... моя полка Подпишитесь

05 Мая / 2020

Мир живой природы глазами иллюстратора Юваля Зоммера

alt

В этом материале мы хотим познакомить вас с удивительным иллюстратором и рассказать о серии его книг об окружающей нас природе.

Юваль Зоммер — художник и иллюстратор. Закончил Королевский колледж искусств в Лондоне по специальности «иллюстрация». Работал креативным директором во многих ведущих рекламных агентствах. Страсть Юваля к книгам-картинкам в конечном итоге победила, сегодня он автор многих известных детских книг и иллюстраций. Живет и работает в старом доме в Ноттинг-Хилле, откуда открывается вид на небольшой сад, который посещают городские лисы, белки, птицы и многие насекомые, некоторые из которых позже попадают в его истории.

Серия «Больших книг» Юваля Зоммера переведена на 25 языков и была номинирована на множество наград, включая UKLA Book Awards 2018 & 2019, The English Association’s Nonfiction Award 2017 & 2019, and the Made For Mums Award 2018 & 2019.

«Как люди, мы запрограммированы видеть и слышать только крошечную часть нашего мира. Мы пытаемся разделить мир на понятные нам части с помощью археологии, биологии, геологии. Но чтобы в полной мере оценить окружающий мир, нам нужно просто принять истинное чудо всего этого. Богатство природы, возможно, зачастую  оказывается за пределами наших глаз и ушей, но воображение может помочь нам!

Я верю, что искусство и наука связаны друг с другом, в них столько красоты и изобретательности. Я вдохновляюсь природой, которая является величайшим творцом и в то же время лучшим ученым. Я очарован обилием узоров, текстур и форм, которые встречаются в мире природы. Поскольку я не ученый, мне обычно помогает опытный биолог/зоолог/геолог, чтобы убедиться, что все факты из моих книг верны.

Я всегда стараюсь взглянуть на мир глазами ребенка. Истории вокруг нас, но «детскую» способность интересоваться окружающим миром мы часто игнорируем в нашей беспокойной взрослой жизни».

Новая книга Юваля Зоммера — «Большая книга цветов» — иллюстрированное кругосветное путешествие в мир окружающей нас природы.

Приветствую всех своих читателей в России! Настоящая весна пришла и воссоединение с природой сейчас более актуально, чем когда-либо. Читайте книгу вместе с детьми и помогайте им раскрывать красоту природы. Счастливого чтения!

Юваль Зоммер

Все книги Зоммера посвящены миру природы. Каждая «Большая книга» посвящена отдельному ее закоулку:

«Большая книга букашек»

«»Большая книга букашек» англичанина Юваля Зоммера — тот случай, когда насекомые не вызывают отвращения, а, наоборот, заставляют проникнуться симпатией. С помощью этого бестиария насекомых здорово начинать провоцировать интерес ребенка к познавательным книжкам. Здесь нет громоздких и сложных для усвоения текстов, а детальные иллюстрации и примечательные факты запросто увлекут любого. В книге много заданий на внимательность и советов, как сделать жизнь насекомых чуть-чуть комфортнее», Мария Гончарова, автор блога @knigobrazie

«Большая книга зверей»

«Должна признаться, половину этой книги я читала голосом Николая Дроздова, половину пыталась озвучить голосами изображенных животных», из блога @mamasparta

«Большая книга моря»

«Мне особенно понравилась глава о том, что сегодня океаны в опасности из-за изменений климата, огромных кораблей и чрезмерного отлова рыбы. Я считаю, что каждый ребенок должен точно знать, почему нельзя просто взять и выбросить пластиковую бутылку в воду. Помимо интересных фактов, тщательно отобранных специалистом по морским обитателям Барбарой Тейлор, вас точно порадуют добрые и смешные иллюстрации Юваля Зоммера», из блога @books_of_wonders

«Большая книга птиц»

«»Большая книга птиц» — это справочник для юных орнитологов, который просто ломится от забавных картинок и интересных фактов про пернатых. Из него любители обитателей поднебесья (и их не столь везучих сородичей) узнают, сколько существует видов птиц и как правильно за ними наблюдать, зачем им перья и клюв, куда мигрируют перелетные птицы и как не сбиваются с курса, как пернатые общаются и чем питаются. Некоторые развороты книг посвящены самым необычным представителям этого удивительного класса животных. Так вы сможете узнать немало интересных фактов про фламинго, колибри, удода, тупика, малиновку и даже бородатую неясыть», из блога @books_of_wonders

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
05 Мая / 2020

Предисловие Виктора Меламеда к электронному изданию «Машинерии портрета»

alt

ЛитРес Bookmate Google Play Books

Прошло почти полгода с момента публикации «Машинерии портрета». За это время мне пришло уже порядочно отзывов, среди которых повторяется одна и та же фраза: «Прочитал — сразу начал по второму разу!» Думаю, это не вполне комплимент. Моя коллега, первой прочитавшая «Машинерию портрета», сказала: «Твоя книга — это доширак, нужно разводить кипятком». Я сам, открывая книгу, то и дело нахожу абзацы, которые стоило бы разжевать на разворот-два. Но я не пытался закрыть тему. Эта книга — всего лишь иллюстрация к тому, насколько богато искусство графики и как мало мы о нем знаем, не замечая в тени живописи и совриска. Портрет — призма, через которую я пытаюсь разглядывать его целиком.

Я писал книгу с позиции голодного зрителя, формулируя вопросы, ответить на которые можно только новыми портретами, но это не значит, что «Машинерия портрета» предназначается художникам. В первую очередь, это приглашение зрителям потрудиться над впечатлениями, которые нам часто кажутся незначительными, даже если годами не выветриваются из головы. Но только из зрителей выводятся художники, и только из сильных впечатлений вырастают новые сильные вещи. Лучшее, что я могу пожелать своей книге — чтобы кто-то из вас перестал бояться и попробовал сложить первые слова на языке графики. Главное в портрете — внимание, эмпатия и остроумие. «Уметь рисовать» — что бы это ни значило — дело наживное.

Виктор Меламед

Москва, 1 мая 2020 года

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
04 Мая / 2020

Гид по Болонской детской книжной ярмарке 2020 и онлайн-стенд А+А

alt

Сегодня начинается Болонская детская книжная ярмарка в онлайн-формате. Поддерживаем коллег, которым удалось воплотить свои идеи в интернете в это непростое для всего мира время, рассказываем про историю ярмарки и интересные события, и представляем онлайн-стенд А+А.

Что такое Болонская книжная ярмарка

Ярмарка детской книги в Болонье впервые прошла в 1963 году. С тех пор четыре дня в марте или апреле стали традиционным временем смотра лучшего, что происходит в детском книгоиздании и, в первую очередь, иллюстрации. На время ярмарки, на которую съезжаются издатели, авторы, агенты и иллюстраторы со всего мира, Болонья становится городом как будто из сказки Джанни Родари «Джельсомино в стране лгунов»: ожившие картинки и разговоры занимают собой весь город, наткнуться на выставку иллюстраций можно в самых неожиданных местах, вроде обувного магазина или частной квартиры художника, а в центральной ратуше выставляют самые примечательные книги мира, изданные за отчетный период. В этом году по известным причинам ярмарка не состоялась, но с 4 по 7 мая она пройдет в онлайн режиме. Конечно, не все удастся перенести на экран, но традиционные для Болоньи форматы: конкурсы иллюстраторов, выставки лучших книг мира и, главное, BRAW (Bologna Ragazzi Award), ежегодная премия, вручаемая в нескольких номинациях — пройдут в интернете.

Топ-6 событий онлайн-версии ярмарки этого года

Вселенная историй. В главной роли — книга. 

Онлайн-выставка лучших мировых иллюстрированных книг о книжных магазинах, книгах, библиотеках, писателях и читателях. Можно листать и рассматривать бесконечно. Некоторые книги доступны полностью в виде листалки, просто щелкните на понравившуюся.

Выставка иллюстраторов

Главное событие ярмарки — международный смотр трендов и направлений в искусстве иллюстрации. 76 участников из 24 стран мира. Тщательно отобранные дебютанты и признанные мастера, авторы уже изданных книг и те, кто только разрабатывает первые проекты. Открытие 4 мая.

Как смотрят дети

Выставка 38 художников, исследующих взаимоотношения детей и перформативных искусств — театр, танец, цирк и др.

Международная премия для иллюстраторов Болонской ярмарки и Fundación SM

Выставка лауреатов и финалистов последних 10 лет.

