодой жены, а жена скоро родит ему первенца. Все хорошо, все как надо, все так, как и должно быть, — вот какое чувство вселяет эта картина.

Что-то здоровое, что-то отрадное содержалось в зрелище этого безмерного счастья, и жизнь друг показалась приятнее и завиднее, чем прежде.

С этой мыслью я проехала мимо, стараясь впитать картину целиком, насколько это было в моих силах: подметила цвет ее платья и цвет его глаз, увидела кошку песочной масти, которая выскользнула из дверей.

Какое-то время эта картина плавала в моих глазах, и сквозь нее почти все казалось намного ярче, теплее и проще, чем обычно; а что-то еще — пустяшным; а что-то третье — неправильным, а что-то четвертое — правильным и более осмысленным, чем прежде. В тот день и назавтра эта картина приходила мне на ум в самые неожиданные моменты, и тогда думалось с завистью — с белой завистью — о счастливом моряке и его жене; чем-то они заняты в эту минуту, о чем разговаривают? Фантазия подбрасывала другие картины, которые отпочковались от первой: вот моряк пилит дрова, достает воду из колодца, и говорят они о Китае; вот девушка ставит его подарок на каминную доску, чтобы видели все, кто ни зайдет, и она шьет вещи для малыша, и все двери и окна распахнуты настежь, в сад, чтобы птицы порхали и пчелы жужжали, и Роджерс — так его фамилия — прямо выразить не может, до чего ему все это приятно после китайских морей. А сам покуривает трубку, выставив ноги в сад.

Картина вторая

Посреди ночи по деревне прокатился громкий крик. Затем послышалось какое-то глухое шарканье, и больше ничего — мертвая тишина. Из окна ничего не видать, кроме ветки сиреневого куста на той стороне улицы, ветки, обвисшей неподвижно и жутко. Ночь была душная, безветренная. Безлунная. После крика все приобрело зловещий оттенок. Кто кричал? Отчего она кричала? Голос был женский, но какое-то переживание, дошедшее до крайности, сделало его почти бесполым, почти бессмысленным: он словно бы не выражал никаких чувств. Казалось, сама человеческая натура возопила против какой-то несправедливости, какого-то невыразимого ужаса. Тишина была мертвая. Звезды сияли, не изменившись ни капельки. Поля раскинулись недвижно. Ни одно дерево не шевелилось. Но все казалось виновным, приговоренным к суровой каре, зловещим. Появилось чувство, что надо что-то сделать. Вот-вот засияет какой-нибудь огонек — пусть он дрожит над землей, взволнованно приближаясь. Пусть кто-нибудь прибежит с того конца улицы. Пусть в окнах коттеджа загорится свет. А потом, пожалуй, — потом пусть послышится другой крик, но не столь бесполый, не столь бессловесный, а крик облегчения, успокоения. Но свет все не загорался. Не слышались шаги. Второго крика не было. А первый растворился, и мертвая тишина длилась.

Лежишь в темноте, напряженно прислушиваясь. Это был только голос. Невозможно увязать его с какой бы то ни было причиной. Не возникла ни одна картина, способная истолковать его, пролить на него свет. Но когда мрак наконец-то развеялся, стал виден только смутный человеческий силуэт, почти бесформенный, воздевающий гигантскую руку, тщетно пытаясь заслониться от какой-то чудовищной несправедливости.

Картина третья

Хорошая погода установилась надолго. Если бы не тот одинокий крик в ночи, могло бы показаться, что наша планета зашла в гавань; что жизни надоело идти полным ветром; что жизнь добралась до какой-то тихой бухты, встала на якорь и почти бездвижно замерла посреди зеркальной глади. Но голос не унимался. Куда ни пойди — допустим, прогуляться к вершинам дальних холмов — под поверхностью самых обыденных вещей словно бы что-то встревоженно ворочается, и тогда покой и стабильность, окружающие тебя со всех сторон, кажутся немножко наигранными. На склоне холма сгрудились овцы; долина образует длинные, сужающиеся к концу уступы, точно каскад из ровных гладких волн. Набредаешь на уединенные фермы. Во дворе катается по земле щенок. В зарослях дрока резвятся бабочки. Тишь да гладь, спокойнее и быть не может. И все же тебя не оставляет мысль: эту тишину вспорол крик; в ту ночь вся эта красота была соучастницей преступления; она согласилась; согласилась хранить невозмутимость, сиять прелестью, как сияла; в любой момент ее вновь могут разъять на части. Эта благостность, эта безопасность — только фасад.

И тогда, чтобы ободрить себя, прогнать тревожное настроение, цепляешься за картину «Возвращение моряка». Снова видишь ее всю целиком, и всплывают мельчайшие подробности — синева ее платья, тень дерева с желтыми цветами, — которыми ты не дополняла ее прежде. Как стояли они у двери коттеджа, он — с узелком, перекинутым через плечо, она — легко-легко касаясь пальцами его рукава. А из двери выскользнула кошка песочной масти. И так, постепенно рассматривая каждую деталь картины, мало-помалу убеждаешь себя: если что и скрыто под зримой поверхностью вещей, то скорее уж этот покой, отрада и добросердечие, чем какое-то коварство, чем зловещие пучины. Овцы на пастбище, волны долины, ферма, щенок, пляска бабочек — все они внутренне таковы, какими кажутся снаружи. Поворачиваешь, направляешься обратно домой, и думаешь только о моряке и его жене, и рисуешь себе картины из их жизни, одну за другой, чтобы картины счастья и приволья, одна за другой, заслонили собой эту тревогу, этот ужасающий крик: пусть налягут на него, заглушат всей своей толщей, раздавят его в порошок.

И вот наконец деревня и погост, через который нужно пройти; и, входя в его ворота, думаешь, по своему обыкновению: «Как тут мирно», думаешь о тени под тисами, истертых надгробиях, безымянных могилах. Кажется, здесь сама смерть жизнерадостна. И верно: гляньте, какова картина! Мужчина копает могилу, а дети устроили пикник прямо на краю ямы, где он работает. Из могилы вылетают бурые комья глины, дети, развалившись на земле, жуют хлеб с вареньем, запивая молоком из больших кружек. Жена могильщика, белокурая толстушка, привалилась спиной к надгробию, ее расстеленный фартук заменяет стол. Между кружек и блюдец упало несколько комьев. Я спрашиваю, кого это хоронят. Что, старый мистер Додсон наконец испустил дух? «О нет! Это для молодого Роджерса, для моряка, — отвечала женщина, пристально глядя на меня. — Позавчера ночью помер, от какой-то заморской лихорадки. Разве вы не слышали, как его жена?.. Она выбежала на улицу, вскрикнула… Эй, Томми, да ты же весь изгваздался глиной!»

Какова была картина!

Перевод: С. Силакова

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
02 Апреля / 2020

Пять историй из книги «Как художники придумали поп-музыку, а поп-музыка стала искусством»

alt

Майк Робертс в своей книге «Как художники придумали поп-музыку, а поп-музыка стала искусством» предлагает подробнейший обзор взаимоотношений искусства и поп-музыки в англоязычном мире с 1950-х годов до наших дней. Почему столь многие звезды рока, панка, нью-вейва и других музыкальных стилей вышли из арт-колледжей? Какое влияние на их музыку оказала художественная среда? Как они сами воздействовали на современное им искусство? Вот лишь несколько вопросов, на которые отвечает эта книга. Собрали для вас пять интересных историй из книги. 

1) Прежде единственную связь популярной музыки с модернизмом прослеживали в прогрессивных направлениях инструментального модерн-джаза, в звуках и структуре которого некоторые критики видели естественное родство с абстрактным искусством. Альфред Франкенштейн в 1945 году в статье для San Francisco Chronicle писал, что вспышки, брызги и ярость картин [Джексона Поллока] отвечают скорее эмоциональным, чем формальным задачам. Как и в лучших образцах джаза, чувствуется, что это результат вдохновенной импровизации, а не тщательного планирования… 
После войны манера высказывания абстрактных экспрессионистов — в частности, импровизационная «живопись действия» Поллока — сравнивалась с импровизациями музыкантов, играющих модерн-джаз. Их сходство достигло высшей точки с появлением исполнителей, играющих фри-джаз на духовых инструментах, таких как Эрик Долфи и Орнетт Коулман. Эхо отозвалось и в обратную сторону, когда в оформлении новаторского альбома Коулмана «Free Jazz» (1961) была использована картина Поллока «Белый свет» (1954).

2) Если The Rolling Stones были «первой группой, которая обратила внимание на производство и продвижение поп-музыки», то Полин Боути была, возможно, первой художницей, которая освоила аналогичные процессы в поп-арте. В Колледже искусств Уимблдона за стильные наряды и раскованную манеру поведения ее прозвали Уимблдонской Бардо. В 1961 году, продолжая учебу уже в Королевском колледже искусств, художница приняла участие в групповой выставке «Блейк, Боути, Портер, Рив» в лондонской галерее A. I. A., — считается, что это была первая в мире выставка, целиком состоящая из картин в стиле поп-арт. Только через год Уорхол и американские единомышленники будут представлены обеспеченным ньюйоркцам как «новые реалисты»: название «поп-арт» пока не закрепилось за стилем окончательно и относилось скорее к отдельным сюжетам, чем к жанру в целом.

https://www.youtube.com/watch?v=WpfhLbWSrVk

3) В 1960 году Джон Кейл поступил в Голдсмитский колледж на юго-востоке Лондона — формально для обучения музыке, но главное — чтобы стать на шаг ближе к Нью-Йорку.
В Голдсмитсе Кейл завел несколько знакомств на факультете искусств, которые «открыли ему глаза на свободолюбие и неформальность творческой жизни». К последнему курсу композитор и скандально известный низвергатель музыкальных традиций Корнелиус Кардью представил Кейла лондонскому отделению «Флюксуса» — международного коллектива, стремительно набиравшего вес. Кардью в это время зарабатывал на жизнь графическим дизайном и усердно трудился над графической партитурой своего первого серьезного сочинения, «Трактата» (1963–1967).

4) В 1962 году Алексис Корнер и его группа The Blues Band выступали на ежегодных танцах в Колледже искусств Хорнси. Рэй Дэвис (The Kinks) попросил маэстро ритм-н-блюза помочь ему попасть в музыкальный мир, и Корнер пошел навстречу. Так был дан старт карьере Дэвиса как профессионального музыканта и автора песен. Тем не менее когда в 1984 году его спросили, кем он хотел бы стать больше всего, он ответил: «Художником. Я восхищаюсь Рембрандтом. Он был вроде студийного музыканта и переходил от одной компании или, если хотите, от одного финансиста к другому».
Таким образом Дэвис сравнил автономный творческий процесс художника в мастерской с деятельностью музыканта в студии. Как убежденный пролетарий-романтик, Дэвис по своему темпераменту сильнее склонялся к более ранней эпохе, когда в арт-колледжах акцент ставился скорее на самовыражении художника, нежели на радостной коммерциализации современного мира посредством рекламных образов, — или к сопутствующему этому процессу восторгу от поп-арта. «Война закончилась, но система осталась прежней, — возмущался Дэвис. — Раньше искусство должно было служить зеркалом мира. Теперь же правительство требует от художественных школ показать обществу симпатичную картинку. Появился поп-арт. Яркие цвета и сумасшедшие углы. Симпатично и ничтожно».

5) В 1966 году начался процесс, в ходе которого в поп-культуру превратилось всё: высокое искусство заимствовало приемы низкого искусства и подражало ему, низкое искусство отвечало тем же. Вскоре лучшие работы художников станут обложками пластинок, а певцы на поп-фестивалях начнут декламировать аскетичные романтические стихи. 
Таким образом привыкшие приспосабливаться и потворствовать своему потомству представители истеблишмента аккуратненько присвоили плоды субкультур рабочего класса. Именно эти эстетствующие сыновья и дочери отвоюют бразды художественного правления в столице и создадут коалицию тонко чувствующих интеллектуалов, берущую начало в книжных на Черинг-Кросс-роуд и в галереях района Мейфэр. Как раз между этими двумя точками на карте города и появился первый очаг зарождающегося английского андеграунда — книжный магазин и галерея Indica, которые в феврале 1966 года открыл бывший студент Глостерширского колледжа искусств Барри Майлз. 
Первоначально андеграунд представлял собой литературный и философский кружок, где поп-музыка служила лишь фоном. Тем не менее сами авторы редко доносили идеи движения до широкой публики. Скорее, именно поп-музыканты, художники, дизайнеры и кинорежиссеры преобразовывали их в более доступные, упрощенные, часто визуализированные формы. Модель, опять же, во многом походила на американскую, так как молодые британские интеллектуалы пытались создать среду, похожую на ту, что формировалась вокруг Эда Сандерса с хеппенингами в нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде. Или же на ту, что десятилетием раньше сложилась вокруг Аллена Гинзберга в книжном магазине City Lights Лоуренса Ферлингетти в Сан-Франциско.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
01 Апреля / 2020

Николас Мирзоев: Дроны поднимаются в воздух

alt

Глава «В мире войны» из книги Николаса Мирзоева «Как смотреть на мир» продолжает тему дронизации военного и гражданского пространства, поднятую в «Теории дрона» Грегуара Шамаю. О том, как военные машины задают новый уровень визуальный культуры — в отрывке «Дроны поднимаются в воздух».

Скандал вокруг Абу-Грейб вызывал оторопь, но он также со всей очевидностью показал, что война изображений не привела к успеху на местах. Возглавляемая США международная коалиция не смогла «шокировать и заставить трепетать» силы сопротивления. Что бы ни послужило тому причиной, силы коалиции не смогли предотвратить обострение ситуации, даже несмотря на успехи «большой волны» в Ираке в 2007–2008 годах. Победить в асимметричной войне очень трудно: здесь нет столиц, которые можно захватить, и флаг поднять негде. Как мы видели на примере Ирака и Афганистана, относительно незначительные боевые действия могут создать видимость того, что конфликт все еще продолжается. Оказывается, однажды развязав войну изображений, ее очень трудно сдерживать. Последствия одних событий продолжают ошеломлять, в то время как другие, казалось бы не менее значимые, забыты. Сегодня зачастую вообще не ясно, как управлять политической ситуацией, с помощью военной силы или чего-то еще. Поэтому было решено начать войну иными средствами.

Война снова переместилась в небо, но иначе. Вездесущие беспилотные летательные аппараты (БПЛА), или дроны, теперь визуализируют свои действия сверху, что согласуется с длительной историей восприятия мира в качестве поля боя с воздуха. Если «Шок и трепет» был направлен на подчинение целых народов, то новая задача состоит в том, чтобы засечь цель, а затем ее уничтожить. Необходимо обезглавить сопротивление, лишив его лидеров. Больше нет поля боя, только зоны наблюдения. Эти зоны переместились за пределы официальных районов конфликтов во все основные сферы интересов правительства и были названы «войнами», в переносном смысле, даже если речь идет, например, об охране границ или контроле за оборотом наркотиков. Дроны буквально превращают политику в войну иными средствами. Политические деятели решают, кого объявить целью и даже могут наблюдать за исходом операции.