Финал конкурса Silent Books, 4 мая  

Конкурс книг без слов. Подведение итогов и выставка 12 финалистов. Эта выставка задумана как визуальное путешествие в воображаемый мир современных иллюстраторов.

Illustrators Survival Corner, 5 мая

24-часовой марафон просмотр портфолио начинающих художников. Среди 24 экспертов, рассматривающих работы,  — Полина Плавинская из России. К сожалению, регистрация уже закрыта, но может быть покажут кусочки процесса онлайн.

Онлайн-стенд А+А на Болонской книжной ярмарке

Как и многие издательства со всего мира, в этом году мы сдали свои билеты на Болонскую ярмарку. Но за последний месяц физические расстояния между нами, нашими читателями и коллегами как будто уже совсем не имеют значения, поэтому мы решили продолжить онлайн-импульс организаторов фестиваля и придумали программу воображаемого стенда Ad Marginem / A+A  на нашем сайте и в социальных сетях. Следите за обновлениями в нашем журнале, а пока несколько спойлеров онлайн-событий которые вас ждут на этой неделе:

Иллюстратор Виктор Меламед расскажет о своей книге «Машинерия портрета» и представит новое дополненное электронное издание.

Иллюстратор книги «Цирковая азбука», автор обложек к нашим книгам «Любитель», «Лето с Гомером», «Беседы с дочерью об экономике» Таня Борисова расскажет о своих любимых иллюстрированных книгах и поделится воспоминаниями о Болонской ярмарке;

С приветственным словом выступит Юваль Зоммер, автор свежевышедшей «Большой книги цветов» — продолжения иллюстрированных путеводителей по миру зверей, птиц, букашек и обитателей моря;

А мы расскажем о книгах-лауреатах Болонской книжной детской ярмарки, которые нам удалось издать. И представим новый проект, над которым очень долго размышляли!

Следите за обновлениями!

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
03 Мая / 2020

Отрывок из книги «Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют»

alt

В начале декабря у нас выйдет книга Оливии Лэнг «Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют», в которой она исследует связь между творчеством и алкоголем шести невероятных писателей XX века. Как так вышло, что некоторые великие произведения литературы были созданы писателями, оказавшимися в тисках алкоголизма, зависимости, которая стоила им счастья и принесла боль тем, кто их любил?

От переводчика

Фрэнсис Скотт Фицджеральд, Эрнест Хемингуэй, Теннесси Уильямс, Джон Чивер, Джон Берримен, Реймонд Карвер.
Книга Оливии Лэнг — это череда перетекающих друг в друга эссе, которые пестрят вкраплениями из писем, дневников, интервью, произведений, биографий писателей и собственной жизни автора (тема алкоголизма кровно близка и Лэнг, выросшей в проблемной семье), путевыми заметками (Лэнг путешествует по местам, важным в судьбах ее героев), выдержками из наркологических исследований (которые нет-нет да и сверкнут свойственным автору острым словцом). Стремительное сближение разных включений захватывает, и читателю трудно остаться безучастным к насыщенной аритмии этого текста. А дотошный исследователь найдет здесь необходимые ссылки на первоисточники. Язык Лэнг метафоричен, мерцает словесной игрой (читая о Чивере, что это «маленький, безупречно взлохмаченный Чехов из предместья», можно гадать, в какой степени эпитеты относятся к внешнему облику писателя, а в какой — к его литературному стилю).
Перевод названия, «The Trip to Echo Spring», оказался закавыкой. Echo Spring — марка кентуккийского бурбона, а по нему и обиходное именование домашнего бара. «Путешествие к Источнику Эха»: не навязываем ли мы тут произвольные смыслы? И путешествия, и источники, и отголоски в книге возникают постоянно, но что такое источник эха? Источник забвения, спасительного «щелчка», как для Брика Поллита из «Кошки на раскаленной крыше» Уильямса? Да, но не только. Исследование Лэнг постепенно ведет к мысли, что сама тяга к творчеству, наряду с алкоголизмом, может быть отголоском психической травмы в детстве. На эту триаду — ранняя психическая травма, алкоголизм, писательство — и наматывается весь разнородный материал книги.
Меньше всего русскоязычному читателю знакомо творчество Джона Берримена. Его «Песни-фантазии» были отмечены Пулитцеровской премией, но переводились очень мало — возможно, оказавшись для переводчиков крепким орешком из-за обилия диалектизмов и изломанного синтаксиса. Самоубийство отца, которое Джон пережил в двенадцатилетнем возрасте, навсегда осталось незаживающей раной. Импульсивный, неуравновешенный, он лихорадочно начинял свою жизнь работой над стихами, исследованиями, чтением, преподаванием (а преподавателем, судя по отзывам, он был блестящим), боясь напрасно потерять и минуту, срываясь в пьянки и непрестанно калечась. Его исповедь, написанная для Анонимных Алкоголиков, поражает беспощадностью к себе.
В книге Лэнг встречаются и любопытные замечания о творчестве писателей, казалось бы, не относящиеся напрямую к теме. Скажем, такое: «Хемингуэй был гением упаковки; у него имелись дорожные сундуки и рыболовные ящики для укладки и хранения нужных в путешествии вещей самым изящным и изобретательным способом. Аналогично он работает и с текстами, выстраивая потайные уровни для заполнения своих сочинений бóльшим содержимым, чем вам поначалу кажется. „Я до отказа начинил его подлинным материалом, — говорил он о рассказе «Снега Килиманджаро» в Paris Review, — и со всем этим грузом, а короткий рассказ никогда прежде столько в себе не нес, он все же отрывается от земли и летит“».
Едва ли в этой книге следует искать универсального рецепта избавления от зависимости. И едва ли саму Лэнг можно назвать гением упаковки. Но несомненно, что читатель, кем бы он ни был, найдет в этом мозаичном тексте ценные (а может, и бесценные) для себя страницы.