Ключевым моментом в переходе к карательным акциям с воздуха стало 1 мая 2011 года, когда силы специального назначения США произвели нацеленный удар по Усама бен Ладену. Убийство бен Ладена обозначило не декламированный, но очевидный переход в глобальной борьбе с повстанцами, где бы они ни находились, к стратегии целевого убийства. Официальная фотография этого события запечатлела президентамОбаму и других ведущих политиков во время просмотра прямого эфира о ходе операции. И хотя представители правительства видели, что произошло, Обамамотказался опубликовать фотографию убийства бенмЛадена, а его тело было сброшено в море еще до того, как об убийстве объявили в новостях. Своим отказом опубликовать фотографию бен Ладена Обама фактически обозначил окончание асимметричной «войны изображений». «Победа», достигнутая благодаря фотографии или видео, доказывающим, что бен Ладен мертв, выглядела бы более чем смазанной, если бы эти материалы были использованы для пропаганды Аль-Каиды.

Эта невероятная казнь открыла дорогу последовавшей за ней войне дронов. В сущности, дроны — это летающие видеокамеры, чаще всего вооруженные боевыми ракетами. Дрон под названием «Хищник» оснащен ракетами Hellfire с 9-килограммовыми фугасными боеголовками. При этом операторы находятся в трейлере, расположенном на военной Обама наблюдает за нападением на бен Ладена базе в тысячах миль от происходящего. Они управляют этими машинами с помощью точно такого же джойстика, каким пользуются геймеры. Дроны могут находиться где угодно, но транслируемый ими видеосигнал куда менее точен и детализирован, чем фотографии с самолетов-разведчиков. Из-за нехватки глубины эти размытые плоские изображения трудно расшифровать. Операторы называют людей, которых они убивают, «пришлепками», подразумевая под этим насекомых, которые разбиваются о лобовое стекло автомобиля. Из просочившихся записей видно, что аналитики спорят между собой, является ли объект на экране оружием или нет. На фотографии с U-2 все видно отчетливо, но к тому времени, как она будет получена, подозреваемый с оружием, если оно таковым является, будет уже далеко. Однако теперь у нас появилась возможность выстрелить даже раньше, чем предполагаемый повстанец воспользуется оружием. В мае 2012 года Белый дом сообщил New York Times, что президент Обама каждую неделю лично редактировал список лиц, которых разведывательное управление должно «поймать или убить». Если ваше имя попадает в такой список, спецслужбы будут пытаться уничтожить вас с помощью авиаудара с дрона или другими способами, а затем найдут своим действиям юридическое оправдание. Целью спецслужб становились даже американские граждане. Это один из классических способов демонстрации верховной власти. Одним из старейших прав короля было droit le glaive, что значит буквально «право меча», то есть право решать, кому жить, а кому умирать. Со временем суд присяжных и другие органы управления значительно ослабили это право, пока цифровые технологии внезапно его не восстановили. В то время как главнокомандующему необходимо одобрение конгресса, чтобы начать войну (по крайней мере в теории), решения об этих убийствах выносятся исполнительной ветвью власти в одиночку. Это очередной пример политики иными средствами. Теперь целью войны стала не победа, а ощутимые политические выгоды, особенно на родине, которые оправдывают подобные действия. Возможно, если посмотреть на это с такой точки зрения, станет понятнее, почему ракеты стали современными средствами визуализированной войны: их запускают с дронов, ими управляют с собственной территории и решения об их запуске также принимаются удаленно, из дома. Долгая история исхода генералов с полей сражений, сопровождаемая усовершенствованием возможностей визуализации конфликта, достигла (в буквальном смысле) новой высоты.

Сейчас дроны становятся глобальным явлением. В начале 2013 года в связи с возросшей обеспокоенностью исламским радикализмом в Мали, Чаде, Судане и других странах США развернули базу дронов в Республике Нигер, одной из беднейших стран мира. Военные работают над созданием нового класса «микролетательных аппаратов» (Micro Aerial Vehicles, или MAV), размер которых не превышает 35 сантиметров в любом измерении.

Более крупные MAV разработаны для разведывательной деятельности на дальних расстояниях. Сегодня за стоимость одного БПЛА можно произвести тысячи единиц таких MAV. Дроны сейчас процветают и милитаристский взгляд на поле боя проникает и в другие сферы. Наиболее эффективным применением дронов являются системы видеонаблюдения. В 2013 году Amazon заявил, что скоро их посылки будут доставляться дронами, показав тем самым, что сегодня весь мир становится разновидностью визуального поля боя. Федеральное управление гражданской авиации США планирует внедрить эти дроны в контролируемое федеральным управлением воздушное пространство уже в начале 2015 года. Полиция по всему миру стремится поскорее поставить маленькие дроны на вооружение, как и активисты различных групп, которые надеются использовать их для наблюдения за полицией. Область применения дронов вышла за пределы зон активных боевых действий США в Афганистане, Ираке и Йемене и теперь включает в себя наблюдение с воздуха за границей между США и Мексикой, за наркокартелями в Центральной Америке, а с недавних пор и за повстанческими операциями в Северной и Западной Африке.

Однако результаты не всегда оказываются однозначными. На видео, опубликованном в 2010 году WikiLeaks, показано убийство журналиста агентства Reuters, совершенное в 2007 году с вертолета, после того как видеокамера журналиста была по ошибке принята за оружие. Несмотря на то что операторы дронов не принимают решений об открытии огня, кажется, тактика видеоигр «сначала стреляй, потом думай» все же берет верх. Согласно нашумевшему списку, составленному Harper’s Magazine, только двое из 607 убитых дронами людей в Пакистане в 2012 году находились в списке «особо опасных». Только два процента были лидерами Талибана или Аль-Каиды [1]. Не удивительно, что с таким уровнем жертв среди мирного населения правительства Пакистана и Афганистана все чаще отказываются сотрудничать с вооруженными силами США. Официальных цифр нет, поэтому трудно с уверенностью сказать, сколько именно было жертв. В отчете Школы права при Колумбийском университете сообщается, что в одном только Пакистане в 2011 году жертвами дронов стали от 456 до 661 человека, из которых от 72 до 155 были мирными жителями (Columbia Law School 2012).

По меркам войны, поставленной на промышленный поток, цифры невелики, а в сравнении с миллионами жертв в мировых войнах или постколониальных конфликтах и вовсе невыразительны. И все же остается какой-то ни с чем не сравнимый ужас перед выверенностью этих действий. Оказаться под взглядом дрона — значит ходить в ожидании потенциального смертного приговора. Журналист Стив Колл в 2014 году процитировал слова Малика Джалала, лидера племен Северного Вазиристана, который сказал, что «жертвами дронов становятся немногие, но страх они наводят на всех» [2]. К тому же, как выразился британский художник Джеймс Бридл, дроны «воплощают в себе множество качеств, свойственных глобальной сети. Они смотрят на расстоянии, действуют на расстоянии, и они невидимы» [3]. Другими словами, вообразить себя целью дрона очень просто, ведь мы уже живем в глобальной сети, которая делает это возможным. Более того, кажется, что еще недавно «неживая» глобальная сеть оживает и начинает за нами наблюдать, дроны становятся цифровым воплощением темы зомби, столь популярной сегодня в кино и на телевидении. Во всем мире люди все чаще и чаще оказываются под наблюдением, поэтому вполне вероятно, что впереди нас ждут дроны-полицейские.

Небольшие дроны уже широко применяются в любительском и коммерческом секторе. Они состоят примерно из тех же электронных компонентов, что и iPhone —из процессора, батареи, GPS и камеры, — и предназначены для выполнения тех же задач, для которых сейчас используются легкие летательные аппараты и вертолеты, с той лишь разницей, что дроны обходятся значительно дешевле. С их помощью можно следить за линиями электропередач или посевами, искать заблудившихся туристов или распылять пестициды. Продажи этих устройств идут бойко. Все выглядит так, как если бы наши телефоны вдруг ожили, взлетели и стали за нами наблюдать.

Дроны воплощают в себе новый этап развития визуальной культуры. Они позволяют взглянуть на мир сверху через бесконечный поток низкокачественных изображений, которые трудно расшифровать, даже когда речь идет о запуске смертоносных ракет. Это сетевое устройство, которое может дислоцироваться в любой точке мира. С появлением новых микродронов стало понятно, что будущее БПЛА связано с городами, в которых традиционные армии менее эффективны. Таким образом, чтобы понять нарождающийся мир дронов, мы должны отправиться на их территорию: в город и глобальную сеть.

1. Harper’. 2013; www.harpers.org/harpers-index/?s=drones

2. Coll S. The Unblinking Stare // The New Yorker. 24 ноября 2014; www.newyorker.com/magazine/2014/11/24/unblinking-stare

3. Blum A. Children of the drone // Vanity Fair. 12 июня 2013; доступно по ссылке: www.vanityfair.com/culture/2013/06/new-aesthetic-james-bridle-drones

Перевод: Г.Д. Йоханссон

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
01 Апреля / 2020

«Я стараюсь не делать различия между искусством и жизнью… И между исполнителем и слушателем»

alt

«Автобиография» — глава из книги Ричарда Костелянца «Разговоры с Кейджем».

Я родился в Лос-Анджелесе в 1912 году. Корни у моей семьи чисто американские. Некий Джон Кейдж помогал Вашингтону наносить на карту Виргинию. Мой дед был странствующим священником методистской епископальной церкви. После безуспешной борьбы против мормонизма в Юте он переместился в Денвер, где и основал первую методистскую епископальную церковь. Он был человеком исключительных пуританских добродетелей, и люди, расходившиеся с ним в убеждениях, его очень раздражали. Ребенком мой отец сбегал из дома всякий раз, когда представлялась такая возможность. К нему относились как к паршивой овце в стаде.

Моя мать, до того как вышла за моего отца, дважды была замужем, но не рассказывала мне об этом, пока отец не умер. Имени своего первого мужа она не помнила.

Перед Первой мировой войной мой отец изобрел подводную лодку, которая побила мировой рекорд по длительности нахождения под водой; экспериментальное погружение он устроил в пятницу тринадцатого, с экипажем из тринадцати человек, и под водой оставался тринадцать часов. Но он как-то не подумал о том, что подводная лодка должна быть невидимой. Двигатель работал на бензине, по поверхности воды шли пузыри. Так что в войну его подводную лодку на вооружение не взяли, и отец оказался банкротом. (Джефф Голдберг, 1976)

Отец был изобретателем, и у него было много прекрасных идей о полетах на Луну и вообще о космосе. Он разработал свою теорию устройства Вселенной, которая называлась «теория электростатического поля». В своей лаборатории он смоделировал Вселенную; там были шарики разных размеров в электростатическом поле, которые действительно вращались, двигались по своим орбитам и так далее, как настоящие планеты. Люди из Пасаденского института (Калифорнийского технологического) не смогли объяснить, каким образом работает эта штука, и потому отказывались в нее верить, но и опровергнуть тоже не смогли.

Он считал, что все в этом мире имеет электростатический заряд. И он действует как сила тяжести. Нас не уносит с земли, потому что мы связаны с землей электричеством; а вот сферу большого размера нужно удерживать, чтобы она оставалась на земле, иначе благодаря своему размеру она приобретет заряд, противоположный земному, и автоматически улетит. Он видел, как это бывает, в своей лаборатории.

Теперь, с куполами Бакминстера Фуллера и современными строительными приспособлениями, сделать огромную сферу совсем просто. И, по мысли отца, она должна улететь прочь от земли без приложения силы, так сказать, согласно природе. И если удастся сделать это, то удастся сделать и обратное: изменить заряд и прибыть к пункту назначения. (Робер Кордье, 1973)

Моя первая встреча с музыкой произошла благодаря преподавателям музыки, которые жили по соседству, и особенно благодаря моей тетушке Фиби. Будучи поклонницей музыки XIX века, она сказала, что Бах и Бетховен меня не заинтересуют, и познакомила с творениями Морица Мошковского и тем, что называется фортепианной музыкой, которую любят играть во всем мире. Из всего этого пьесы Грига показались мне интереснее других. (Роджер Рейнольдс, 1961)

В четвертом классе я начал брать уроки игры на фортепиано, но мне было интереснее читать ноты с листа, нежели играть гаммы. Я совершенно не стремился стать виртуозом. (Джефф Голдберг, 1976)

Когда мне было двенадцать лет, я вел программу на радио. Для американских бойскаутов. Я доехал на велосипеде от Мосс-авеню у Игл Рок, где мы жили, до радиостанции KFWB в Голливуде и сказал, что у меня есть идея программы для бойскаутов, которая будет делаться силами бойскаутов, и что десять минут из каждого часа можно отдавать служителям синагоги или христианской церкви, чтобы они произносили духоподъемные речи, ну, вы понимаете. Я учился в десятом классе, и мне велели катиться куда подальше.

Так что я покатился на другую радиостанцию — KNX, благо она располагалась неподалеку. Там моя идея понравилась, но меня спросили: «А у тебя есть разрешение бойскаутов?» Я ответил: «Нет, но я добуду». И я пошел к бойскаутам и сказал, что у меня договоренность с KNX на часовую еженедельную передачу для бойскаутов, и мне нужно знать, не против ли они. Они сказали, что не против. Тогда я спросил: «Ну, а помогать мне будете? Например, если я захочу создать оркестр бойскаутов?» Они сказали: конечно нет. Сказали: делай что хочешь, но помощи не жди. Я передал их ответ радиостанции. Там на это согласились. И каждую пятницу после школы — я еще учился в старшей школе — я отправлялся на радиостанцию вести программу, которая, помнится, шла днем с четырех до пяти, а может, с пяти до шести. А в течение недели я готовил эту программу, приглашая как можно больше скаутов, которые играли, скажем, на скрипке или на тромбоне.

Если это 1924–1925 годы, то радио было Америке еще в новинку.

Ну, радио было мне близко, потому что отец был изобретателем. Он никогда в него особенно не верил, но изобрел первое радио, включающееся в розетку.

Какова была идея передачи?

Ну, как я уже сказал, выступления бойскаутов и десятиминутная духоподъемная речь священника. Перед началом передачи я разбирал корреспонденцию; люди активно писали в программу, и я зачитывал в эфире эти письма. Я был ведущим. А когда было некому выступать, я играл на фортепиано соло…

Что играли?

В основном «Музыку, которую любят играть во всем мире». Раньше были сборники с таким названием. Они лежали на пианино у всех. Печально, что прошли времена, когда в каждом доме стояло пианино и на нем играли почти все члены семьи. Сейчас слушают радио и смотрят телевизор.

Как долго вы были радиоведущим?

Два года. Разве не удивительно? Передача стала настолько популярна, что превратилась в двухчасовую, и бойскауты взревновали. Они пришли на радиостанцию и сказали, что у меня нет полномочий и нет права вести эту программу. Радиостанции пришлось меня отстранить и принять истинных бойскаутов — я-то был второй класс. Я даже не был скаутом первого класса! Приняли настоящих бойскаутов, и настоящие повели дело совершенно иначе. Хвастливо и напористо. В результате после двух передач их попросили уйти.

А был ли спонсор?

Нет, это было еще до эпохи грантов.

То есть в конце двадцатых годов ваш музыкальный опыт сводился преимущественно к живой музыке?

К урокам игры на фортепиано и к церковным песнопениям. У моей тетушки Мардж было красивое контральто. Я любил слушать, как она поет каждое воскресенье в церкви, а иногда и дома по будням. Потом в колледже Помоны я познакомился с японским теннисистом, который слушал там какие-то курсы, восстанавливаясь после травмы. Он безумно любил струнные квартеты Бетховена и собрал прекрасную коллекцию записей. Его звали Тамио Абэ, и все эти записи он мне проигрывал. (Ричард Костелянец, 1984)

В колледже я был убежден, что стану писателем, и полагал, что писателю колледж ни к чему, потому что преподаватели требовали, чтобы все читали одни и те же книги. Я убедил мать и отца, что тому, кто собирается писать, полезнее поехать в Европу, чем продолжать учиться в колледже. Они согласились. (Пол Каммингс, 1974)

Вместо того чтобы пойти на третий курс колледжа, я отправился в Париж, и в Париже был потрясен готической архитектурой. Несколько месяцев провел я в библиотеке Мазарини, изучая пламенеющую готику. Мой преподаватель в колледже Хосе Пихоан злился на меня за отсутствие интереса к современной архитектуре и заставил работать с одним из современных архитекторов по фамилии Голдфингер. По иронии судьбы, тот велел мне рисовать греческие капители для колонн. И в один прекрасный день этот архитектор сказал, что быть архитектором — значит посвятить архитектуре всю свою жизнь. И я вдруг понял, что не желаю этого делать. Я много чего еще любил — прежде всего поэзию, потом музыку. (Роб Танненбаум, 1985).

В начале тридцатых, во время Депрессии, я оказался в Санта-Монике, в Калифорнии, после того как провел почти полтора года в Европе — точнее, в Париже, где соприкоснулся с современной живописью и современной музыкой. В результате у меня возникло чувство, что если другие это делают, то и я тоже смогу. И я начал, безо всяких учителей, писать музыку и картины. И когда я вернулся из Европы и оказался в Санта-Монике, где мне, недоучке, нечем было заработать на жизнь, я показал свою музыку людям, чье мнение уважал, и показал свои картины людям, чье мнение уважал. Среди них были Галка Шейер, которая привезла из Европы «Синюю четверку» [Лионель Файнингер, Алексей Явленский, Василий Кандинский и Пауль Клее], и Уолтер Аренсберг, обладатель обширной коллекции, собранной на самом деле Марселем Дюшаном. А свою музыку я показал Ричарду Бахлигу, который первым сыграл опус 11 Шёнберга. В итоге те, кто слушал мою музыку, отозвались о ней лучше, чем те, кто смотрел мою живопись и оценивал ее. Поэтому я решил посвятить себя музыке. В это время я ходил от дома к дому по Санта-Монике, предлагая лекции по современной музыке и живописи. Я продал десять лекций по два с половиной доллара и раз в неделю собирал аудиторию из тридцати – сорока домохозяек. В самом начале я сообщил им, что ничего не знаю о предмете, и заверил, что к каждой следующей лекции буду готовиться изо всех сил, ведь я действительно в восторге и от современной музыки, и от современной живописи. Таким образом я и узнал, так сказать, что происходит в этих областях искусства. И пришел к тому, что мне больше нравятся идеи и работы Арнольда Шёнберга, чем Стравинского. (Алан Гиллмор, 1973)

Когда в 1933 году я стал одним из учеников Шёнберга, ему было около шестидесяти. В то время надо было выбирать между Стравинским и Шёнбергом. И, проучившись два года у его первого американского ученика Адольфа Вайса, я приехал к нему в Лос-Анджелес. Шёнберг сказал: «Вам может оказаться не по средствам учиться у меня», и я ответил: «Излишне даже говорить об этом, денег у меня нет совсем». И тогда он спросил: «Вы готовы посвятить музыке всю свою жизнь?», и я ответил, что готов. И хотя кому-то может показаться — я ведь понимаю, можно по-разному к этому относиться, — что я не всего себя посвящаю музыке, что я слишком много времени отдаю шахматам, грибам и писательству, я считаю, что я не солгал. Можно искать грибы, не изменяя музыке. Забавная мысль: гриб вырастает за очень короткое время, и, если повезет найти его, когда он свеж, это все равно что наткнуться на звук, который тоже живет очень короткое время. (Джефф Голдберг, 1976)

Как получилось, что вы, по преимуществу экспериментатор, решили учиться у такого формалиста и структуралиста, автора двенадцатитоновой системы?

В тридцатые годы мы не воспринимали всерьез Бартока. Серьезно мы относились к Стравинскому и Шёнбергу как к двум направлениям, к которым можно законно примкнуть. Я выбрал Шёнберга, и это было правильно, потому что к концу своей жизни Стравинский тоже обратился к двенадцатитоновой музыке.

Я боготворил Шёнберга: я чувствовал в нем экстраординарное музыкальное мышление, он был куда более великим и одаренным, чем остальные. (Пол Хертеленди, 1982)

Шёнберг был замечательным учителем. Казалось, он знакомит нас с главными принципами музыки. Я изучал контрапункт у него дома и посещал все его занятия в Университете Южной Калифорнии и затем в Университет Калифорнии в Лос-Анджелесе, когда он перешел туда. Также я слушал его курс по гармонии, к которой у меня не было способностей. Несколько раз я пытался объяснить Шёнбергу, что я не умею чувствовать гармонию. Он говорил на это, что без чувства гармонии я буду постоянно натыкаться на некое препятствие, на стену, через которую невозможно пройти. Я отвечал, что в таком случае посвящу жизнь тому, чтобы биться головой об эту стену, — и, может быть, этим я и занимаюсь с тех самых пор. За все время обучения Шёнберг ни разу не дал мне повода думать, что как-то отличает мои работы. Он никогда не хвалил мои композиции, а когда я комментировал работы других студентов, высмеивал мои замечания. И все же я поклонялся ему как Богу. (Кэлвин Томкинс, 1965)

Шёнберг жил в темном квазииспанском доме, и у него не было большого рояля, только пианино. Он был невысок, почти лыс и вид имел затравленный. И довольно безвкусно одевался. Но для меня он был не просто человек. Я на него буквально молился. Я старался делать свои работы как можно лучше, а он неизменно жаловался, что ни один из его учеников, в том числе и я, не может сделать достаточно хорошей работы. Если я слишком строго следовал правилам, он говорил: «Свободнее!», а если я нарушал правила, он говорил: «Почему вы нарушаете правила?» Большой группе своих студентов в Университете Южной Калифорнии, в которой был и я, он заявил прямо и недвусмысленно: «Цель моего преподавания — сделать невозможным для вас сочинение музыки», и когда он это сказал, я взбунтовался, но не против него, а против того, что он сказал. В тот момент я еще тверже решил писать музыку. (Джефф Голдберг, 1976)

Он отказался просмотреть мои сочинения (в классе). Когда я подошел к нему с длинной фугой, он сказал только: «Вставьте ее в свою следующую симфонию». (Пол Хертеленди, 1982)

Кто-то спросил Шёнберга о его американских учениках, есть ли среди них интересные, и сначала Шёнберг ответил, что нет, но потом улыбнулся и сказал: «Есть один» — и назвал меня. И добавил: «Он, конечно, не композитор, но зато изобретатель — гениальный». (Джефф Голдберг, 1976)

Вам посчастливилось учиться у двух людей, исключительно важных для музыки XX века: у Генри Кауэлла и у Арнольда Шёнберга. В связи с Шёнбергом существует знаменитая цитата про битье головой о стену гармонии. Но вы наверняка разговаривали с Шёнбергом не только об этом. Вам было важно учиться именно у него?

В то время, когда я почувствовал необходимость изучать музыку, студенту предоставлялась возможность выбирать между, скажем так, «школой» Шёнберга и «школой» Стравинского. Тогда оба они жили в Лос-Анджелесе, где я хотел учиться, и поэтому сделать выбор было просто. Не знаю, преподавал ли Стравинский, но Шёнберг преподавать любил, и, более того, мне больше нравилась его музыка, чем музыка Стравинского, хотя я любил всю современную музыку, не только Шёнберга. Я предпочитал Шёнберга остальным современным композиторам в качестве учителя, я решил, что буду учиться у него, а учиться у него — значит верить в то, что он говорит. А не спорить с ним, как спорят многие студенты колледжей со своими преподавателями, которых они себе не выбирали. Они выбрали только место, где должны быть определенные люди, но они приходят не к людям — они приходят в здание. Колледж я бросил, а к Шёнбергу пошел только потому, что верил в то, что он говорит и чему учит.

Я занимался у него два года и ушел по причине, обозначенной в вашем вопросе. А именно, хотя в эти два года мы прекрасно ладили, мне и ему становилось все более и более понятно, что он относится к гармонии с фундаментальной серьезностью, а я нет. Любопытно, что тогда я еще не пришел к дзэн-буддизму. А когда пришел — через десять – пятнадцать лет, — у меня появилось еще больше причин не изучать гармонию. Но тогда казалось, что я неправ и что меня интересует только лишь шум. Причина, почему я не мог заинтересоваться гармонией, в том, что гармония ничего не может сказать о шуме. Совсем ничего.

Это Кауэлл рекомендовал вам пойти к Шёнбергу?

Да.

Я знаю, что Кауэлл был основателем ассоциации «Новое музыкальное общество» и издательства New Music Edition; именно он направил внимание многих на музыку Вареза, Рагглза и Айвза. Я думаю, вам было приятно работать с ним.

Мне было приятно работать с ним по причинам, о которых мы уже говорили, и еще — в силу его интереса к музыке других культур. К тому, что сейчас в университетах называется «музыкой мира». Я бы сказал, именно он положил начало интересу к другим культурам.

Когда я учился у Адольфа Вайса в Нью-Йорке, чтобы подготовиться к занятиям с Шёнбергом, я также занимался с Генри Кауэллом в Новой школе и на некоторое время даже стал его ассистентом. Таким образом, мне не нужно было оплачивать обучение. У меня было очень мало денег. Чтобы есть, платить за жилье и так далее, я мыл стены в бруклинских общежитиях Христианской молодежной женской ассоциации. Каждый вечер я играл в бридж с мистером и миссис Вайс и Генри Кауэллом или с Вайсами и Уолингфордом Риггером. Примерно в полночь игра заканчивалась, и четыре часа я спал, потом вставал, между четырьмя и восемью готовился к следующему занятию с Вайсом, потом, уже почти опаздывая, садился в подземку и ехал в Бруклин мыть стены. Каждое утро я видел на улице одних и тех же людей в одних и тех же машинах. Они тоже еле успевали на работу, ибо любили ее не больше, чем я свою. Потом я возвращался на Манхэттен, ел, шел на урок к Вайсу, после чего снова играл в бридж до полуночи. (Коул Ганье и Трейси Карас, 1975)

Моя мать держала некоммерческий магазинчик декоративно-прикладного искусства. Она была редактором в Los Angeles Times и открыла этот магазинчик, чтобы дать возможность мастерам ремесел и художникам продавать свои изделия. Я был без работы. Тогда ни у кого ее не было. Я занимался библиотечными изысканиями или для отца (он был изобретателем), или для других — для людей, которые работали на губернатора и хотели собрать те или иные сведения, и я собирал для них эти сведения в библиотеке. Время от времени я сидел в мамином магазинчике, продавал товар и писал музыку в задней комнате. В один прекрасный день в магазинчик вошла Ксения, и как только я ее увидел, понял, что мы должны пожениться. Это была любовь с первого взгляда — с моей стороны, но не с ее. Я подошел к ней и спросил, чем могу помочь, а она ответила, что никакая помощь ей не нужна. Так что я вернулся за стол к своей музыке, а она осмотрела магазин и в конце концов ушла. Но я не сомневался, что она вернется. И действительно, через неделю-другую она вернулась. На сей раз я тщательно продумал, что ей скажу. В этот вечер мы с ней ужинали, и тогда же я предложил ей выйти за меня замуж.

И что она на это сказала, застигнутая врасплох?

Поломалась немножко, но примерно через год согласилась. Мы поженились в 1935 году. И поначалу жили в том же доме, где мои отец и мать; в то время я учился у Шёнберга. (Пол Каммингс, 1976)

Я познакомился с Оскаром Фишингером, создателем абстрактных фильмов, которые он делал на основе отрывков музыкальных произведений; в числе других он использовал «Венгерские танцы» Брамса.

У одного нашего общего друга возникла идея, чтобы я написал музыку, которую можно было бы использовать для создания абстрактного фильма, и я стал с ним работать. Работали мы так: я передвигал куски раскрашенного картона, висящие на проводах. У меня был длинный шест с куриным пером, я их двигал и потом останавливал до полной неподвижности. Он сидел в кресле перед камерой, и когда они застывали, щелкал их и получал один кадр. Потом я снова передвигал их на дюйм-другой, следуя его указаниям, и он делал следующий кадр. В итоге получился прекрасный фильм, в котором эти квадраты, треугольники, круги и прочие фигуры двигались и меняли цвет. В ходе этой монотонной работы он сделал одно очень важное для меня замечание. Он сказал, что в этом мире у всего есть душа, которая проявляет себя в звуке, и я, так сказать, загорелся от этой идеи. (Джоэл Эрик Сабен, 1984)

В тридцатые, когда я учился у Шёнберга, в Лос-Анджелес переехал жить Стравинский, и один импресарио, наш местный Юрок, прорекламировал концерт его музыки как «музыку величайшего из ныне живущих композиторов». Я возмутился, заявился прямо в кабинет к этому импресарио и сказал ему, что надо дважды подумать, прежде чем давать такую рекламу в городе, где живет Шёнберг. Я был ярым фанатиком Шёнберга. Я защищал его как тигр, а музыка Стравинского в то время интересовала меня все меньше и меньше. Потом обстоятельства сложились так, что еще при жизни Стравинского чествовали в Линкольн-центре и сделали постановку «Истории солдата». Дирижировал Лукас Фосс. Вместо того чтобы представлять все полностью, с танцовщиками и прочим, решили, что три роли будут читать три композитора. Аарон Копленд был рассказчик, Эллиотт Картер — солдат, я — дьявол. Все считали, что мне эта роль очень подходит. Так или иначе, Стравинский был в зале, ему понравилось мое исполнение, и я спросил, нельзя ли прийти к нему в гости. Я пришел к нему в отель на Пятой авеню, мы очень мило поговорили, он показался мне чрезвычайно интересным человеком; помню, я сказал ему примерно следующее: «Знаете, раньше я никогда не делал попыток познакомиться с вами, потому что был ярым приверженцем Шёнберга». Он ответил весьма примечательно: «Понимаете, я никогда не любил музыку Шёнберга, потому что она несовременна». И я вспомнил кое-какие высказывания Шёнберга во время лекций. Он проигрывал фразу из четырех нот и говорил: «Эти четыре ноты брал Бах, Бетховен, Брамс и Шёнберг!» Слова Стравинского об этом. Шёнберг никоим образом не считал, что он порвал с прошлым. (Джефф Голдберг, 1974)

Ксения играла в моем оркестре ударных, но прежде всего она была художницей и училась рисовать — красиво и точно. Она заинтересовалась созданием мобилей из бальзового дерева и бумаги, которые двигались и давали очень красивые тени. Сейчас она музейный куратор. (Джефф Голдберг, 1976)

Ксения интересовалась ремеслами и переплетным делом, а позже делала саквояжи для Марселя [Дюшана]. Мы переехали в большой дом в Санта-Монике, которым управляла Хейзел Драйс, очень хорошая переплетчица. Настоящая переплетчица — она не делала никаких саквояжей, она переплетала книги. И мы тоже переплетали книги. В основном Ксения. Мне нравилось придумывать обложки и все такое. Еще я писал там музыку. А по вечерам все переплетчики превращались в музыкантов и играли в моем оркестре. И поскольку это была музыка для ударных, она вызвала интерес исполнителей современных танцев. Я написал несколько пьес для танцевального коллектива Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе, расположенного по соседству, и для кафедры физического воспитания, где была группа подводного плавания, исполнявшая подводный балет. Вот так я открыл извлечение звука из гонга, погруженного в воду, — потому что обнаружил, что пловцы не слышат музыки, звучащей над водой, слышат, только если она звучит и под, и над. Сотрудничество с танцорами привело к тому, что я получил работу. Поехал в Сан-Франциско и за один день получил целых четыре предложения. Я выбрал работу с Бонни Бёрд, которая некогда танцевала в труппе Марты Грэм и преподавала в Корнуоллском колледже в Сиэтле. Колледж был необычен тем, что по настоянию Нелли Корниш студенты не выбирали специализацию, а изучали все дисциплины, которые предлагались в колледже. Я работал с Бонни Бёрд и писал для нее музыку. Организовал оркестр ударных и каждое лето совершал турне по Северо-Западу и в Миллз-колледж. Там-то я и познакомился с Мохой-Надем и народом из чикагской Школы дизайна. Меня пригласили приехать в Чикаго и стать там преподавателем. (Пол Каммингс, 1974)

В то время средством записи была стальная проволока. Вы думали о том, чтобы творчески поработать с проволокой?