Источник Эха

Такие дела. Айова-Сити, 1973 год. Двое мужчин в видавшем виды кабриолете Ford Falcon. Зима. Холод такой, что кости ломит, перехватывает дыхание, цепенеют пальцы, из носа течет. Если бы вы изловчились и, вытянув шею, заглянули в окошко машины, когда она с дребезжанием проезжает мимо, вы увидели бы, что старший из них, тот, что на пассажирском сиденье, забыл надеть носки. Несмотря на холод, он обут в грошовые мокасины на босу ногу, как приготовишка на пикнике. Вы вполне могли бы принять его за школьника: он худощав и безупречно причесан, на нем пиджак от Brooks Brothers и фланелевые брюки. Но его выдает лицо, изрезанное угрюмыми морщинами.
Второй мужчина крупнее его и плотнее, лет тридцати пяти. У него бакенбарды, плохие зубы, драный свитер с закатанными рукавами. Еще нет девяти утра. Они съезжают с шоссе и подруливают к парковке винного магазина. Появляется кто-то из персонала, в руке поблескивают ключи. При виде его мужчина на пассажирском месте толкает дверь и вываливается наружу, хоть машина еще не остановилась. «Когда я вошел в магазин, — много позднее напишет второй, — он уже стоял у кассы с полугаллоном скотча».
Они отъезжают, то и дело передавая бутылку друг другу. Несколько часов спустя они снова в Айовском университете, недвусмысленно покачиваются перед слушателями, каждый в своей аудитории. У обоих, как вы понимаете, серьезные проблемы с алкоголем. К тому же оба писатели, один хорошо известный, другой только что взмыл на гребень успеха.
Старший — Джон Чивер, автор трех романов («Семейная хроника Уопшотов», «Скандал в семействе Уопшотов» и «Буллет-Парк»), а также удивительных самобытных рассказов. Ему шестьдесят один. Еще в мае он был спешно госпитализирован с обострением дилатационной кардиомиопатии, следствием злоупотребления алкоголем. После трех дней в палате интенсивной терапии у него началась белая горячка, он стал таким буйным, что понадобилась кожаная смирительная рубашка. Работа в Айовском университете — семестр преподавания в писательском семинаре — могла бы считаться пропуском в лучшую жизнь. Да ведь не таким же путем к ней приходят. По ряду причин он не взял с собой семью и жил по-холостяцки в комнате отеля «Айова-Хаус».
Младший, Реймонд Карвер, тоже недавно обосновался на факультете. Поселился он в такой же комнате, что и Чивер, прямо под ним. По стенам развешаны похожие картинки. Он тоже приехал один, оставив жену с детьми-подростками в Калифорнии. Всю свою жизнь он хотел быть писателем и неизменно чувствовал, как обстоятельства встают перед ним неприступной стеной. Несмотря на давнишнее пьянство, ему удалось опубликовать две книжки стихов и несколько рассказов, по большей части напечатанных в маленьких журналах.
С первого взгляда эти двое представляют собой полную противоположность. Чивер и видом своим, и манерой говорить кажется типичным состоятельным белым англосаксонским протестантом, но при ближайшем знакомстве выясняется, что это чистой воды обман. Что касается Карвера, ему, сыну рабочего с лесопилки из орегонского городка Клетскени, годами приходилось подрабатывать то дворником, то уборщиком, то складским рабочим, чтобы иметь хоть какую-то возможность писать.
Они встретились вечером 30 августа 1973 года. Чивер постучал в дверь комнаты номер 240, протянув стакан и произнеся (по словам находившегося в той же комнате студента Джона Джексона): «Простите. Я Джон Чивер. Не угостите ли стаканчиком виски?» Карвер, в восторге от встречи с одним из своих кумиров, заикаясь, протянул большую бутылку водки. Чивер сделал изрядный глоток, однако поспешил сдобрить напиток то ли льдом, то ли соком.
Обнаружив общность интересов, они быстро сошлись. Подолгу просиживая в здешней пивнушке (в ней подавалось только пиво), разговаривали о литературе и о женщинах. Дважды в неделю ездили на карверовском форде в винный магазин за скотчем, который распивали в комнате Чивера. «Мы с ним занимались только одним: мы пили, — позднее рассказывал Карвер в Paris Review. — Не припомню, чтобы за все это время кто-то из нас хоть раз снял крышку пишущей машинки, и все же я думаю, что мы в некотором роде оттачивали свое мастерство».
В этом опустошительном году несчастья шли за Чивером по пятам, и он предсказал их, в некотором роде. Десятью годами ранее он написал рассказ, опубликованный в New Yorker 18 июля 1964 года. «Пловец» повествует о том, насколько основательно алкоголь может разрушить жизнь. Начало характерно для Чивера: «Стоял воскресный летний день, когда все только и делают, что говорят: „Вчера я слишком много выпил“».
Один из них — стройный, ребячливый Нэдди Мэрилл, так и излучающий жизненную энергию. Он сидит после заплыва на краю бассейна, наслаждаясь этой минутой, и ему в голову приходит упоительная идея: он проделает путь домой через «цепь плавательных бассейнов, как бы подземный ручей, протекающий через всю округу». Он называет этот тайный путь по сопредельным водам Люсиндой, в честь своей жены. Но тут замешана и более опасная влага: бесконечная череда выпивок на террасах и во дворах соседей, и следуя ее путем, он постепенно приходит к неожиданной трагической развязке.
В восторге от своего чудесного плана, Нэдди плывет через участки Грехэмов, Хаммеров, Ливров, Хаулендов, Кросскапов и Банкеров. По ходу следования намеченным путем радушные хозяева усердно угощают его джином, и он не вполне искренне говорит себе, что вынужден применять «тонкую дипломатию, дабы, не оскорбляя нравов и обычаев гостеприимных туземцев, своевременно от них вырваться». В следующем доме пусто, и, проплыв бассейн, он проскальзывает в беседку — в ней на столике остались следы недавнего пребывания хозяев — и сам наливает себе выпить: это его то ли четвертый, то ли пятый стакан. Цитадель кучевых облаков выстраивалась с самого утра, и вот гроза разражается, по листьям дубов бьет частая барабанная дробь и разливается приятный запах кордита.
Нэдди любит грозу, но этот ливень каким-то образом изменил течение дня. Укрывшись в беседке, Нэдди замечает японский фонарик, купленный миссис Леви в Киото в позапрошлом году: «Или это было еще раньше, два года назад?» Всякий может споткнуться в хронологии, упустить две-три детали. Но затем в течении времени возникает иное, причудливое мерцание. Гроза ободрала клен, и его красные и желтые листья усыпали траву. Сейчас середина лета, здраво рассуждает Нэдди, и дерево может быть изранено грозой, но приметы осени погружают пловца в недоумение.
Чувство фатальности происходящего растет. У Пастернов манеж зарос травой, а лошади, видимо, распроданы. У Уэлчеров и того хуже: спущена вода. Неужели волшебная полноводная река Люсинда обмелела? Нэдди потрясен, он всерьез усомнился, что время ему подвластно. «Неужели он потерял память? Или, быть может, он так ее хорошо вымуштровал, приучив отбрасывать все неприятное, что утратил всякое представление о реальности?» Он собирается с силами, чтобы пересечь шоссе, сознавая, что его предприятие оказалось куда более трудоемким и изнурительным, чем он полагал.
Затем он отважно бросается в общественный бассейн, вздрагивая от свистков и брезгливо поеживаясь в мутноватой воде. Не слишком приятно, но вот эта зловонная заводь позади, и он уже продирается через лесистую часть парка Хэллоранов к темному сверкающему золоту их бассейна, питающегося от родника. И вот еще одна странность: мир, сквозь который движется Нэдди, кажется ему чуждым и враждебным. Миссис Хэллоран участливо спрашивает о его бедных детках, бормоча что-то несусветное о продаже его дома. Вот он обнаруживает, что трусы стали ему свободны. Неужели он успел похудеть за один день? Его время плещется, как джин в стакане. Это, несомненно, всё тот же день, но летнее тепло развеялось, и потянуло каминным дымком.
От Хэллоранов Нэдди направляется к дому их дочери в надежде перехватить у нее стаканчик виски. Хелен встречает его довольно тепло, но в их доме вот уже три года не держат спиртного. Сбитый с толку и окоченевший, он с трудом проплывает бассейн и пробирается луговиной к участку Бисвенгеров. Судя по шуму голосов, вечеринка у них в самом разгаре. Он бредет туда почти голышом. Спустились сумерки, и вода в бассейне поблескивает «уже по-зимнему». Миссис Бисвенгер, которая годами напрашивалась к Нэдди в гости, явно изменила к нему отношение. Она небрежно здоровается с ним и тут же отворачивается. Он слышит, как она говорит кому-то: «Понимаете, они разорились — вдруг, в один день. Они живут на одно жалованье… и вот представьте себе, в одно прекрасное воскресенье он вваливается к нам и просит пять тысяч взаймы!» Затем он терпит грубость буфетчика, которая подтверждает его смутное подозрение, что он опустился на более низкую ступень общественной лестницы: именно это в его мире означает лакейская дерзость.
Продолжая свой тяжкий путь, он оказывается в саду своей бывшей любовницы, но не может вспомнить, когда и почему он с ней порвал. Она тоже не слишком рада видеть его, и тоже опасается, что он будет просить денег. Покидая ее, он слышит в холодеющем воздухе какой-то осенний запах, не очень узнаваемый, но «сильный, как при утечке газа». Ноготки? Хризантемы? Озираясь, он замечает, что на ночном небе расположились зимние созвездия. Захлестнутый изменчивостью мира, он впервые в жизни плачет.
Осталось преодолеть лишь два бассейна. Он одышливо барахтается на последнем отрезке пути, пока не оказывается в сыром проезде к собственному дому. Но в этот миг смутная догадка, что жизнь пошла прахом, обретает очертания, поскольку огни погашены, дверь заперта, комнаты пусты и нет сомнения, что здесь давно никто не живет.