В связи с изобретательской деятельностью отца я часто делал для него библиотечные изыскания. Поэтому, заинтересовавшись звукозаписью для музыкальных надобностей или, скажем, для радиопьес, я стал искать в библиотеке материалы о новых технических возможностях, и это были, как вы сказали, проволока и пленка. Магнитофонную ленту в начале сороковых еще не считали подходящей для музыки, но проволока и пленка были.

Вы с ними работали?

Нет. Хотел, но не сложилось. Я рассылал письма, кажется в 1941 или 1942 году, по всей стране, во все корпорации и университеты, предлагая организовать Центр экспериментальной музыки, и никто не откликнулся. Хотя нет, на самом деле кое-кто откликнулся. Факультет психологии Университета Айовы заинтересовался благодаря, если не ошибаюсь, Карлу Сишору, который изобрел много методов выявления умственных способностей. Он заинтересовался моим проектом. Потом, доктор Аурелия Генри Рейнхард, тогда президент Миллз, тоже заинтересовалась. Высокая, большая, впечатляющая — выдающаяся женщина. У нее было обширное собрание книг Гертруды Стайн. Еще Мохой-Надь из Школы дизайна в Чикаго. Но ни у кого из них не было денег. Они говорили, что если я смогу найти деньги, они охотно сделают такой Центр частью своих институций. Два года я продолжал попытки, и в итоге так ничего и не получилось.

Как вы предполагали, что будет в этом Центре?

Ну, я работал с ударными инструментами. Особенность ударных в том, что они открыты для чего-то сверх того, что у них уже есть. Не таковы в оркестре струнные — они стремятся стать все в большей и большей степени тем, чем являются, ударные же стремятся стать тем, чем не являются. Эта часть оркестра открыта, скажем, для электроники или… И потому я думал, что звукозапись мне поможет в создании музыки для ударных. (Ричард Костелянец, 1984)

[Вы участвовали во Второй мировой войне?]

К счастью, мне не пришлось идти на войну. Мой отец был изобретателем, а я помогал ему и поэтому не подлежал призыву. Отец разрабатывал приборы для полетов в условиях тумана, и я подбирал ему материалы в библиотеках; это, безусловно, было косвенно связано с войной. Я рад, что меня не призвали. Если бы призвали, я бы пошел; я бы не стал отлынивать. Есть много примеров того, как люди и в армии продолжали работать. Первый, кто приходит на ум, — философ Людвиг Витгенштейн, который написал свой «Логико-философский трактат» в окопах Италии. Или Крисчен Вулф: в армии он написал больше музыки, чем вне армии. Иными словами, я ориентируюсь на Даниила в логове львов, то есть я не стал бы отказываться, если бы обязан был пойти. С другой стороны, я рад, что не был обязан, поскольку ни разу в жизни не выстрелил ни из какого оружия. Когда я был ребенком, на меня очень сильное впечатление произвела идея о том, что надо подставлять другую щеку. Понимаете, если меня били по щеке, я действительно подставлял другую. Я воспринимал это буквально. (Алсидес Ланца, 1971)

Ксения получила в наследство немного денег, и в конце года мы решили, что поскольку на пьесу Патчена [в Чикаго] отзывы были восторженные, то мы поедем в Нью-Йорк попытать счастья. Я буду писать музыку для радио, для кино и так далее, используя звуковые эффекты, потому что я по-прежнему принципиально работал с ударными. Ну, а когда я приехал, оказалось, что все отзывы, полученные на CBS здесь, отрицательные. То есть работы не получить. Мы остались без денег, совсем. (Пол Каммингс, 1974)

Что заставило вас остаться в Нью-Йорке?

Там было чудесно. Нью-Йорк, когда приезжаешь туда впервые, действует исключительно возбуждающе, к тому же в Нью-Йорке тогда был представлен весь спектр современной живописи. Из-за событий в Европе многие художники перебрались в Нью-Йорк — например, здесь жил Мондриан, и Бретон тоже; и за несколько вечеров у Пегги Гуггенхайм можно было познакомиться со всеми художниками в мире — и европейскими, и американскими. Она тогда уже увлеклась Джексоном Поллоком, и Джозеф Корнелл был у нее частым гостем. Марсель Дюшан все время был там, и я даже познакомился с Джипси Роуз Ли. Ситуация совершенно ошеломляющая.

Как вы познакомились с Дюшаном?

Я приехал из Чикаго и остановился в квартире у Пегги Гуггенхайм и Макса Эрнста. Пегги согласилась оплатить перевозку моих ударных инструментов из Чикаго в Нью-Йорк, чтобы я дал концерт на открытии ее галереи «Искусство этого века». Между тем, будучи молодым и честолюбивым, я договорился дать концерт также и в Музее современного искусства. Узнав об этом, Пегги отменила не только концерт, но и оплату доставки инструментов. Когда она мне это сказала, я залился слезами. В комнате по соседству с моей в задней части дома в кресле-качалке сидел Марсель Дюшан и курил сигару. Он спросил, отчего я плачу. Я рассказал. Он сказал… в сущности, он ничего не сказал, но само его присутствие действовало так, что я успокоился. Позже, когда я говорил о Дюшане с разными людьми из Европы, я услышал много похожих историй. Было у него этакое спокойствие перед лицом катастрофы. (Джефф Голдберг, 1976)

Продолжим о Дюшане: он был хорошим учителем игры в шахматы?

Шахматы я использовал как предлог, чтобы побыть с ним. К сожалению, пока он был жив, я не учился играть как следует. Теперь я играю лучше, хотя все еще не очень хорошо, но он был бы мной доволен. Когда он учил меня играть в шахматы, я думал об этом не как об игре, а скорее как о восточной философии. Например, как-то он сказал: играй не только за себя, играй также и за противника — играй по обе стороны доски. Это блистательное замечание, у многих уходит целая жизнь, чтобы это понять, — не про шахматы, а вообще. (Пол Каммингс, 1974)

А как вы познакомились с Джин Эрдман?

Ну, Мерс Каннингем и Джин Эрдман работали с Мартой Грэм в Беннингтонском колледже и перед уходом оттуда попросили меня написать музыку для танца, который они хотели поставить в то лето. И я написал [Credo in Us], и за эту музыку Джин и Джо Кэмпбелл предложили нам пожить в их квартире на Вэйверли Плейс. Таким образом, нам было где жить, но не было денег на еду — буквально. В один прекрасный день я с облегчением обнаружил, что у меня нет ни цента — совсем ничего. Но еще до того, как у меня не осталось ни цента, я разослал письма разным людям, описал ситуацию и получил по почте что-то около пятидесяти долларов. А в то время это были хорошие деньги. И как раз тогда Джон Стейнбек, старый друг, пригласил нас на ланч в 21Club. Я так испугался: ланч там стоил больше, гораздо больше сотни долларов. И вообще я не любил ланчей: ланч разбивает день, и ты уже ничего в этот день не можешь сделать! (Гвен Дили, 1976)

Когда я только-только приехал в Нью-Йорк, Марта Грэм написала мне что-то такое, из чего я заключил, что она даст мне работу аккомпаниатора в танцевальных классах своей школы и подумает о том, чтобы я писал для нее музыку. И я пошел к ней. Помню, был вечер, и было уже темно: видимо, это происходило в холодное время года. Она не включала свет. Она казалась очень загадочной и могущественной, уже это меня смущало. Выяснилось, что она ничего такого не имела в виду, что она вовсе не хочет работать со мной, даже как с аккомпаниатором. Помню, я уходил от нее с облегчением, с чувством, что освободился из-под ее власти. (Дэвид Шапиро, 1985)

Расскажите о вашем концерте [1943] в Музее современного искусства. Это было важное событие для вас в то время?

Я так думал. Но оно оказалось вовсе не таким важным. Оно было широко разрекламировано и широко освещалось в прессе, даже в журнале Life, и я уже решил, что благосостояние мне обеспечено. Я был очень наивен и самоуверен. Очень скоро я понял, что неважно, насколько ты знаменит, это не помогает получить работу или подвигнуть кого-то на сотрудничество с тобой. (Пол Каммингс, 1974)

В конце тридцатых годов в Корнуоллской школе я прослушал одну лекцию Нэнси Уилсон Росс про дзэн и дадаизм, которая меня потрясла, но не настолько, чтобы начать читать дзэнские тексты. Это произошло только в середине сороковых, когда в силу личных обстоятельств, завершившихся разводом с Ксенией, я нуждался в помощи и должен был бы, как водится, искать ее у психоаналитика, но не стал, — я рассказал эту историю в своей книге [«Молчание» (1961)]. Вместо этого я занялся восточной философией, и она сделала для меня то, чего обычно ожидают от психоанализа. Дзэну присущ чрезвычайно реалистический подход и, в общем, даже некоторый юмор.

Значит, все, что говорили о вас и о дадаизме, на самом деле неверно, потому что корни всего лежат в дзэне.

Ну, за исключением того, с чего мы начали: я вырос в двадцатые годы, под сильным впечатлением от геометрического абстрактного искусства, я знал Дюшана и так далее. Я очень любил дадаистов. Интерес к Дада усиливался благодаря интересу к Сати, который был дадаистом. Я больше любил дадаизм, чем его преемника.

Сюрреализм.

Именно. (Ирвинг Сандлер, 1966)

Когда я рос, у церкви и воскресной школы больше не было того, что нужно человеку. Общеобразовательная школа не обращала внимания на человеческие потребности, в школе меня заставляли заниматься тем, чем потом я никогда не хотел заниматься, — включая Шекспира. Мне было почти сорок лет, когда я понял, что мне нужно, — благодаря восточной философии. Все время, свободное от работы над музыкой, я посвящал ей: читал и несколько лет посещал занятия Судзуки. Я изголодался, я истомился от жажды. Все эти вещи есть и в протестантизме, но в такой форме, что я не могу ими воспользоваться. Иисус говорит: «Оставь отца своего и мать свою», имея в виду: «Оставь то, что тебе ближе всего». А в дзэне речь идет о «безмыслии». В понятие нирваны заложено не отрицание, но «выдувание» всего, что видится как препятствие к просветлению. Эго видится как преграда на пути опыта. Наш опыт, идет ли он извне или изнутри, должен уметь «протекать сквозь». Иррациональность, или «безмыслие», рассматривается как позитивная цель, созвучная окружающему миру. (К.Х. Уоддингтон, 1972)

Я вспоминаю, как познакомился с де Кунингом. Я тогда только начал применять метод случайных действий, сочинил шесть или семь хайку и каллиграфически переписал их на рисовой бумаге в нескольких экземплярах. Может быть, вы видели: там внизу одна нотная строка, а остальное пространство страницы пустое. Я посвятил их людям, которые мне помогали или старались помочь заработать на жизнь, что тогда представляло собой серьезную проблему. Должно быть, Билл де Кунинг был одним из них, потому что я посвятил ему одно из этих хайку и принес его к нему в мастерскую, в подарок. У него было то, что меня никогда не привлекало, — стремление стать великим художником, он сам мне это сказал. Помню, он не включал свет, а на улице уже темнело, и он сказал: «Мы с вами очень разные. Я хочу стать великим художником». (Гвен Дили, 1976)

В конце сороковых годов мы [с Мерсом Каннингемом] ездили с выступлениями и написали письмо, в числе прочих, в колледж Блэк-Маунтин с предложением пригласить нас. Нам ответили, что охотно бы нас пригласили, но у них нет денег нам заплатить. Мы все равно согласились. Они обеспечивали нам проживание и питание. И мы между двумя другими выступлениями — одно в Виргинии, другое, кажется, в Чикаго — отправились в Блэк-Маунтин. Не помню, как долго мы там пробыли. Несколько дней точно. Нам там очень понравилось. Было много вечеринок. А когда мы собрались уезжать и подошли к машине… Мы припарковали машину перед зданием, где шли занятия, и, пока были там, к ней ни разу не подходили. А когда тронулись с места, обнаружили огромную кучу подарков: студенты и факультет сложили их под машину вместо платы. Там были картины, еда, рисунки и всякое разное. (Мэри Эмма Харрис, 1974)

Я перебивался случайными заработками только для того, чтобы не умереть с голоду; но мог подолгу сидеть без работы, то есть никуда не нанимался. Когда в ранних пятидесятых я начал писать «Музыку перемен», то решил ограничить свою деятельность композиторством и не искать другой работы. (Дэвид Шапиро, 1985)

Из всего, что я читал, следует, что общение на Монро-стрит с Фелдманом, Вулфом и Тюдором было для вас очень значимым. Создается впечатление, что вы ежедневно что-то делали и что ваши взгляды менялись едва ли не ежедневно.

Да.

Как долго это длилось?

Год, может, два. Потом я съездил в Колорадо, познакомился с Эрлом Брауном и Кэролайн Браун, и они настолько заинтересовались идеей поработать вместе, что решили переехать из Колорадо в Нью-Йорк. Я тем временем затеял проект музыки для пленки c Луи и Бебе Барронами и Дэвидом Тюдором. И Эрл тоже подключился. Появление на сцене Эрла Брауна привело в ярость Мортона Фелдмана, и моему тесному взаимодействию с Морти, Дэвидом и Крисченом пришел конец. Позже мы решили эту проблему, найдя деньги, чтобы дать концерт музыки Брауна и Фелдмана в Таун-холле. Эрл и Морти подружились и заключили перемирие.

Энергия, существовавшая внутри этой группы, распространялась и вовне?

О да. Были и другие люди, которые хотели присоединиться к группе, чтобы обмениваться идеями и так далее, но Морти был против. Он настаивал, чтобы группа была закрытой. Из-за того, что я принял Эрла Брауна, Морти потом ушел. И группа распалась. Морти буквально зверел, когда в группу допускали кого-то еще. Еще в ней мог быть, но не был Филип Корнер. И, насколько помню, Малколм Голдштейн и Джеймс Тенни. Однако тот факт, что их не приняли, привел к образованию их собственной группы, которая называлась Tone Roads. И они делали прекрасные вещи. (Уильям Дакворт, 1985)

Что вас привлекает в микологии? Как вы занялись грибами?

Ну, тот дом, где я жил на Манхэттене [в конце 40-х – начале 50-х], был чудесно расположен. Между Гранд-стрит и Монро, и у меня была половина верхнего этажа. Вид открывался с одной стороны до самой 59-й улицы, с другой — на статую Свободы, и я привык жить среди всего этого воздуха, неба и воды. Когда здание стали сносить, я пошел к начальству и сказал, что, когда построят новый дом, я хочу квартиру с таким же видом. Они ответили, что не принимают в расчет такие вещи. И как раз тогда — по случайному стечению обстоятельств, как это всегда и бывает, — у моих друзей, каким-то образом связанных с колледжем Блэк-Маунтин, возникла идея создать объединенную общину в Стоуни Пойнте, выше по Гудзону, и они пригласили меня туда, и я принял приглашение. Это было в августе. В Нью-Йорке я жил уединенно, и вдруг на время, пока строились вот эти дома, где мы сейчас живем, оказался в Стоуни Пойнте в фермерском доме с небольшими комнатками и еще с четырьмя людьми. Я от такого отвык, мне не хватало личного пространства, и я стал уходить гулять в лес. А поскольку был август, лес был полон грибов. Меня привлек их яркий цвет (все мы дети). Помню, во время Депрессии я как-то неделю питался одними грибами, и решил не пожалеть времени и узнать о них побольше. К тому же в музыке я применял метод случайных действий, и мне по- казалось, что будет очень хорошо заняться чем-то таким, что не предполагает никаких случайностей. В Депрессию я изучал грибы скорее опытным путем: если не знаешь, съедобные они или нет, варишь и пробуешь маленький кусочек и ждешь до завтра, чтобы посмотреть, не будет ли плохих последствий. Если их нет, можно съесть еще, — таким вот образом что-то узнаешь. (Йельская школа архитектуры, 1965)

Как возобновилось это ваше увлечение?

Я решил поизучать грибы и другие дикие съедобные растения. Сначала обратился к книгам и понял, что они только сбивают с толку. А потом познакомился с Гаем Нирингом, и в конце концов узнал о грибах немало. Четыре года спустя [в Италии] я участвовал в телевизионной викторине, которую выиграл, отвечая на вопросы о грибах, и это были первые в моей жизни ощутимые деньги. (Только через два года, в 1960-м, я начал зарабатывать музыкой.) Так что я стал читать курс по распознаванию грибов в Новой школе социальных исследований, и постепенно это вылилось в создание Нью-Йоркского микологического общества, одним из основателей которого я являюсь. Еще у меня есть какие-то почетные награды от членов Народного комитета по грибам с центром в Огайо за огромный вклад в любительскую микологию. А также я член Чехословацкого микологического общества. Сейчас я раздал все свои книги о грибах — их набралось больше трех сотен, — потому что все, что надо, уже у меня в голове. И мы с Лоис Лонг выпустили альбом из двадцати литографий — десять ее, с грибами, и десять мои: о связи грибов с остальными моими интересами.

Мне кажется, когда я сосредоточиваю свое внимание на каком-либо предмете, он мертвеет; но когда я помещаю этот предмет в пространство, где есть и другие вещи, он оживает. (Робер Кордье, 1973) И есть их приятно, согласитесь.

Но вы ведь не можете есть одни только грибы?

Нет, они недостаточно питательны.

А какие вы любите?

Люблю какие есть. Если любишь те, которых нет, ты несчастлив. (Лайза Лоу, 1985)

А в Блэк-Маунтин вы собирали грибы?

Нет. Я всегда жил в городе и, когда приехал в Блэк-Маунтин, еще думал, что всякие насекомые за городом досаждают куда больше, чем тараканы в городе. И только в Стоуни Пойнте я почувствовал, что истосковался по природе, и стал гулять в лесу. И мое отношение к насекомым изменилось.

Вы стали предпочитать их тараканам?

Да, лучше уж быть укушенным комаром, чем тараканом. (Мэри Эмма Харрис, 1974)

Когда вы заинтересовались дзэном и буддизмом?

Это случилось в 1946–1947 годах, но проникся я не сразу. Все началось с восточной философии; когда из Японии приехал Судзуки и стал преподавать в Колумбийском университете, я года три посещал его занятия. Так что, получается, где-то пятьдесят первый год. Ну и привело это к тому, что, во-первых, изменилось то, что я хотел сказать моей работой. Во-вторых, изменилось то, как я выполнял мою работу. На то, что я хотел сказать, очень сильно повлияли понятия восточной философии: «творение», «сохранение», «разрушение», «покой»; меня заинтересовало такое понимание времен года. А еще индийские представления об эмоциях, без которых невозможно создать произведение искусства: четырех белых, четырех черных и центральной бесцветной эмоции спокойствия, которая должна быть выражена, несмотря на то, что остальные тоже выражены. Все это я пытался выразить в некоторых своих работах. Потом я стал так писать музыку, сначала с таблицами, и движение по ним не зависело от моих намерений. Иными словами, приятие, а не управление. А потом стал поверять свою жизнь своим искусством и так далее. (Йельская школа архитектуры, 1965)

Как правило, те, кто считает, что меня интересует случайное, не понимают, что случайное я рассматриваю как дисциплину. Они думают, что случайное для меня — это такой способ отказаться от выбора. Но для меня выбор — это выбор вопроса,  который следует задать.

А также выбор того, как следовать ответам, которые вы получили.

Ну, я пользуюсь «Книгой перемен» [«И цзин»] в работе просто как механизмом случайных действий. Но если пользоваться «Книгой перемен» как книгой мудрости, тоже трудно понять, как задавать вопросы.

Очень часто задаешь вопрос и обнаруживаешь, что ответ открывает тебе другое измерение, о котором раньше и не задумывался.

Если я спрашиваю «Книгу перемен» как книгу мудрости, каковой она, безусловно, является, я просто говорю: «Что ты имеешь сказать об этом?», слушаю ответ и смотрю, отзовется во мне что-нибудь или нет.

Так вы пользуетесь ею для…

Время от времени, когда встревожен. Но я давно уже ни о чем не тревожусь, то есть не настолько, чтобы чувствовать необходимость спрашивать. (Робин Уайт, 1978)

Я нашел способ связать число 64 — с ним работает «Книга перемен» — с числами большими и меньшими, чем 64, так что на любой вопрос, допускающий множество возможностей, можно ответить средствами «Книги перемен», которую я теперь компьютеризировал, и могу все делать очень быстро, пользуясь ею именно как компьютером. Сделав с Леджареном Хиллером HPSCHD, я понял, что если хочешь получить на свой вопрос много ответов, то экономичнее воспользоваться компьютером. А если только один, то лучше действовать вручную. Обычно я хочу получить один ответ и потому могу работать дома и не ходить в компьютерную лабораторию. Вот в этой коробке, обвязанной веревками, распечатки «Книги перемен». У меня немалый запас ответов на вопросы, которые я еще не задал. (Ханс Г. Хелмс, 1972)

Почему вы испытываете столь сильный интерес к шахматам — жесткой закрытой системе?

Чтобы уравновесить интерес к случайности. Думаю, то же и у Марселя Дюшана. Однажды он подарил мне свою книгу о шахматах, и я попросил его подписать ее. Он написал по-французски: «Дорогой Джон, осторожнее, это еще один ядовитый гриб». Потому что и грибы, и шахматы прямо противоположны случайным действиям. (Арт Ланг, 1977)

Значит, в шахматах все под контролем?

Да. С другой стороны, я вообще люблю игры. Я даже покер люблю. Хотя играю нечасто. Иногда, когда приглашают читать лекции в университетах, приходится играть с преподавателями. Покер очень популярен в университетах. (Марк Блох, 1987)

Я работаю много и с удовольствием, но жизнь так сложна: возникают какие-то обстоятельства, и ты не всегда можешь посвящать себя своей основной работе. Надо спокойно относиться к таким вынужденным перерывам, отходить от дел и заниматься вещами, которые требуют твоего внимания.

Я работаю почти весь день. Иногда я прерываю работу, чтобы пойти за грибами или сыграть в шахматы, к которым у меня нет способностей. Однажды Марсель Дюшан смотрел, как я играю, и очень возмутился, когда я не выиграл. Он обвинил меня в отсутствии желания выиграть. Чтобы хорошо играть, нужно обладать изрядной агрессивностью.

В двадцать три года я женился, но мой брак длился всего десять лет. Сейчас я живу в одной квартире с Мерсом Каннингемом.

Я познакомился с Мерсом Каннингемом в тридцатых годах, до того, как он вошел в Танцевальную компанию Марты Грэм. Я начал писать музыку для него, и мы вместе ездили в турне по стране. Потом я стал музыкальным директором его собственной компании. Я и сейчас разъезжаю вместе с его компанией и читаю лекции, и это одна из причин, почему я не преподаю. Слишком много разъезжаю. Преподавать ведь надо непрерывно, это очень важно для преподавания. (Джефф Голдберг, 1976)

В первый раз я уехал из Стоуни Пойнта в 1960 или 1961 году, когда мне дали грант в Уэслианском университете, и потом в 1967-м, когда я стал приглашенным композитором в Университете Цинциннати. Два следующих года, с 1967-го по 1969-й, я преподавал в Университете Иллинойса, а потом в Университете Калифорнии в Дэвисе. Благодаря грантам и преподаванию я мог поддерживать своих пожилых родителей. Приходилось зарабатывать, хотя до 1958 года я не знал, где взять доллар-другой. А в 1958 году выиграл в телевизионной викторине в Италии. Это были первые мои ощутимые деньги, и большую их часть я потратил на фургон «Фольксваген» для танцевальной компании, чтобы мы могли гастролировать. (Мэри Эмма Харрис, 1974)

Если я замечаю, что меня раздражают телефонные звонки и я не могу сосредоточить все свое внимание на позвонившем, то, значит, я не работаю как следует. Так что пусть меня прерывают. Потому что если работать хорошо, никакие телефонные звонки не выводят из равновесия. Я замечал, что те, кто стремится защитить себя от таких помех, отделяют работу от жизни. Я с радостью говорю по телефону, когда говорю по телефону, и с радостью работаю, когда работаю.

Некоторые считают меня слабым музыкантом, но признают, что мои идеи интересны. Они говорят: он не музыкант, он философ. В то время как философы говорят: он не очень хороший философ, но хороший музыкант. Меня постоянно спрашивают, что для меня важнее — мои композиции, или музыка, или мои тексты, и ответ уже прозвучал в нашем разговоре: когда я пишу музыку, для меня нет ничего важнее музыки; когда я записываю свои мысли, мне интересно именно это. Я бы хотел распространить этот принцип и на многие другие вещи — на приготовление пищи, на телефонные разговоры. Жизнь потому и прекрасна, что все время на что-то отвлекает. (Роуз Сливка, 1978)

Я начал зарабатывать деньги — не тем, что писал музыку, а лекциями, концертами и всякими такими вещами, так сказать, музыке сопутствующими, — в пятьдесят лет. Теперь я мог бы обойтись и без концертов, если бы поселился в каком-нибудь бедном уголке земли. Дохода от прошлых работ достаточно, чтобы вести очень скромную жизнь. Я часто говорю Мерсу Каннингему, что пора на покой, и он спрашивает: «А куда ты поедешь?», а я отвечаю: «В Боливию». Он спрашивает: «Почему?», а я отвечаю: «Потому что там никто не интересуется современной музыкой». Хочется оказаться там, где телефон не звонит. Представьте, я отказался от автоответчика. Я его рассматриваю как аморальное изобретение XX века.

В каком смысле?

Ну, тем самым ты отсоединяешь себя от общества. Причем по собственной воле. Это форма эгоизма.

Ваше имя есть в телефонной книге?

Нет, но не потому, что я против. Таково желание Мерса. У него большая компания танцоров и школа танца; если бы его имя было в телефонной книге, это было бы ужасно. Хотя, если захотят, люди все равно узнают твой номер, будет он в книге или нет. (Стивен Монтегю, 1982)

Я думаю, что самое доступное для нас сейчас — это тренироваться фокусировать внимание одновременно более чем на одном предмете. Если вы делаете это вполне уверенно, предлагаю удерживать в поле зрения одновременно три вещи. Мне кажется, полезнее делать это упражнение, чем сидеть по-турецки.

В медитации?

Мне кажется, смысл медитации в том, чтобы открыть нашему эго путь от сосредоточенности на себе к потоку всего сущего. Разве не так? Мне кажется, это можно сделать посредством чувственного восприятия, увеличивая количество вещей, на которых мы сосредоточены в один и тот же момент. Я в этом убежден. (Терри Гросс, 1982)

Когда вы преподавали в Новой школе социального исследования в 1956 году, вы работали не только с музыкой, но и с перформансами. Чему и как вы собственно учили?

Этот мой курс по композиции экспериментальной музыки начинался с того, что я объяснял студентам, кто я такой, что для меня важно, чем я занимался; я хотел, чтобы они пришли к пониманию того, кто такие они и чем они занимаются. Я не учил в том смысле, что был некий материал, который я доносил до них. Если нужно, я делал обзор более ранних композиторских работ, своих и не своих, но в основном делал упор на то, чем занимаюсь в настоящее время: показывал, что я делаю и почему мне это интересно. Потом я предупреждал их, что если они не хотят отказываться от своих привычных методов работы, то им придется оставить мои занятия, потому что моя обязанность (если у меня есть какие-то обязанности) — побуждать их меняться.

И много было тех, кто уходил?

Нет, немного, в основном оставались. Человек восемь – десять максимум. Некоторые работали с музыкой совершенно традиционно; они понимали, что я буду стараться немножко их расшевелить. И иногда получалось. После такого основополагающего вступления занятия сводились к тому, что студенты показывали мне, кто что сделал. И если у меня было что сказать, я говорил. Еще я заставлял их рассказывать о своей работе, но ведь это общепринятая практика в прогрессивном образовании, не так ли? Мы обходились малыми средствами, у нас была только полная кладовка ударных инструментов, раздолбанный рояль и всякие вещи, которые люди носят с собой. Помещение было тесное, и мы просто делали то, что можно сделать в таком помещении.

Я постоянно говорил, что, хотя у нас мало что есть, мы все равно должны делать вещи, которые работают. Я не требовал от них невозможного. Мне всегда казалось, что главное — быть реалистом. Ненавижу имидж художника, создающего произведения, которые нельзя исполнить.