*

«Пловец» вспомнился мне, когда мой самолет заходил на посадку над Нью-Йорком и земля представала россыпью островков и болот. Есть сюжеты, за которые не взяться, пока сидишь дома, поэтому в начале года я покинула Англию и отправилась в Америку, страну, почти мне незнакомую. Мне требовалось время для размышлений, а поразмыслить хотелось об алкоголе. Я провела зиму в глуши, в небольшом домишке в Нью-Гэмпшире, а теперь была весна, и я летела на юг.
В мой прошлый перелет земля была белой до самого Севера, и серо-голубая река Коннектикут среди темных заслонов замерзших лесов напоминала металлический ствол ружья. Теперь лед растаял и всё внизу сияло. Мне пришли на ум слова Чивера: «Нэду казалось особой благодатью, милостью судьбы то, что он живет в мире, столь щедро снабженном водою».
«Пловец», который я считаю одним из тончайших когда-либо написанных рассказов, охватывает в сжатой форме весь жизненный путь алкоголика, и вот эту темную траекторию мне как раз и хотелось проследить. Я стремилась понять, что заставляет человека пить и как выпивка на него действует. А точнее, я хотела понять, почему пьют писатели и как этот алкогольный морок влияет на их творчество.
Джон Чивер и Реймонд Карвер отнюдь не единственные писатели, чьи жизни были разрушены алкоголем. В этом же ряду стоят Эрнест Хемингуэй, Уильям Фолкнер, Теннесси Уильямс, Джин Рис, Патриция Хайсмит, Трумен Капоте, Дилан Томас, Маргерит Дюрас, Харт Крейн, Джон Берримен, Джек Лондон, Элизабет Бишоп, Реймонд Чандлер — список неуклонно прирастает новыми именами. Льюис Хайд в своем эссе «Алкоголь и поэзия» заметил: «Четверо из шести американцев, получивших Нобелевскую премию по литературе, были алкоголиками. Около половины наших писателей-алкоголиков рано или поздно убивают себя».
Состояние алкоголизма определить не так-то просто. Американское общество наркологической медицины (ASAM) считает его основными чертами «нарушение контроля над употреблением алкоголя, болезненное влечение к алкогольным продуктам, употребление алкоголя, несмотря на негативные последствия и, наконец, расстройства мышления, прежде всего выражающиеся в отрицании». В 1980 году «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам» отказалось от термина «алкоголизм», заменив его двумя взаимосвязанными расстройствами: «злоупотребление алкоголем» и «алкогольная зависимость». Первое определялось как «систематическое употребление, несмотря на повторяющиеся нежелательные последствия». Второе — как «злоупотребление алкоголем в сочетании с толерантностью к нему, похмельем и неконтролируемым стремлением получить дозу алкоголя».
В отношении причин алкоголизма все по-прежнему неясно. В разделе «Этиология» мой старый справочник Merck Manual 1992 года честно признает: «Причина алкоголизма неизвестна». С тех пор были осуществлены тысячи исследовательских программ и академических изысканий, и все же преобладает мнение, что алкоголизм обусловлен непредсказуемым сочетанием факторов. Основными считают личностные особенности, ранний жизненный опыт, социальные влияния, генетическую предрасположенность и нарушение химических процессов в головном мозге. Перечисляя эти возможные причины, новое издание Merck Manual весьма печально заключает: «Однако такие обобщения не способны объяснить того факта, что расстройства, связанные с употреблением алкоголя, могут коснуться любого, независимо от его пола, возраста, раннего опыта, этнической принадлежности и социального положения».
Неудивительно, что самим писателям ближе символы, чем социология или медицина. Говоря об Эдгаре По, Бодлер однажды заметил, что алкоголь для него сделался оружием «уничтожения чего-то мучительного внутри себя, какого-то червячка, который всё никак не умирал». В своем предисловии к «Исцелению», посмертно опубликованному полуавтобиографическому роману Джона Берримена, Сол Беллоу пишет: «Вдохновение несло в себе смертельную опасность. Создание произведений, которых он ждал и о которых молил небо, грозило ему разрушением. Алкоголь служил стабилизатором. Он несколько ослаблял смертельный накал».
Есть в этих суждениях, открывающих различные аспекты алкогольной зависимости, нечто более глубокое и существенное, чем в распространенных сегодня социогенетических исследованиях. Как раз по этой причине мне захотелось взглянуть на пьющих писателей, хотя среди моих собратьев по перу едва ли найдется горстка вовсе равнодушных к алкоголю. В конце концов, именно они, писатели, в силу своей природы лучше всего рассказывают об этом недуге. Нередко они описывают свой собственный опыт или опыт своих современников, будь то в художественном переложении или же в письмах, мемуарах и дневниках, в которых они мифологизируют свою жизнь или исповедуются.
Когда я погрузилась в эту массу материала, я поняла еще кое-что. Эти люди были между собой связаны и физически, и регулярно повторяющимися ситуациями. Друг для друга они были вдохновителями, друзьями или сообщниками, учителями или учениками. Реймонд Карвер и Джон Чивер в Айове — отнюдь не единственный пример приятелей-выпивох, не уникальный случай рюмочной дружбы. В 1920-х завсегдатаи парижских кафе Хемингуэй и Фицджеральд пили на пару, а поэт Джон Берримен оказался первым подле только что умершего Дилана Томаса.
Случались еще и любопытные переклички. Меня издавна интересовали шесть писателей, чьи жизни либо плотно переплетаются, либо зеркально отражают одна другую. (Здесь можно было бы рассказать и о многочисленных писательницах, но по причинам, которые скоро станут очевидны, их истории носят для меня слишком личный характер.) Отношения в семьях большинства из них были — или казалось им — фрейдистскими: властные матери и слабые отцы. Всех их мучили ненависть к себе и комплекс неполноценности. Трое отличались крайней неразборчивостью в связях, и все испытывали конфликты и неудовлетворенность в сексуальной сфере. Большинство из них умерли в среднем возрасте, и те их смерти, которые не были самоубийствами, напрямую связаны с годами нелегкой и беспорядочной жизни. Временами все шестеро пытались так или иначе покончить с алкоголем, но лишь двоим из них в конце жизни это удалось.
Но как бы ни были трагичны судьбы этих гуляк и прожигателей жизни — Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, Эрнеста Хемингуэя, Теннесси Уильямса, Джона Чивера, Джона Берримена и Реймонда Карвера, — все они создали прекраснейшие произведения. Как сказал Джей Макинерни о Чивере: «Из тысяч алкоголиков, раздираемых сексуальными противоречиями, лишь один написал „Грабителя из Шейди-Хилла“ и „Печали джина“».
Я легко представляла себе каждого из них. Фицджеральд виделся мне в армейском галстуке, с зачесанными назад светлыми волосами, излучающим тихую уверенность в достоинствах «Великого Гэтсби»; он был милейшим человеком, когда не тащил вас танцевать и не кипятил ваши наручные часы в кастрюле с супом. Эрнеста Хемингуэя я представляла себе за штурвалом катера или предельно сосредоточенным во время охоты в Кении. Или же за рабочим столом, в очках, когда под его пером оживают корриды и города, форелевые ручьи и поля битв, Мичиган в рассказах Ника Адамса, и вы почти слышите запах этого мира.
Теннесси Уильямса я всегда видела в очках Ray-Ban и шортах сафари, незаметно сидящим на репетиции своей пьесы «Трамвай „Желание“» или, скажем, «Внезапно, прошлым летом». Текст еще не доработан, и он на ходу подчищает его, похохатывая своим ослиным смешком на неудачных репликах. Чивера мне нравилось воображать крутящим педали велосипеда (эту привычку он приобрел на склоне лет), а Карвера — широкоплечим, легконогим и непременно с сигаретой. А еще был Берримен, высокомерный поэт и профессор с окладистой бородой, читающий «Люсидас» в аудитории Принстонского или Миннесотского университета — так, что все слушатели ощущают, как это изумительно.
Мы знаем немало книг и статей, авторы которых упиваются описанием того, насколько постыдным и безобразным может быть поведение писателей, приверженных алкоголю. У меня нет такого намерения. Мне хотелось понять, как каждый из этих людей — а вместе с ними и множество других, страдающих тем же недугом, — переживает свою зависимость и что о ней думает. Если угодно, это попытка выразить мою веру в литературу, в ее способность нанести на карту самые труднодоступные области человеческого опыта и знания.
Что касается причины моего интереса к этой теме, я должна признаться, что и мою семью затронули проблемы алкоголя. С восьми до одиннадцати лет я прожила в доме, где алкоголь правил бал, и это наложило отпечаток на мою дальнейшую жизнь. Читая в семнадцать лет «Кошку на раскаленной крыше» Теннесси Уильямса, я вдруг обнаружила, что тип поведения, в атмосфере которого я росла, не только назван и проанализирован, но и встречает активное сопротивление. С этого начался мой интерес к тому, как осмысляют писатели проблемы пьянства и его последствий. И если уж я надеялась понять поведение алкоголиков — а моя взрослая жизнь как раз тому подтверждение, — то помочь в этом могли бы как раз свидетельства, отысканные в книгах.
Одна реплика из «Кошки» запомнилась мне на всю жизнь. Пьяницу Брика вызвал на разговор его отец. Большой Папа расфилософствовался, а тут Брик просит подать ему костыль. «Куда ты собираешься?» — спрашивает Большой Папа, и Брик отвечает: «Хочу совершить маленькое путешествие к источнику эха». Вообще говоря, источник эха, echo spring — расхожее название домашнего бара (от марки обычно находящегося там бурбона). Однако в переносном смысле речь идет совсем об ином: изрядная порция выпивки приносит, хотя бы на время, ощущение покоя, забвение тревожных мыслей.
Источник Эха. Звучит так заманчиво. И сразу слышится эхо другого рода. Случайно или нет, но большинство этих людей испытывали особую любовь к воде. Джон Чивер и Теннесси Уильямс были страстными, даже фанатичными пловцами, Хемингуэя и Фицджеральда неизменно влекло море. Что касается Реймонда Карвера, его пристрастие к воде — в частности, к этим ледяным бутылочно-зеленым форелевым ручьям, струящимся с гор над Порт-Анджелесом, — видимо, в конце концов вытеснило разрушительную тягу к выпивке. В одном из поздних, распахнутых настежь, стихотворений он признается в любви к родникам, ручьям, потокам, рекам, устьям рек:

Я люблю их —
так иные мужчины боготворят лошадей
или пленительных женщин. Не могу надышаться
этой проворной холодной водой.
Лишь смотрю на нее, и кровь ускоряет бег,
и мурашки по коже.