Не удивительно ли, что такие музыкальные занятия посещали живописцы?

Меня это не удивляло, потому что в конце сороковых – в начале пятидесятых я был неотъемлемой частью клуба художников Artists’ Club. Я рано понял, что музыканты меня не любят. А художники любили. Музыканты очень редко приходили на концерты, которые я организовывал, — что на музыкальные, что на перформансы. Аудитория состояла в основном из людей, интересующихся живописью и скульптурой. (Майкл Кирби и Ричард Шехнер, 1965)

Вашу музыку не публиковали, пока в конце пятидесятых вы не заключили договор с издательством Peters. Как вам это удалось?

Тогда я жил за городом, и обеспечивать своими нотными записями людей, которые хотели их получить, было проблемой. Сначала я отнес все свои сочинения в Schirmers, и мистер Хайнсхаймер сказал, что моя музыка для них только лишняя головная боль. Единственное, что ему понравилось, — это «Сюита для игрушечного пианино», но он сказал: «Разумеется, название придется изменить». Я ответил: «В этом нет необходимости, я просто заберу у вас все свои сочинения». И я увез все назад, в деревню.

Люди продолжали мне писать, прося копии, и я продолжал писать музыку. Наконец в один прекрасный день — это было, когда я писал сопроводительную музыку к пьесе Джексона Маклоу The Marrying Maiden, — я положил ручку и твердо решил, что не напишу больше ни одной ноты, пока не найду издателя. Так что я взял «Желтые страницы», пробежал глазами список музыкальных издательств и остановился на Peters. Потому что вспомнил, как кто-то — кажется, кто-то из струнного квартета — говорил, что мистер Хинрихсен интересуется американской музыкой. Так что я просто позвонил и попросил его к телефону. Он сказал в трубку, очень приветливо: «Я так рад, что вы позвонили. Моя жена давно хочет, чтобы я публиковал вашу музыку». В тот день мы с ним пообедали и подписали контракт.

Одно из его громадных достоинств в том, что он не пытался подвергать музыку какой бы то ни было цензуре, любить ее или не любить. Он понимал, что это не его дело, а его дело — публиковать. Если он решал что-то опубликовать, он не подвергал это сомнению. Именно поэтому я и заключил с ним эксклюзивный контракт. Он принял все, что я уже создал, и дал карт-бланш на будущие вещи. Я мог делать все, что хочу. У меня не было такого счастья почти до пятидесяти лет ни с музыкой, ни с текстами. Теперь всем, что я делал, могли пользоваться люди. Раньше этого не было. И эту дверь первым открыл Уолтер Хинрихсен. (Коул Ганье и Трейси Карас, 1980)

В пятидесятые годы когда я давал концерт, я его рекламировал, и приходило самое большее сто двадцать пять человек. Когда в прошлом году в Иллинойсе я представлял HPSCHD, пришло где-то около семи – девяти тысяч, причем люди приехали со всей страны и даже из Европы! Годом раньше на «Музицирк» в Иллинойсе пришло пять тысяч человек, и перформанс был бесплатный. В этом году в Миннеаполисе я устроил еще один; пришло три тысячи человек, и он был бесплатный. Все меняется.

Есть мнение, что вы как «авангардный художник» дразните буржуазное общество. Что вы на это скажете?

Ситуация в Соединенных Штатах отличается, причем уже много лет, от ситуации в Европе. В Европе люди, которые интересуются искусством, по большей части не студенты, которые там сильно загружены учебой, а скорее люди, имеющие достаточно досуга, чтобы уделять внимание искусству. Европа считает себя более культурной, чем Соединенные Штаты, которые европейцы считают далекими от традиции и культуры и несколько варварскими.

Ну а что касается Соединенных Штатов, то здесь как только вы получаете работу в какой-то организации и тем самым включаетесь в экономико-политическую структуру капитализма, у вас больше нет времени на искусство. Искусство вас больше не интересует; очень немногие сохраняют к нему интерес. В основном искусством интересуются студенты. Так что если я совершаю турне по Соединенным Штатам, я еду от университета к университету. Если же я совершаю турне по Европе, то езжу от фестиваля к фестивалю, от радиостанции к радиостанции, из одного концертного зала в другой. Сейчас публика меняется, но до последнего времени это были только взрослые без детей. Значит, мнение о том, что я этакий клоун-шутник — мнение европейское. (Макс Ниффелер, 1970)

Занимаясь столько лет тем, чем вы занимаетесь, как вы относитесь к критике? Вы не находите, что люди стали больше понимать и вообще стали добрее?

Стали, конечно стали. Как-то мы выступали в музее Колумбуса, в Огайо. Была зима, кажется сорок девятого года; тогда еду приходилось самолетами доставлять индейцам Аризоны, потому что снег просто завалил Соединенные Штаты. Мы были в турне. Мы выехали из Чикаго, и следующим пунктом был Портленд. Единственный способ добраться туда — через Аризону; нам пришлось оставить машину в Сакраменто и пересесть на поезд. Оттуда мы полетели в Денвер, потом назад в Сакраменто забрать машину, а потом уже в Колумбус. Когда мы добрались до Колумбуса, отдохнуть перед представлением просто не было времени. Мерс исполнял несколько сольных номеров, а я играл на подготовленном пианино. Сцена была убогая: каждый раз, когда Мерс делал прыжок, его голова скрывалась из виду. После выступления нам устроили прием, и на приеме все только и говорили нам, как ужасно наше творчество, что мы должны прекратить этим заниматься, что мы понятия не имеем о том, что такое музыка, танец и все остальное. Мы решили, что этот перформанс в Колумбусе полностью провалился, и лучше бы мы туда не ездили. А через десять лет я получил письмо от одного молодого человека, он писал, что был тогда среди публики и что этот перформанс изменил его жизнь. (Миддлбери-колледж, 1981)

Вам безразлично, что о вас говорят?

Конечно. Чужое мнение не предмет моих забот. Я очень рано научился не обращать внимания на критику. Рецензия на мой концерт в Сиэтле сводилась к одному слову — «смехотворный». А я абсолютно точно знаю, что нет. Поэтому критика мне неинтересна. В сущности, она научила меня тому, что если людям нравится то, что я делаю, — это повод насторожиться. Мне важно жить так, как я жил до того, как общество заинтересовалось моим творчеством.

Вас раздражает общество?

Я считаю, общество мешает художнику больше всего. Думаю, Дюшан бы меня поддержал. Когда я был молод и нуждался в помощи, общество мне ее не оказало, потому что не верило в то, что я делаю. Поскольку я упорно гнул свою линию, общество заинтересовалось и захотело, чтобы я не двигался дальше, а повторял то, что сделал. Каждый раз общество не дает тебе делать то, что ты должен делать.

Под обществом вы ведь не имеете в виду своих слушателей?

Я не люблю общество в качестве слушателей, но люблю, так сказать, в качестве экологического явления. (Мойра и Уильям Рот, 1973)

Слушатели — это люди, которые слушают. Чем самозабвеннее они слушают, то есть чем внимательнее они к каждому звуку и чем интереснее им то, что из этих звуков получается, тем более они достойны называться слушателями. (Билл Уомак, 1979)

То есть вас интересуют люди, но не интересуют слушатели. Вы хотите, чтобы слушатели превратились в людей.

Я стараюсь не делать различия между искусством и жизнью, как и Дюшан. И между учителем и учеником. И между исполнителем и слушателем. И так далее. (Мойра и Уильям Рот, 1973)

Однажды в дверь моей студии постучал Боб [Раушенберг], он принес с собой только что законченную картину. Новую картину из своей «черной» серии. Он заметил, что я отреагировал на нее недостаточно восторженно. Я относился к его творчеству с величайшим энтузиазмом, а тут он почувствовал, что я разочарован. Так или иначе, но я вдруг понял, что он ужасно расстроился, чуть ли не до слез. Он спрашивал, что с этой картиной не так. Ну, и я с ним как следует поговорил. Я сказал, что он не должен зависеть от чужого мнения, что никогда, никогда не надо искать ни у кого такого рода поддержки. (Кэлвин Томкинс, 1980)

Похоже, мы задаем глупые и банальные вопросы.

Что ж, я даю такие же ответы. Мы с вами просто дурачки и несем чепуху. Я сейчас чувствую себя дурак дураком. В настоящий момент я совсем не понимаю, что делать дальше, и не хочу делать то, что делал раньше. Вот и не знаю, что делать.

В последние годы я много ездил, читал лекции, исполнял свои произведения; а исполнитель я плохой. Давид Тюдор гораздо лучший исполнитель. Лучше бы я сидел дома и работал или бы уж грибы собирал — может, тогда придумал бы, чем заняться. А когда я вот так разъезжаю, я словно коммивояжер или священник, странствующий из города в город, проповедуя Евангелие. Раньше, когда у меня появлялась возможность прочесть лекцию, я писал новую, а теперь у меня так много приглашений, что писать новую нет времени. И я просто читаю одну из старых. И это имеет отношение не к жизни, а к смерти, потому что это такое же повторение, как типографский оттиск. И в то же время тот факт, что я передвигаюсь в пространстве, вызывает в памяти Маклюэна, его определение мира как одной деревни. Он писал, что мы живем в «глобальной деревне».

И все же мне непривычно думать, что переезжать из города в город — это работа. Я привык к мысли, что мне нужно время и некоторое количество пространства, чтобы функционировать в качестве композитора. Я, например, думаю, что мне нужно по крайней мере недели три пробыть дома с пустой головой, прежде чем в нее придет какая-то новая мысль. Вопреки старой романтической идее о человеке Возрождения я до сих пор не научился путешествовать по миру так, чтобы при этом мне в голову приходили идеи.

А вы ведь очень любите путешествовать.

Нет, я бы предпочел оставаться дома. С другой стороны, я начинаю понимать, что мой дом — это весь мир. Мы меняем одну культуру на другую в том числе благодаря путешествиям; но в этом смысле, как и во многих других, мы умудряемся одной ногой стоять в предыдущей культуре, а другой — в новой. И мы еще не научились свободно ориентироваться в новой ситуации. Сейчас это одна из наших проблем. (Ларс-Гуннар Будин и Бенгт Эмиль Юнсон, 1965)

Мне всегда казалось, что если, например, ты приезжаешь в Париж и, как турист, проводишь время, осматривая достопримечательности, то ты ничего не узнаёшь о Париже. Лучший способ узнать Париж — не собираясь ничего узнавать, просто пожить там, как будто ты простой француз. Ни один француз не будет мечтать попасть, скажем, в Нотр-Дам.

И вам удалось так пожить в Париже, по соседству с Дюшаном, без достопримечательностей?

Таков был мой замысел: встречаться с ним так часто, как только позволяют обстоятельства, и позволять происходить всяким вещам, а не заставлять их происходить. Это идея есть и в восточной философии. Майстер Экхарт сказал, что нас делает совершенными не то, что мы делаем, а то, что происходит с нами. Так и Марселя узнаёшь, просто находясь рядом, а не задавая ему вопросы.

Как вы играли в шахматы?

Это редко случалось, потому что он играл очень хорошо, а я плохо. Поэтому я играл с Тини (миссис Дюшан), которая тоже играла значительно лучше меня. Марсель то и дело посматривал, как мы играем, а в промежутках дремал. Говорил, как глупо мы оба ходим. То и дело раздражался на меня. Жаловался, что я веду себя так, словно не хочу выиграть. И в самом деле, мне было так приятно быть рядом с ним, что я как-то не думал, выиграю или проиграю. Когда он играл со мной, то давал мне фору: коня. Он был исключительно умный и всегда выигрывал. Никто из нашего окружения не играл так хорошо, хотя был один человек, который раз в сто лет у него выигрывал. (Мойра и Уильям Рот, 1973)

Когда вы стали работать со словом?

В тридцатые годы мою музыку считали необычной и задавали о ней вопросы, и мои писания, в сущности, возникли как ответ на вопросы людей, как попытка объяснить, что же это такое я делаю. Я начал делать на письме то, что я делал в музыке, чтобы не отвечать на вопросы буквально, а показать на примере, как я работаю. Мезостихи, навеянные Джойсом, — это нечто другое. Это поэтическая форма, которую я изобрел, чтобы смочь прочитать всю книгу от начала до конца. Я обнаружил, что если вовлекаю себя в некий процесс открытия, то могу справиться с трудной ситуацией. Если бы я старался понять «Поминки по Финнегану», меня бы так не привлекало чтение. Но когда, читая, я совершал какое-то открытие — вот тут я ликовал. (Робин Уайт, 1978)

Есть ли такой человек, который повлиял на вас больше, чем кто-либо?

С течением времени я чувствую, как на меня все сильнее влияет все больше людей.

Есть такая область, в которой вы цените свои достижения больше, чем в других?

Нет.

Что бы вы назвали своим самым важным даром грядущим поколениям?

То, что на практике показал, как ненамеренно создавать произведения искусства.

Ваше любимое мудрое изречение?

«Учение Хуана Бо о вселенском разуме». Это текст, не фраза.

Почему?

Не знаю. (Джей Мерфи, 1985)

Ваши любимые вещи?

Вещи меня не заботят. Я все раздаю. Я отдал собрание книг о грибах Университету Калифорнии в Санта-Крусе, материалы о музыке — Северо-Западному, а по гуманитарным наукам — Уэслианскому. Я собираю коробки, кладу в них вещи и сразу же отдаю или рассылаю по разным местам, потому что я все время, понимаете, все время ищу пустоты. В этом обществе я магнит для материального. Мне постоянно шлют какие-то вещи. Я должен от них избавляться, другого способа выжить нет. Это жестоко, но необходимо. (Дэвид Коуп, 1980)

Фотограф Марк Хейвен отметил, что в вашем лофте больше современной графики — эстампы Джаспера Джонса и тому подобное, — чем музыки. Ему показалось, там очень мало указаний на то, чем вы занимаетесь.

Ну, может быть. Но вот недавно в одном итальянском журнале вышла статья с фотографиями о моем лофте, и в ней говорится, что он музыкальный. Все в нем так же видимо, как слышим звук. Картины размещены так же неровно, как ноты на нотном стане. Но главное, почему место музыкальное, — это уличный шум с Шестой авеню.

Вам нравится весь этот шум?

Обожаю его! (Стивен Монтегю, 1982) Мне нравится жить на Шестой авеню. Здесь больше звуков, причем совершенно непредсказуемых, чем в любом другом месте, где я жил. (Майкл Зверин, 1982)

У меня и мысли нет вставлять двойные стекла, потому что я люблю звуки — все звуки. Ни днем, ни ночью не смолкает шум машин. Гудки, сирены, скрежет тормозов — все это чрезвычайно интересно и всегда непредсказуемо. Сначала я думал, что не смогу спать. А потом придумал, как трансформировать эти звуки в образы, — они вплелись в сны и не будят меня. (Стивен Монтегю, 1982)

Теперь мне не нужно фортепиано. У меня есть Шестая авеню, ее звуки. Я перевожу эти звуки в образы, и они не прерывают моих снов. Они с ними сливаются. Однажды ночью сработала сигнализация, и меня поразило, что она выла два часа, очень громко. Мне показалось, звук становился то чуть выше, то чуть ниже. И вот в моем сне он стал такой бранкузиобразной формой, знаете, такой слегка искривленной. И я ничуть не злился. (Дэвид Сирс, 1981)

Я думал, о чем бы вас спросить, и все вопросы казались глупыми или неважными. Но потом, работая над пьесой [записывая звуки, издаваемые водопроводными трубами в вашем доме], я получил своего рода точку отсчета. Это была пьеса, которую делал я, или пьеса, которую делали вы?

Это просто фиксация происходящего. Правильно? Сегодня отключили воду, и в трубы попал воздух. Боюсь, перед вашим приходом я слишком много упражнялся с трубами. Если бы не это, вы услышали бы больше шипения и свиста. Или взрывных оглушительных звуков. Но, по-моему, звуки интересны всякие, и громкие, и нет. Звук — это то, чего не было бы, если бы вы его не извлекли, так что в каком-то смысле вы их извлекли. Но вам неподконтрольно то, что просто происходит, и вы их не извлекали в том смысле, что не придавали им форму. Это можно назвать «музыкой непредвиденного», что означает: вы необходимы, но вы ничем не управляете.

Я полагаю, вы тоже были необходимы: это ведь ваши трубы.

Не знаю. Я был не столь необходим. Я играл в шахматы.

Вас беспокоил звук включаемой мною воды?

Нет, нет. Я люблю звуки. Иногда сверху доносятся такие изумительные вибрирующие звуки от этих труб на застекленной крыше, очень громкие. Могут и разбудить, если спишь.

Почему некоторые из нас любят шокирующие звуки больше, чем обычные?

Наверное, потому что они заставляют себя слушать — альтернативы нет. (Марк Блох, 1987) У меня появился новый интерес в жизни — садоводство. Я всегда считал себя скорее охотником, но никак не садовником. И вот в Нью-Йорке у меня лофт со стеклянной крышей двадцать на двадцать футов. Это бывший универмаг Олтмана. Семь огромных окон, то есть света полно. У меня уже почти девяносто растений.

Интересно, что все растения, даже если они одного вида, различаются по каким-то признакам, каждое неповторимо. У каждого дерева есть своя особенность.

У меня два манго, одно растет очень хорошо, другое — нет. Когда оно пускает листья, они сразу же высыхают и опадают. А сильное растет себе и растет. Грете Султан говорит, что у одного хорошие гены, а у другого — плохие. (Эндрю Тимар и др., 1981)

[Повлиял ли этот новый интерес на вашу систему питания?]

Мы — те, у кого есть деньги и прочее, — тоже неправильно питаемся. Овощи, спасибо агробизнесу, плохие. Мясо плохое не только потому, что скот жирный; кур совсем нельзя есть из-за гормонов. Отсюда и болезни, причем количество болезней, которыми мы страдаем, просто-таки поражает. Это проблема куда более важная, чем защита от другого государства. Надо немедленно, как можно скорее поставить вопрос о качестве воздуха, воды, пищи, жилищ и так далее. Обо всех таких вещах.

Быстрое изменение системы питания приведет к оздоровлению всего общества. Радикальному. У меня артрит — через неделю новой диеты артритные боли прекратились. Логично предположить, что если постоянно закладываешь что-то в себя и оно постоянно выходит наружу, то это как промывание: система быстро изменяется. Так же и с реками, так же и с воздухом. Если мы иначе станем ко всему этому относиться, все изменится.

Поезжайте в Исландию — вы сразу попадете в мир, где хороший воздух и хорошая вода. Действительно хорошие. Там нет промышленности. Англичане, поехавшие туда в отпуск, так счастливы дышать чистым воздухом и пить чистую воду, что зачастую не возвращаются домой, остаются в Исландии. Я был потрясен. Вы просто не поверите, какая это радость — дышать чистым воздухом и пить чистую воду.

Я теперь очищаю воду при помощи специального устройства, а потом, поскольку в ней ничего не остается, добавляю экстракт морской воды — не для вкуса, а чтобы в воде были соответствующие минералы. (Шон Бронзелл и Энн Сухомски, 1983)

Еда вся отравлена, ее систематически отравляют. В ней же все скапливается. Я теперь даже не покупал бы овощи в обычных магазинах. Но сомневаюсь, что мне удастся купить незагрязненные овощи, потому что, кажется, загрязнение глобально. Кажется, от него уже не убережешься. (Моник Фонг и Франсуаз Мари, 1982)

Как вы пришли к макробиотике?

Несколько лет назад у меня было заражение крови от раны на ноге, которое привело к онемению пальцев левой ноги и грозило перейти на правую. Врачи делали, что называется, сложные анализы и не обнаруживали никаких указаний, что что-то не так. Циркуляция крови в порядке, вообще все в порядке. Все замечательно, но пальцы левой ноги не двигались! Так продолжалось несколько лет, ко всему прочему с 1960 года у меня появился артрит в запястье, пальцы стали толще. И это длилось больше пятнадцати лет. Я принимал двенадцать таблеток аспирина в день — это все, чем мне могли помочь врачи. Мне становилось все хуже, и случилось так, что я на несколько месяцев попал в Париж и подумал, что мне может помочь акупунктура. Пришел китаец и сказал, что акупунктура лишь уменьшит боль, но не устранит причину. Он сказал буквально следующее: «Вам нужно проверить кровь и затем изменить систему питания. Идите к соответствующему специалисту». Я спросил, сколько я ему должен за совет. Он ответил: «Я ничего для вас не сделал» — и платы не взял. И никакими иголками он меня не колол.

Не в тот приезд в Париж, а в другой, примерно года два назад, у меня вышла книга, и я давал много интервью. Это требовало сил. Одно, для телевидения, проходило в каком-то неотапливаемом подвале. Ночью я не мог заснуть от боли в левом глазу, совершенно невыносимой. Я понял, что традиционная медицина мне не поможет, и начал жаловаться друзьям. А мой астролог Джули Уинтер уже давно мне говорила, что здоровье станет лучше, если я буду соблюдать диету, рекомендованную нетрадиционной медициной. Я пожаловался Йоко Оно и Джону Леннону. Они уже восемь лет соблюдали макробиотическую диету. Йоко сказала: «Тебе надо пойти к Сидзуко Ямамото, в Нью-Йорке, она подберет тебе диету». На этот раз я послушался совета и тут же к ней пошел. Имя Сидзуко Ямамото по-японски значит «спокойствие у подножья горы».

Первое же замечание Сидзуко мне понравилось чрезвычайно, потому что в конце сороковых мне посчастливилось в течение двух лет посещать занятия Дайсэцу Судзуки по дзэн-буддизму, и они очень сильно повлияли на мою музыку и на мое мышление. Когда она сказала: «Ешьте, когда вы голодны, и пейте, когда чувствуете жажду», это прозвучало как постулат дзэн-буддизма. Я обрадовался. Затем она заговорила о важности цельных зерен как основы питания. Мне это показалось убедительным. В то время, однако, я готовил по книгам Джулии Чайлдс: много масла и сливок и так далее. Мысль, чтобы готовить без масла и сливок, была трудна для моего понимания. Я растерялся. В конце концов Джон Леннон через одного своего помощника передал мне целую стопку макробиотических поваренных книг. Это меня приободрило, я стал экспериментировать и быстро понял, как это приятно.

Когда вы познакомились с Сидзуко?

Года два назад. И сразу начал соблюдать ее диету. С тех пор я не принимаю лекарств и у меня ничего не болит. Через неделю этой диеты боль в области левого глаза исчезла. Запястья и сейчас не столь гибки, как хотелось бы, но налицо громадное улучшение. И еще — я расстался с изрядной долей тридцать фунтов лишнего веса.

Пока я не перешел на новое питание, я страдал запорами. Теперь эта проблема исчезла. Что еще замечательно — это очень хорошо видно в сравнении с другими людям, — когда просыпаешься, ты полон энергии, и запаса энергии хватает на весь день. Он не иссякает, и я могу работать гораздо больше. У меня всегда хватало энергии, но сейчас ее особенно много.

Помню, недавно в Калифорнии меня пригласили делать гравюры, и как-то мы заработались до трех часов ночи. Каждые два часа люди, с которыми я работал, говорили: «Давайте немного передохнем». А мне не нужно было отдыхать, я продолжал работать. Во время этих перерывов они пили кофе, чтобы не заснуть, и потом уставали гораздо сильнее. Они постоянно то взбадривались, то утомлялись, а я нет.

Думаю, я стал активнее, чем в 1952 году, то есть больше чем двадцать пять лет назад. В этом году мне исполнится шестьдесят семь лет. Если посмотреть, когда мне было около сорока, я был очень, очень активен, ум работал в нескольких направлениях. Но в этом году у меня выходят три книги, пять альбомов гравюр и много, очень много новых музыкальных произведений. Я думаю, все это во многом благодаря изменению системы питания. С другой стороны, я стал гораздо спокойнее, я не так легко раздражаюсь.

А макробиотика вас не ограничивает?

Когда меня приглашают на обед, я говорю: «Понимаете, я соблюдаю диету и принесу еду для себя с собой». И мне или позволяют принести еду с собой, или изменяют меню. По моим наблюдениям, все чаще и чаще у людей возникает желание в корне изменить свою систему питания.

Сегодня я иду ужинать к подруге, которая изначально была против макробиотической диеты, но сегодня вечером она приготовит макробиотический ужин — и ей тоже будет вкусно!

И в поездках легко питаться макробиотически. Я беру с собой пароварку для риса «Панасоник» и электрический вок. И комната мотеля превращается в кухню! (Морин Фурман, 1979)

Поделитесь, пожалуйста, каким-нибудь из своих любимых рецептов.

Сейчас мне больше всего нравится один под названием «Чечевичный паштет». Два стакана чечевицы заливаете восемью стаканами воды и пятнадцать минут кипятите в кастрюле с толстым дном и без крышки, потом засыпаете стакан булгура и варите, помешивая, потому что он впитывает воду, еще пятнадцать минут. Жарите в кунжутном масле большую мелко порезанную луковицу и добавляете в кастрюлю вместе с чайной ложкой соли. Потом добавляете молотый перец — у меня есть мельничка, я считаю до пятидесяти оборотов — и две чайные ложки дижонской горчицы с верхом или изумительной горчицы с зеленым перцем. Это блюдо можно есть горячим и холодным, можно намазывать на хлеб вместо масла. (Пол Херш, 1982)

Я раньше курил как минимум три пачки в день. Любое мелкое событие было поводом зажечь сигарету. В конце концов я раздвоил себя: один я знал, что бросил курить, другой не знал. И каждый раз, когда я, который не знал, хватался за сигарету, я, который знал, начинал смеяться и смеялся, пока тот, другой, не клал сигарету на место.

Вы пьете «Гиннес стаут» или ирландское виски?

Ну, я теперь вообще не употребляю алкоголь из-за макробиотической диеты. Забавно, но желания выпить у меня не возникает. А когда еще пил, то пил очень хорошее односолодовое виски. Что я пью сейчас? Пожалуй, больше всего мне нравится вода. Она хорошо утоляет жажду.

А в кино вы ходите?

Нет. (Стивен Монтегю, 1982)

А газеты читаете?

Нет. Ну, бывает, заглядываю в чужие газеты краем глаза. Я думаю, что если случится нечто такое, о чем мне нужно знать, кто-нибудь мне скажет. (Пол Херш, 1982)

А как вы проводите досуг?

У меня нет досуга. Это не значит, что я убиваюсь на работе. Я люблю свое дело, и ничто меня не увлекает больше. Потому я его и делаю. Так что мне не нужно другого развлечения. И моя работа не связана с физической усталостью, так что и отдыхать мне не нужно. У Мерса тяжелая физическая работа, поэтому он любит посмотреть телевизор. А я к этому равнодушен. Если бы у меня было много сил и не было возможности работать, тогда бы я смотрел телевизор. (Стивен Монтегю, 1982)

Когда я возвращаюсь домой из поездки, меня обычно ждет пачка писем, на которые надо отвечать. Сейчас я вернулся домой на два дня, а потом будет следующая поездка. Может, я слишком много разъезжаю, но меня зовут, и отказываться неудобно после того, как согласился приехать. Никогда не думаешь, что в итоге приглашений будет так много.

Куда бы я ни ехал, я беру с собой работу. Если, к примеру, иду к врачу, тоже беру и работаю, пока ожидаю в приемной. Конечно, я работаю и дома, то есть я готов работать везде и всюду. Меня научило этому долгое сотрудничество с танцорами: они репетируют с перерывами, во время которых можно поработать на себя. Эта привычка формировалась у меня долгие годы. А иначе я бы не сделал всего того, что сделал. Даже люди, не слишком хорошо знакомые с моими работами, обычно обращают внимание на их количество. (Том Дартер, 1982)

Так что нет никакого секрета, как вам это все удается?

Ну, начинаешь день с поливки растений, а заканчиваешь игрой в шахматы. И еще я делаю упражнения. И обычно хожу в магазин, хотя сегодня не ходил.

А играя в шахматы в конце дня…

Я восстанавливаю баланс между намеренными и случайными действиями. Потому что если я сделаю неверный ход своим конем, я проиграю. Для игры важна победа или поражение, чего не скажешь о случайных действиях. Там — как бы озарения. (Кэтлин Бёрч и др., 1986) Мое последнее увлечение — камни.

Камни?

Да, я собираю их со всего мира для моего сада. Некоторые очень большие. Я еду по дороге, останавливаюсь и рассматриваю камни. Сейчас один очень большой ждет меня в фургоне в Северной Каролине. На этом камне можно увидеть столько лиц — как на выставке. (Лайза Лоу, 1985)

Как вы относитесь к тому, что теперь вы влиятельная фигура?

Я в этом не уверен, хотя, наверное, в какой-то мере… Но забавно, что критики продолжают говорить о том, как плохи мои произведения. (Женевьев Маркус, 1970)

Мое имя стало известным, но моя музыка так и осталась неизвестной и непонятой. Частью потому, что я написал очень много музыки, причем разной, и я постоянно создаю новую, так что никто не знает, что услышит, когда станет слушать. В силу моей, как вы говорите, известности какие-то люди ожидают от меня определенных вещей, а какие-то — совсем других. Они заранее знают, что должны услышать, и часто бывают разочарованы. И если программа предусматривает антракт, то после антракта слушателей остается значительно меньше, чем в начале концерта. А иногда собирается такая толпа желающих послушать, что, когда первые уходят, зал заполняется новыми людьми. (Том Дартер, 1982)

Вы полагаете, ваше самосотворение — результат вашего отношения к творчеству? И если да, то как вам удалось избежать разделения между жизнью и искусством? Вы согласны, что художник — это тот, кто верит в искусство ради искусства, в то, что искусство создает художника, чтобы превратить жизнь в искусство, а искусство сделать жизнью?