Важным представляется и слово «путешествие». Многие алкоголики, не исключая писателей, чьи судьбы меня занимали, были неутомимыми странниками, метались, как неприкаянные души, и по своей стране, и по чужим землям. Подобно Чиверу, я пришла к мысли, что течение некоторых беспокойных жизней можно было бы понять, перемещаясь по Америке. На ближайшие несколько недель я наметила не скованное строгими рамками (называемое в кругах АА географическим) путешествие по стране. Сначала на юг: через Нью-Йорк в Новый Орлеан и Ки-Уэст. Затем к северо-западу, через Сент-Пол, место исцеления Джона Берримена, так и не принесшего ему счастья, к рекам и бухтам Порт-Анджелеса, где Реймонд Карвер провел свои последние, счастливые годы.
Маршрут может показаться случайным и даже слегка мазохистским, ведь я решила путешествовать в основном поездом. Однако за каждым его пунктом таился особый смысл, ведь они отмечали фазы развития алкогольной зависимости моих героев. Я подумала, что на этом маршруте можно было бы составить топографическую карту алкоголизма, вычерчивая его причудливые контуры от радостей опьянения до жестокости похмелья. И, двигаясь по стране, переходя от книг к судьбам и обратно, я надеялась приблизиться к пониманию того, что же есть алкогольная зависимость, или хотя бы выяснить, какой смысл видели в спиртном те, кто с ней боролся и был подчас ею сломлен.
Самолет стремительно приближался к первому из городов моего маршрута. Пока я глазела в иллюминатор, на табло загорелась команда пристегнуть ремни. Я повозилась с защелкой и снова повернулась к окну. Земля неслась сквозь бесцветную толщу воздуха. Я уже видела Лонг-Айленд, за лохматыми водяными гребнями маячили взлетно-посадочные полосы аэропорта имени Джона Кеннеди. Силуэты небоскребов Манхэттена вздыбились, как железные опилки, и устремились в бледное небо. «Эти рассказы кажутся подчас рассказами давно утраченного мира, когда город Нью-Йорк был еще полон речного света», — с грустью написал Джон Чивер о городе, который он любил больше всего. И когда наш самолет заходил на посадку над этим расплавленным оловом Атлантики, над этой цитаделью в окружении вод, она и в самом деле светилась.

Перевод: Елена Березина

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
01 Мая / 2020

Послесловие редактора перевода к книге «Уход в Лес»

alt

Эссе «Уход в Лес» увидело свет в 1951 году. В 19-й главке эссе Эрнст Юнгер пишет о постигшей европейца катастрофе: «Никто не волен её избежать, но всё же и в ней можно обрести свободу. Будем считать её испытанием». Ближе к концу, в 32 параграфе, автор снова говорит об испытании, более тяжёлом, чем испытание войной, которое выпало на долю немца. Немец выдержал это испытание «молча, без советчиков, без друзей, один в этом мире». Здесь Юнгер уже подразумевает разделение Германии. В оригинальном тексте и в том, и в другом случае стоит слово Prüfung. Древняя тема испытания, проверки, искушения неоднократно звучит в книгах Ветхого и Нового Заветов. Со второй половины 1930-х годов Библия была ежедневным чтением Эрнста Юнгера. Например, в дневнике «Сады и дороги» 29 марта 1940 года он записывает, что в свой 45-й день рождения утром, у открытого настежь окна, прочел 73-й псалом (72-й в православной традиции): «Яко возревновах на беззаконныя, мир грешников зря. Яко несть восклонения в смерти их, и утверждения в ране их. В трудех человеческих не суть, и с человеки не приимут ран. Сего ради удержая гордыня их до конца: одеяшася неправдою и нечестием своим. Изыдет яко из тука неправда их, преидоша в любовь сердца. Помыслиша и глаголаша в лукавстве, неправду в высоту глаголаша. Положиша на небеси уста своя, и язык их прейде по земли…». Спустя два года, когда капитан Юнгер уже служил в штабе командующего войсками оккупированной Франции полковника Ханса Шпайделя, будущего участника «заговора 20 июля», из Министерства пропаганды Рейха поступило предписание на имя начальника с требованием убрать из верстки «Садов и дорог» некоторые подозрительные места, в том числе эту самую цитату из псалма. Шпайдель ответил одной лаконичной фразой: «Я не повелеваю духом своих офицеров». 

В трактате «Мир», задуманном зимой 1941 года, завершённом в 1945 и опубликованном в 1948 году, Юнгер писал о том, что будущий мир должен быть основан на «словах спасения», «Heilsworte». Ветхозаветные пророки, посредники между Богом и народом Израиля, обращали «слова спасения» к царям в критические моменты еврейской истории. Речь пророка имела две части — увещевание и обетование спасения, под которым, как правило, понималось спасение от врагов. Изначальной функцией «слов спасения» в ветхозаветной литературе являлась угроза в адрес врагов Израиля. В «Мире» Юнгер преодолевал её в новозаветном духе любви. По его мысли, «слово спасения», адресованное народам и правителям Европы, должно было звучать так: «Война обязательно принесёт плоды для всех». Война взрастила погибельные семена «больших теорий» XIX столетия, изобретённых холодным человеческим рассудком — идей всеобщего равенства, а также теорий, обосновывавших неравенство людей. Меркой теорий мерили индивидов, расы, народы, и стоило только принести первые жертвы, как жажда крови разожглась до невероятных размеров. «В этом ландшафте страданий мрачно возвышаются имена великих оплотов смерти, где люди в крайнем ослеплении уничтожали целые народы, расы, города, где тяжёлая как свинец тирания в союзе с техникой справляла свою бесконечную тризну». Плоды войны, по мысли Юнгера, уже неотделимы от принесённых всем человечеством жертв. Они в свою очередь станут тем «добрым зерном», которое обеспечит человечество хлебом на долгое время. Именно так, а не иначе проявится исцеляющая сила боли. В конце эссе помещен призыв — не к Европе, не к нациям, и даже не к немцам, а к «единичному человеку» (der Einzelne). Диктатура научила ценить индивидуальную свободу, обратной стороной которой является ответственность единичного человека. 

Мир не может произойти от усталости… Для мира недостаточно нежелания вести войну. Подлинный мир предполагает мужество, и оно даже превосходит мужество воинов, ибо есть не что иное, как выражение духовной работы, духовной силы. 

Довольно скоро Эрнст Юнгер осознал, что стремление к подлинному миру не может получить удовлетворение в достигнутом состоянии послевоенного политического порядка. Отсюда рождается новый вопрос, пронизывающий собой всё эссе «Уход в Лес», вопрос о «свободе человека перед лицом изменившейся власти». 

Итак, «Уход в Лес» продолжает исследовать результаты испытания войной и разделением народа. Мысль об испытании, искушении звучит в Библии многократно и многообразно, хотя на сей раз и не получает экспликации в юнгеровском тексте. Но, например, в книге Премудрости Иисуса сына Сирахова, важной для понимания значений многих евангельских притч, мы встречаем замечательный стих: «Иже не искусися (epeirathē), мало весть: обходяй же страны (peplanēmenos) умножит хитрость (panourgian)» (Сир 34:10). В этом месте удивительным образом встречаются все три ключевые для Юнгера темы — испытания (греч. peirasmon), пути (от греч. planaō со значениями странствовать, блуждать, скитаться) и приёмов (panourgia) самообороны одиночки в борьбе против Левиафана. 

Правда, в 17-й главке Юнгер говорит о Waldgang’е и о Waldgänger’е не в контексте какой-то притчи, а со ссылкой на скандинавскую этимологию: 

…это понятие уже имеет свою предысторию — старинное исландское слово. Мы понимаем его в расширительном смысле. Уход в Лес следовал за объявлением вне закона; этим поступком мужчина выражал волю к отстаиванию своей позиции собственными силами. Это считалось достойным тогда, и таковым остаётся и сегодня, вопреки всем расхожим мнениям. 

Однако ничто не мешает рассматривать Ушедшего в Лес как мифическую фигуру — если, конечно, исходить из того, что миф не доисторичен, а внеисторичен. В любом случае Юнгер отмечает важнейший для понимания момент: этот термин обозначает некий стереотип или некую модель поведения, которая по рангу отличается от других поведенческих типов. Действия Ушедшего в Лес связаны с тем топосом, через который он собственно характеризуется, с топосом Леса. Топология классического Востока, конечно, отличается от топологии классической Европы. Тот, о котором говорит Бен-Сира, «странствует». С любым путешествием (которое, как правило, совершалось в составе торгового каравана или войска) был всегда связан огромный риск. Ушедший в Лес тоже подвергает себя риску, однако он не «обходит страны», как какой-нибудь Синдбад-Мореход, а буквально отваживается на Уход в Лес, ведь оттуда можно уже не вернуться. При этом он не является автохтонным жителем леса. В лесу он также не ищет убежища или успокоения от житейских бурь. В самом начале эссе сказано: 

Уход в Лес — отнюдь не идиллия скрывается за этим названием. Напротив, читатель должен быть готов к рискованной прогулке не только по проторённым тропам, но и, быть может, уводящей за пределы исследованного. 

Какой же телесно-феноменологический опыт соответствует топосу Леса или, точнее сказать, германоскандинавского леса? Лес неотделим от гор средней высоты — он растет вверх во всех смыслах. Лес просматривается на сто-двести шагов — без сильного бурелома и валежника. Неспешным шагом путник идет вверх по дороге, с каждым витком идти становится всё труднее. Он останавливается передохнуть и оглядывается: в просвете открываются луга и стройные ряды елей на соседних вершинах. Лес объемлет собой все горы, расступаясь лишь далеко внизу на равнине. Дальше дорога делает поворот. Огибая вершину, путник через какое-то время видит место, которое он недавно миновал. Склон уходит вниз, и после каждого нового поворота можно видеть пройденный и лежащий внизу под ногами участок пути. И вдруг дорога внезапно обрывается прямо посреди леса. Здесь из поросшей мхами земли бьют ключи, которые образуют горные речушки и напитывает влагой плодородные почвы. Так выглядит лесная тропа (Holzweg) прокладываемая лесниками для своих нужд. Дальше — никаких следов человека, ни проторённой дороги, ни опознавательных знаков-засечек. Дальше — риск встречи с жутковатым Старшим лесничим, столь ярко описанной в «Сердце искателя приключений». 

Holzweg — слово, связанное в новейшей немецкой философии и литературе с именем Мартина Хайдеггера. «Holzwege» (так называлась и первая послевоенная книга Хайдеггера, вышедшая в 1950 году) — это лесные тропы, «поросшие травой и внезапно обрывающиеся в нехоженом». «Нехоженое» — это область нетронутого, непродуманного, однако не в смысле «ещё не». Оно ускользает от человека, привыкшего к размеренному пространству и времени. Хайдеггер любил приглашать своих гостей, приезжавших к нему в хижину в Тодтнауберге, на прогулку по лесу до местечка Штюбенвазен. Ответвляющиеся от основной дороги лесные тропы, известные дровосекам и лесникам, были ведомы и философу. 

Среди его гостей были ученые, философы и поэты — Карл Фридрих фон Вайцзеккер, Пауль Целан, братья Эрнст и Фридрих Георг Юнгеры. Осенью 1948 года состоялась первая личная встреча Э. Юнгера и Хайдеггера. Вспоминая о той встрече в письме от 18 декабря 1950 года, Хайдеггер счёл важным упомянуть «обнадеживающее чувство родства, когда двое идут по лесной тропе». Тогда, во время прогулки в горах Шварцвальда, он уговаривал Юнгера выпустить новое издание «Рабочего». А от как вспоминает о встрече с «германским мастером» сам Юнгер: 

Уже при первом взгляде я почувствовал нечто, что было не только сильнее слова и мысли, но и сильнее личности. Простой как крестьянин, но крестьянин сказочный, который по желанию может превращаться. „Сокровища в сумрачной еловой чаще“. В нем что-то чувствовалось от охотника, который ставит в лесу капканы.
То был знающий — человек, которому знание приносит не только богатство, но и весёлость, как того требует от науки Ницше. В своем богатстве он был неприступен (unangreifbar) и даже неуловим (ungreifbar) — если вдруг явится судебный пристав, чтобы описать его последнее платье. Чего стоил один хитрый взгляд со стороны, он понравился бы и Аристофану! 

Мыслитель как Хайдеггер или писатель как Юнгер чувствует себя в лесной стихии так же уверенно, как крестьянин, лесник или охотник, расставляющий ловушки. Укоренённость в лесу воздействует сильнее рассудочного слова с его логическим и риторическим строем, всеобщностью и индивидуальностью. Лес — это опять-таки еще не размеченная, не упорядоченная человеком земля. В Лесу царство свободы: жители Леса веселы, независимы, суверенны, хитры, потому что всегда имеют возможность уйти в горы, ускользнуть от судебного пристава, сборщика податей и, в конечном счете, от Левиафана. В последнем предложении из цитаты делается тонкий намек (через фигуру Аристофана) на хитрость и ловкость, софию греков, родоначальников философии, которая потом, у раннехристианских богословов, переосмыслялась в свете Софии, Премудрости Божией. 

Но вот ещё одна цитата из Юнгера. 

Родина Мартина Хайдеггера — Германия с её языком; родина Хайдеггера — Лес. Там он чувствует себя как дома — в нехоженом, на лесных тропах. Брат его — дерево.
Когда Хайдеггер погружается в язык, он делает больше, чем — как сказал бы Ницше — требуется «среди нас, философов». Хайдеггерова экзегеза больше, чем филология, больше, чем этимология: он ухватывает слово там, где оно ещё свежо, в полной силе. Оно дремлет в зародыше молчания, чтобы могуче подняться из насыщенного лесного гумуса. 

Кажется, в этих словах автор как будто дает развернутый комментарий к известному афоризму Хайдеггера «Язык есть дом бытия». Язык как семя вырастает из почвы и разворачивается в свободном росте, не нуждаясь ни в питательных веществах, ни во влаге. Дом бытия стоит в Лесу и построен из древесины. 

Та же тема обыгрывается и в последней, 34-й главке «Ухода в Лес»: 

Язык не живёт по собственным законам, иначе миром правили бы грамматисты. В своей первооснове слово не форма, и уж тем более не код. Оно становится тождественным с бытием. Становится творческой мощью. Там источник его неимоверной, неиссякаемой силы. Здесь лишь приближения к этой силе. Язык ткёт свою ткань вокруг тишины подобно тому, как оазис образуется вокруг родника. И существование поэзии — лучшее подтверждение тому, что войти во вневременные сады уже удавалось не раз. 

Лес следует определять или описывать скорее апофатически как не находящийся в собственности человека, неподвластный человеку. В нём не действуют правовые и хозяйственные законы. Собственность, владение начинаются с имени, а Лес ускользает от называния. Его можно обозначить знаком «Y», который Юнгер будет использовать в своем романе 1973 года «Рогатка». Y, ипсилон, — это тайный пифагорейский знак, символизировавший развилку на жизненном пути, судьбоносный выбор между добродетелью и пороком. В то же время это первая буква греческого слова YΛΗ, лес, древесина, материал, materies. Она может указывать в том числе на то, что порядок культуры вырастает из элементарной силы, имеет в своей основе неразделённое, ещё-не-помысленное, то, что может быть обустроено или стремится к порядку. Это и есть Лес как питающая почва, земля, основа добродетельной жизни и благосостояния, которая может в то же время послужить и укрытием для разбойников, и партизанской базой. 