Это напоминает мне слова Торо, и я с ними согласен. «Неважно, какую форму ваятель придает камню. Важно, как ваяние ваяет ваятеля». Я думаю, необязательно быть художником. Можно быть водопроводчиком, уборщиком улиц — и при этом художником своего дела, если работа становится жизнью, если их жизнь определяется тем, что и как они делают, и работа дает им любовь и радость жизни. Когда ты постоянно находишься на пороге перемен, внешних и внутренних, трудно ответить на поставленный вопрос. Иные никогда не достигают полной оформленности и законченности. Постоянно пребывают в ситуации непредсказуемых перемен. Это снова заставляет меня вспомнить Торо и «Уолдена», потому что «Уолден» весь вышел из вопроса: стоит ли жизнь того, чтобы жить? Вся книга — это подробный утвердительный ответ. Он его нашел, просто открыв глаза и уши, в ежедневном труде, живя здесь и сейчас.

В последние два года я много читал Джеймса Джойса и писал под его влиянием. И решил упростить себе жизнь, уйти на год из Танцевальной компании Мерса Каннингема. Я должен был уйти на год, чтобы написать симфонию. И когда ушел, почувствовал такую пустоту, словно потерял огромную часть жизни. Так что я вернулся и обнаружил, что пишу больше музыки, когда разъезжаю по стране с танцевальным коллективом, чем когда сижу дома, — просто потому что никто не знает, где я. Я как тот китайский зверек, который влезает на дерево во время снегопада, и никто не понимает, где он, потому что снег засыпал его следы. (Роуз Сливка, 1978)

Мое отношение к старости? Благодарен за каждый прожитый день. Бедняга Генри Дэвид Торо умер в сорок четыре года. Вы знаете, он имел привычку в зимние холода ходить по улицам Конкорда без всякой одежды, что, наверное, сильно беспокоило его сограждан. Потом одна дама, приходя каждый год возложить цветы на могилу Эмерсона, бормотала, пробегая мимо могилы Торо: «А тебе фигушки, мерзкий атеистишко!» Так или иначе, когда я стал старше, а я уже чуть ли не вдвое старше Торо, я стал испытывать естественную благодарность за данное мне время. А поскольку осталось явно меньше, чем я уже прожил, надо поспешить заняться всякими интересными вещами. Никаких глупостей и дурачеств. Раньше я уделял много времени собиранию грибов, теперь занимаюсь комнатным садоводством. Все больше стал распыляться. Я всегда искал новых путей приложения энергии, продолжая при этом заниматься своим делом. (Стивен Монтегю, 1982)

Недавно я давал интервью, и меня спросили, каково это — быть таким старым, дожить до преклонных лет, и я вдруг поймал себя на том, что говорю о своей постоянной открытости новым возможностям. Помню, в молодости мне казалось самым главным сфокусировать внимание на чем-то одном, сделать выбор между музыкой и живописью. Я выбрал музыку, но теперь мне кажется совершенно естественным заниматься всем, чем хочу и могу, потому что осталось не так много времени. И, пока я здесь, лучше попробовать как можно больше всего. (Роуз Сливка, 1978)

Лет пять – шесть назад меня пригласили делать гравюры в Crown Point Press в Калифорнии. Я тотчас согласился, хотя и не знал, как их делать, потому что двадцатью годами раньше меня пригласили в путешествие по Гималаям, и я отказался. Потом я узнал, что путешествовать предстояло на слонах и с проводниками, и всю жизнь жалел, что упустил эту возможность. Я думал, что слишком занят. А сейчас я хватаюсь за все, что мне интересно, потому что это мой последний шанс. Никогда не знаешь, что тебя ждет впереди. Врач говорит, что в моем возрасте все может быть. Он прав. Я избавился от артрита с помощью макробиотической диеты, работа стала для меня игрой, и чем старше я становлюсь, тем больше оказывается вещей, которые меня интересуют. А если не хватает времени довести что-то до конца, можно считать законченным только что начатое. Вон Венера Милосская, она прекрасно обходится без рук. (Стивен Монтегю, 1982)

Вам важно, чтобы то, что вы сделали, существовало после того, как сами вы перестанете существовать?

Боюсь, то, что я сделал, останется. Я так много всего сделал в самых разных областях, что это будет трудно… Я имею в виду книги, графику и музыку. Трудно будет всем этим пренебречь. Даже мне, захоти я обо всем забыть, это не удастся, — слишком уж много всего, и в слишком большом количестве экземпляров. Боюсь, это останется надолго. Потом, может быть, угаснет, как человек, когда болеет, а потом снова возродится.

«Книга перемен» была забыта на несколько веков — и вернулась.

Обычно если что-то приходит в упадок, у какого-то количества людей это вызывает своего рода сочувствие, какие-то ответные вибрации, и они начинает этим заниматься и возрождают.

Вас это радует?

Меня это не заботит. Моя забота — прожить как можно дольше, сделать как можно больше и позволить моим произведениям, которые уже завершены, так сказать, жить собственной жизнью. (Робин Уайт, 1978)

Я больше не думаю об успехе, я думаю, хороши или плохи мои работы. Иногда мне кажется, что мои произведения поверхностны; когда я замечаю, что они поверхностны, я стараюсь сделать их более глубокими. Так было с «Многоквартирным домом». Мои ранние попытки изменить гармонию были неудачными. Но последующие, кажется, вполне радикальны. (Арт Ланг, 1977)

Еще я подумываю, не купить ли себе текстовый процессор. На нем удобно писать; и это ведь компьютер, так что он поможет и с вычислениями по «Книге перемен». Возможно, если я смогу забить в компьютер всю необходимую информацию о мультифониках, то, может, у меня получится с ними разобраться. (Мортон Фелдман, 1983)

Благодаря прорыву в компьютерных технологиях можно сделать такую программу, чтобы «наложить», свести вместе все сочинения любого композитора. Вам бы хотелось послушать, что получится из вашей музыки, организованной таким образом?

Да.

А еще из чьей?

Из чьей угодно, или из нескольких вместе. В самом деле хотелось бы. Ставя автограф на свои сочинения, я придумал себе развлечение: спрашиваю людей, какую они хотят подпись, «одиночную» или «двойную». Двойная — это подпись поверх подписи, что превращает ее в рисунок. (Пол Херш, 1982)

Вам когда-нибудь казалось, что вы сходите с ума?

Это чувство мне незнакомо. Раньше у меня было чувство, что, как бы это сказать, за мной присматривает ангел-хранитель. Теперь я знаю, что могу погибнуть в автокатастрофе или как-то иначе умереть, а раньше я думал, что это невозможно, потому что у меня есть работа, которую нужно доделать. Теперь же у меня такое ощущение — может быть, я слишком самоуверен, надеюсь, что так, — словно я более или менее сделал все, что должен был сделать. И, следовательно, могу уже умереть. Ничего не было бы потеряно, если бы это случилось. (Джефф Голдберг, 1976)

Вы когда-нибудь испытывали сильное разочарование? Что было вашим самым большим разочарованием?

Простите, не думаю, что это интересный вопрос. Меня многому научила книга «Разговоры с Марселем Дюшаном», где на самой первой странице ему задают этот вопрос, а он отвечает: «Мне не на что жаловаться». Мне все нравится в жизни, все целиком. И то же самое сказал Торо. Когда на смертном одре его родственник спросил его, примирился ли он с Богом, он сказал: «Не помню, чтобы мы ссорились». (Роуз Сливка, 1978)

Когда я стал стар, каждая годовщина рождения, которая кончается на «5» или на «0», становится поводом для празднования. А поскольку празднование идет по всему миру, то это обычно занимает год до дня рождения и год после. И для работы из каждых пяти лет мне остается всего лишь год-другой. (Гарри Самрэлл, 1986)

Вам скоро семьдесят, начало нового десятилетия вашей жизни. Ваш стиль жизни и макробиотическая диета соответствуют вашим устремлениям. Вы в добром здравии и отлично выглядите.

Я не сразу научился заботиться о себе. Это заняло немало времени. Похоже, когда я умру, я буду в отличной форме.

Перевод: Галина Шульга

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!
31 Марта / 2020

«Эта книга написана для тех, кто хочет найти собственное место среди удивительно широкой территории фотографической практики»

alt

Поговорили с Шарлоттой Коттон, автором книги «Фотография как современное искусство» о фотографии в эпоху постинтернета.

Современное искусство обыгрывает человеческие слабости. Книга содержит фотографии наготы, изображение с фаллическими элементами и попросту непостановочные кадры со вспышкой. Чувствовалось, будто подобное искусство, как и документальная фотография, доминировало в тексте. Играет ли главную роль в доминантном желании изобразить человеческие слабости быстрота камеры? В чем состоит желание изображать уязвимости?

— Две главы, в которых человеческое тело доминирует, — это «Искусство ли это?», которая рассматривает отношении фотографии и перформанса, человеческое тело как форму, через которое индивидуальные и коллективные состояния зрительно сообщаются.

Нэн Голдин

Другая глава — это «Личная жизнь», которая начинается с работ Нэн Голдин и проводит читателя через множество формулировок фотографов этого века о личном, любви и человеческих отношениях. Эти визуальные выражения почерпнуты из жизни художников; они сознательно представляют альтернативную репрезентацию близости и физического влечения широкой публике и среднестатистическому потребителю. В обоих главах художники осознанно визуализируют личные состояния слабости и состояния их коллег. В книге есть примеры фотографий, в которых художники создают напряженность между идеей процесса коллаборации фотографов и их субъектов и возможностью фотографической эксплуатации субъектов в состоянии уязвимости. Борис Михайлов, вероятно, самый яркий пример подобной напряженности, которую я описываю в своей работе. Я думаю, что вы поднимаете проблему того, как мы судим картинки, вступая в третье десятилетие 2000-х: мы с большей готовностью спрашиваем себя о том, кто создает изображения, ради какой цели, а также могут ли субъекты фотографий сохранять свою силу в том, как их изображают другие.

В прошлом семестре в университете у меня был курс по истории фотографии XX века. Я отчетливо помню, что один из уроков включал в себя практиков-аппроприаторов (чьи фотографии рассматриваются вами в книге). Синди Шерман была героем среди Ричарда Принса и Шерри Левин, тех, кто вообще ничего не создал — по мнению некоторых однокурсников. Откуда исходит подобное отторжение художников-аппроприаторов? И необходимо ли вообще оценивать это как искусство?

— Мне кажется, существует множество причин почему Синди Шерман заняла место верховной жрицы в постмодернистском искусстве. Во-первых, ее подход к созданию изображений в то время был радикальным жестом — в контексте конца 1970-х и начала 1980-х мира искусства Нью-Йорка, где ее работы первоначально подверглись критической оценке. Сам жест ее работы, факт того, что он раскрывал то, как женщины «учатся» женственности по примеру визуальных нарративов кинематографии или визуальных медиа; то, как с ее легкой руки мы без трудности узнаем абсолютно каждый «тип» женщины, который она изображает в своей серии фотографий Untitled Film Stills — все это весьма впечатляюще. Я помню, когда я впервые начинала преподавать в конце 90-х, в эпохе до социальных сетей, могло занять 30-40 минут, чтобы все студенты смогли впитать в себя процесс и следствия работ Шерман. Я бы сказала, что уже в 2010 году группа студентов могла поглотить стратегии Шерман за 30 секунд и многие задали бы обоснованный вопрос — а в чем же мастерство ее работ? Безусловно, в эпохе постинтернта мы представляем и понимаем идентичность в ее многогранности и конструкции. Художественное мастерство Шерман сейчас натурализовано и представляет собой ежедневную игру в саморепрезентацию.

Синди Шерман

Стоит помнить, что Шерман пророчила то, где мы сейчас находимся. Мне интересно, вызвана ли обратная реакция на Шерман тем, что ее Untitled Film Stills стали идеограммой постмодернистского искусства в формате, который превосходил намерения Шерман или чьи-либо ожидания; и когда произведение искусства раздувается таким образом — независимо от того, насколько оно заслуживает своего культового статуса — мы его низвергаем. Мне также интересно, будет ли это чаще случаться с художницами, которых нередко обвиняют в том, что они не знают смысла или влияния своей собственной работы.

Последняя глава поднимает вопрос оцифровывания фотографии, тему, о которой вы неоднократно рассуждали в своих статьях и интервью. Каким образом цифровая фотография влияет на наше восприятие фотографии как современного искусства?

— В начале третьего десятилетия этого столетия формы и идеи, которые формируют фотографию как современное искусство, обширны, насущны и поливалентны. В моей книге фотография как культурная форма изображается открытым полем — оно, одновременно, является и продолжением активного человеческого желания воображать и провозглашать наше присутствие в мире, и средством, с помощью которого моделируются новые парадигмы открытия. Мы смотрим на современных художников, чтобы они показали нам, как мы можем принять во внимание культурные изменения настоящего времени. Художники-фотографы, представленные в последней главе, приглашают обратить пристальное внимание на нашу современную сетевую, ориентированную на товары культуру, где цифровая мультимедийная среда интернета, социальные сети и технологии мобильного изображения являются важными контролирующими факторами. У каждого из нас происходят собственные анекдотичные и субъективные взаимодействия с современными изображениями; мы чувствуем себя вовлеченными в изменчивый климат производства изображений, который настолько огромен, что его невозможно понять; в конечном итоге определяемый поведением данных внутри алгоритмических систем, а не особой фотографической экологией отдельных авторов, художников и редакторов. «Постинтернет» — это наиболее часто используемое описание художественных практик, натурализованных в нашей сетевой образной среде. Такие художественные практики не имеют ни конкретного эстетического или технологического инструментария, ни особой критической позиции. Вместо этого, постинтернет в контексте фотографии — это универсальный термин для художников, работающих на территории всей среды: от аналоговых экспериментов в темной комнате как сознательного утверждения в цифровую эпоху, до подрыва стандартизированных приложений пиксельного программного обеспечения, который показывает, что это творческая среда сама по себе; от исследования возможностей трехмерного рендеринга и расширения «объективного» определения фотографии, до использования онлайн-изображений в качестве исходного материала для современных фотографических произведений. Художники, чьи практики показаны здесь, осознают, каким образом коммодифицированные системы визуальной коммуникации, выходящие далеко за пределы собственно художественной практики, влияют на смысл и создание фотографических произведений искусства и на неотделимость искусства от его более широкого визуального контекста.

Читая книги кураторов, я поняла одну вещь — тут никак не обойтись без гугла. Читатели скорее всего будут искать множество фотографов онлайн во время чтения вашей книги. Есть ли какой-то практик или серия фотографий, которые вы посоветовали бы найти перед чтением «Фотография как современное искусство», чтобы настроить себя на правильный лад?

— Честно говоря, я и сама рассчитываю на то, что читатели будут искать художников онлайн в процессе чтения моей книги. Каждый фотограф представлен лишь одной фотографией, и этого, конечно, хватит только для дегустации их работ. Я советую использовать мою книгу как работу, которая побудит вас к открытию разнообразных фотографов, которые верят в будущее нашей излюбленной среды. Эта книга написана для тех, кто хочет найти собственное место среди удивительно широкой территории фотографической практики и обратиться к другим фотографам за разрешением, чтобы завоевать доверие. «Фотография как современное искусство» — книга, которую мне бы хотелось прочитать в 18 лет, потому что она бы укрепила меня в мысли, что творческая взрослая жизнь, включающая в себя идею фотографии, только ожидает меня.

Интервью: Эллина Ефименко

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Спасибо за подписку!