О том, что за Уходом в Лес скрывается отнюдь не идиллия, немецкая литература со времен романтизма знает очень хорошо. Ханс Гримм — пожалуй, самый популярный немецкий литератор межвоенной поры — в романе «Народ без пространства» (1926) писал о Лесе как экзистенциальной основе людей: 

Лес служит местом убежища, дающим защиту и кров. Крестьянам, которые не способны кормить себя и свои семьи только возделыванием земли, или не овладели профессией мельника, кузнеца, проповедника, врача или учителя, лес всегда может дать работу. Даже когда в долине не найти другой работы… крестьянин всегда может стать угольщиком, рудокопом, лесником. 

Лесной путник, персонаж из повести австрийского классика Адальберта Штифтера «Лесной путник» (Der Waldgänger, 1847), тоже не автохтон, не житель Леса. Он лишь обходит Лес, ходя по кругу. Его образ жизни — работа ученого, ведущего наблюдения. Примерно тем же занимаются и братья, живущие за монастырскими стенами Альта Планы из повести Юнгера 1939 года «На мраморных утесах». Лес для них — источник опасности и источник открытий. Исконные жители леса связаны с природой, они трудятся в лесу. Жизнь же «лесного путника» хоть и уступает им в «изначальности», однако является предпосылкой понимания более высокого уровня. Лес учит различать и разделять («unterscheiden»). 

Изначальное отсутствие человеческих границ в Лесу впервые делает возможной настоящую собственность. Близкую мысль развивает в те же годы и Фридрих Георг Юнгер. В 1950 году он опубликовал в сборнике к 60-летию Хайдеггера эссе «Пустошь» (Wildnis). В «пустоши» (Wildnis) всё хранится в своём собственном. Поэтому настоящий хозяин пустоши или леса — это не собственник-хозяин, а странник, обходящий и тем самым оберегающий свои владения. Пустошь понимается как невозделанная Мать-Земля, без которой не было бы культуры. Вся история с её правом, законами и нравами происходит из этого священного истока. Об этом Ф. Г. Юнгер напоминает словами поэта Фридриха Гёльдерлина, которого оба брата ценили очень высоко: 

Vor allem, daß man schone
Der Wildnis, göttlichgebaut
Im reinen Gesetze, woher
Es haben die Kinder
Des Gotts… 

Так, «богоустроенная» пустошь скрывает в себе чистый закон, память о возможности изменения и преображения, единственную строгую меру всякого человеческого устроения на Земле. Однако человек не щадит пустошь и опустошает её. 

На всем протяжении «Ухода в Лес» Юнгер обращается к противопоставлению двух образов — Корабля и Леса. 

Лес служит местом убежища, дающим защиту и кров. Крестьянам, которые не способны кормить себя и свои семьи только возделыванием земли, или не овладели профессией мельника, кузнеца, проповедника, врача или учителя, лес всегда может дать работу. Даже когда в долине не найти другой работы… крестьянин всегда может стать угольщиком, рудокопом, лесником. 

Здесь, как и в других местах книги, Корабль относится к экономическому и политическому измерению жизни. Корабль воплощает собой неумолимое движение вперед, «от одной катастрофы к другой». Корабль — это не только старая метафора государства. Греки называли главу государства «кормчим»; известен и другой образ — образ «пьяного корабля», который «без руля и без ветрил» плывет навстречу рифам или скалам. 

Море и Лес образуют противоположность. Юнгер говорит о ней, может быть, не совсем удачно, в метафизических категориях, как о противоположности между «временным» и «вневременным бытием». В феноменологической же перспективе море оказывается антитопологичным, чистой у-топией. Море обнаруживает себя как водная гладь и горизонт, безразмерное пространство, закругляющийся край Земли. Лес же, напротив, глубоко топологичен. Он раскрывается (если раскрывается) как «неметрическое пространство» (В. В. Бибихин), место рождения топоса и номоса. 

В 1950 году увидела свет ещё одна знаковая для немецкой и европейской послевоенной культуры книга — «Номос Земли», написанная юристом и политическим мыслителем Карлом Шмиттом, другом и корреспондентом семьи Э. Юнгера. Книга наполнена размышлениями о конце Вестфальской системы международных отношений и вместе с тем предостерегает об опасности глобальной унификации. Шмитт берёт на себя роль «последнего сознательного представителя» jus publicum Europaeum, права континентальных европейских народов, которое предполагало войны ограниченного масштаба между суверенными государствами и сражения регулярных армий по типу дуэли. Англо-американский империализм, прикрываясь новой универсалистской фразеологией, разрушил классическое международное право, исходившее из чёткого разделения Земли и Моря, стёр линии демаркации и ввёл дискриминирующее понятие врага, основанное на понятии «справедливой войны». Европоцентричный номос (связь места, закона и порядка) позволял сохранять мир между сильными государствами и минимизировать жестокость в межгосударственных отношениях. Распад же jus publicum Europaeum и асимметричный мировой порядок с его попытками уничтожить войну во всём мире таит в себе зародыш «всемирной гражданской войны». Шмитт считал, что утрата порядка, основанного на национальном государстве, без чёткой организации «больших пространств» может привести только к «размытым пространствам» и «псевдо-фронтам», когда Америка будет стремиться играть роль «настоящей Европы» и «хранительницы закона и свободы». В новом мировом порядке чрезвычайное положение становится перманентным и приобретает международный масштаб. Нарушается связь между порядком и местом (Ordnung und Ortung), единственный гарант смысла в мировой политике; номос замещается нигилизмом. 

Юнгер не касается прямо проблем геополитики, а как бы берет их в скобки. Он считает, что Уход в Лес — это ключевая проблема не только для немца, но и для русского. «Как большевик он находится на Корабле, как русский — в Лесу». Было бы слишком поверхностным считать, что это сближение русских и немцев объясняется неким общим опытом выживания в «тоталитарных системах». Тем более не стоит приписывать автору задним числом дилемму: кто хуже, Сталин или Гитлер? Речь здесь скорее идёт о том, чтобы через символическое противопоставление Корабля и Леса выйти за пределы текущего прагматического контекста, актуализировать старую, архаичную топику и нащупать в окказиональной ситуации стратегию мысли и поведения в ширящейся пустыне глобального тоталитарного модерна. По-настоящему важным оказывается только одно: найти способ освободиться от липкого, съедающего души страха, который в конце концов должен победить Лесной путник. 

Сёрен Кьеркегор предупреждал: «Кто обручится с духом эпохи, скоро станет вдовцом». Страх вызывается все возрастающей зависимостью человека модерна от технического ускорения, анонимных сетей, практик жёсткого регулирования, непрогнозируемых сценариев будущего. Самой распространённой реакцией может оказаться снятие с себя ответственности, отказ от внутренней автономии, впадение в тот самый «comfortably numb», за которым следует безвольное сложение оружия. 

Весь текст эссе «Уход в Лес» может прочитываться как внимательное исследование старого вопроса: как возможны различные формы личного или же коллективного отклонения — если брать текущий сценарий, внутри разнообразных сетей, под наблюдением камер, среди ужесточающихся норм и регламентов? Вечно актуальный вопрос о свободе отдельного человека вместе с его правом на создание групп, то есть правом на добровольное обособление, так называемую сецессию. Единичный человек, сам по себе или вместе с такими же, как он, создает серьезные помехи любой системе, причём эта помеха тем сильнее, чем больше система делает ставку на организацию и техническое оснащение. 

Юнгер практически не различает между демократическими и авторитарными формами государства, и делает это не по незнанию или небрежности, а намеренно, дабы по-платоновски намекнуть на то, что пресловутая «свобода личности» либеральных демократий всё же есть не более как право любить свои пороки не меньше, а то и больше, чем добродетели. Так же промахивается мимо цели и упрёк (высказанный, например, бывшим соратником, национал-большевистским публицистом Эрнстом Никишем, который после войны остался в ГДР), будто бы Эрнст Юнгер испугался политики и ретировался в «постисторию». На самом деле Юнгер очень хорошо видит и демонстрирует, как решение отдельного, единичного человека, направленное против системы, ставит под угрозу функционирование самой системы и в этом смысле является подлинно политическим в древнегреческом смысле этого слова. Сократ, выступая на суде с защитной речью, делал для афинских граждан наглядным своё положение «одиночки» (idiotēs) с помощью образа слепня, кусающего благородного, но тучного коня. Юнгер говорит также из ситуации кризиса (krisis по-гречески означает суд), но прибегает к более суровому, нордическому примеру, рожденному, впрочем, тоже на земле прямой демократии веча или ting’а, примеру мужчин, которые с оружием в руках встают на защиту своей свободы, отстаивают священное право неприкосновенности жилища. Этот же одиночка уже в роли нон-комбатанта вливается в сопротивление, чтобы в иррегулярной войне нанести поражение противнику, оккупировавшему его территорию, его землю. 

Черты Лесного странника позднее отразятся в концепции «партизана» Карла Шмитта, который будет подчеркивать «теллурический характер» его политической вовлеченности, а сам Юнгер интегрирует их в фигуру Анарха. В отличие от анархиста, активно и открыто протестующего против государственных порядков, Анарх — так объясняет слово сам автор — уклоняется от внешнего обнаружения своей позиции и практикует радикальную форму внутренней свободы. Поэтому допустимо рассматривать Уход в Лес как своего рода меморандум партизана или Анарха. Это не инструкция, что лежит в специальном ящичке на случай наступления emergency state, а именно уникальный жизненный опыт одиночки, зафиксированный в слове для тех, кто, подобно Мануэлю Венатору из «Эвмесвиля», учится искусству ускользания из сетей Левиафана и одновременно, как сторонник и защитник своего удела (таково настоящее значение романского корня в словах partisan, partigiano) обустраивает неподконтрольное тому пространство, то есть «умножает хитрость». Юнгер несомненно находится в традиции эстетического воспитания, восходящей ещё к Фридриху Шиллеру. И в этом смысле цель эссе — вызвать изменения во внутреннем существе человека, не давая никаких конкретных рекомендаций. 

Надеяться на успех в таком опасном предприятии как Уход в Лес можно лишь в том случае, если удастся опереться на «три великие силы — силы искусства, философии и теологии». Лес как воображаемый мифический топос обнаруживается везде — в лесах и пустынях, в больших городах, в снах и сновидениях; он является местом Великого перехода и знамением вечной жизни в образе «животворящего древа» Креста Господня. Современные консервативные интеллектуалы (например, дрезденский философ Ульрих Фрёшле) справедливо считают Уход в Лес вовсе не красиво обставленной резиньяцией, а именно серьёзным обоснованием некой элитарной модели существования. Её можно называть по-разному: «малое стадо», «сообщество одиночек», «духовный орден». Его члены узнают друг друга по тайному знаку «Y». 

Как этого достичь, — пишет Юнгер в 30-й главке, — остаётся главным вопросом сопротивления, которое не всегда обязательно должно быть открытым. Требование открытого сопротивления относится к любимым теориям людей, сопротивлению непричастных, однако, на практике это равнозначно тому, как если бы кто-то вложил тирану в руку список последних оставшихся людей. 

Идея духовного братства в форме ордена занимала консервативные умы Германии на протяжении нескольких десятилетий XX века, включая два послевоенные десятилетия. Например, младший товарищ и поклонник Юнгера Герхард Небель ретроспективно писал об идее ордена в связи с Кругом Георге, образовавшемся вокруг харизматичного немецкого поэта ещё накануне Первой мировой войны: 

Он [Георге] не только имел опыт этого ушедшего мира и этой действительности, но и попытался создать такой союз в нашу недружественную к союзам эпоху, возвести своего рода бастион против цивилизации. Орден — это не полис, в котором рождаются, а сообщество, в которое вступает единичный человек по своей воле…. В античную эпоху примерами таких сообществ были союз пифагорейцев и Академия Платона, а в средневековье — рыцарские ордена, из которых Георге особенно почитал тамплиеров. Это культовые союзы, объединения во имя Бога, предъявляющие высокие требования к этосу своих членов… Союз пронизан субстанциальными связями, в отличие от демократических лиг или партий, заинтересованных главным образом в продвижении мнений или распределении доходов… Союз как принесение удовольствий в жертву, аскеза, борьба, примирение с болью, презрение к безразличной толпе, союз как образец, а в критических ситуациях, быть может, и спасение. 

«Примирение с болью…». В литературном романтизме и в европейском дендизме речь о боли заходит в связи с вниманием к собственной индивидуальности, к уникальной позиции мыслящего и одинокого «я». Эрнст Юнгер, переживший увлечение дендизмом и критику этого течения изнутри, неслучайно выбирает последней фигурой в своем творчестве фигуру Ушедшего в Лес (после Неизвестного Солдата и Рабочего). В такой перспективе «Уход в Лес» — это еще и важная веха на творческом пути Эрнста Юнгера, который — в отсутствие эмигрировавшего из страны Томаса Манна — на целое десятилетие после Второй мировой войны оказался чуть ли не самым главным немецким писателем из живущих на немецкой земле. В самой середине жизненного пути, в начале, пожалуй, самого тяжелого десятилетия, когда к гибели сына добавились запрет на публикации в английской зоне оккупации и болезнь жены, он продолжает работать над новым стилем. Он знает: такого рода стиль можно обрести лишь двигаясь вперед, потому что «последний сухостой романтизма уничтожило пламя» и равным образом «стала очевидной безотрадная пустота классицизма». 

В небольшом эссе «О боли» (1934) Юнгер поставил диагноз технической эпохе как эпохе совершенного нигилизма. Почему после прославления «стальных гроз» и «тотальной мобилизации», автор решил написать о боли? Вероятно потому, что он сумел разглядеть в ней «один из тех ключей, которыми размыкают не только самое сокровенное, но и сам мир». Когда меняется основное настроение эпохи, меняется и отношение человека к боли. Эпоха «масс и машин» грозит планете масштабной дегуманизацией, опредмечиванием всего и вся, притязаниями государств на тотальное господство. А это в свою очередь означает, что атаки боли нацелены на индивидуальность, на уникальную позицию мыслящего одиночки, единичного человека. Противостоять этим атакам человек может лишь в той мере, в какой он «способен изъять себя из самого себя», порвать с естественностью, отделить духовное от плотского. При всей своей приверженности дендизму Барбе д’Оревильи и Гюисманса с его подлинно консервативными установками Юнгер прекрасно понимает, что тот — в искусстве ли, политике или религии — «выдает вексель на уже несуществующие активы». Утверждать в мысли и поступках собственное достоинство, поддерживать пыл сердца, сохранять суверенность и непринужденность — всё, что для Юнгера выражалось французским словом désinvolture — внутри романтических пейзажей уже невозможно. И хотя Юнгер называет это новое место свободы Лесом, он допускает, что Лес может находиться повсюду — как в пустоши, так и в городах, как в подполье, так и в государственных конторах, как в родном отечестве, так и в любой другой стране, где люди заняты сопротивлением. Ушедший в Лес, одиночка обретает в Лесу неподверженную разрушительной работе времени субстанцию, которая становится для него источником свободы, необходимой для того, чтобы сказать «нет». 

Стало быть, Ушедший в Лес — это третья мифическая фигура, которая приходит на смену Неизвестному Солдату и Рабочему, человеческому типу, без остатка встроенному в мир техники, организации и управления. Он получит имя Анарха в романе «Эвмесвиль» (1977). В постисторическом и постгуманистическом состоянии позднего модерна, где гарантии либеральных свобод прекрасно сочетаются с «паноптическими» техниками управления, нацеленными на тотальное дисциплинирование, контроль и надзор за публичной и частной жизнью граждан, Анарх хранит знание о трех спасительных силах, создающих неподконтрольное Левиафану пространство. Первая сила — это любое учение о трансценденции, вторая — любовь, третья — мусическая жизнь (или просто творчество). Вопрос о том, можно ли вообще противостоять планетарному «мировому государству», могуществу масс кажется неразрешимым лишь тем, кто подвержен сильному оптическому обману прогресса. Иллюзия неуклонно возрастающего комфорта и безболезненного существования приводит к тому, что подавляющее большинство людей уже не желает свободы, вернее, начинает даже бояться её. Анарха же, как и Ушедшего в Лес, отличает нестерпимая жажда свободы. 

«Уход в Лес, — учит Юнгер, — это не либеральный и не романтический акт, но пространство действия маленьких элит, тех, кто кроме требований времени сознает нечто большее». Ушедший в Лес способен противостоять тиранической власти с оружием в руках, защищая свою жизнь и жизнь своих ближних. Но это не главное. Главное — он способен преодолевать боль и страх смерти, вплотную соприкасаясь с ней. Последовавший этим путем открывает изобилие «вневременного бытия», место тишины и покоя. Встречаясь со смертью, единичный человек освобождается от случайно-исторической индивидуальности и встречается с «человеком вообще», разрывает каузальные связи титанического мира и заглядывает в «вневременное». Помочь человеку вернуться к себе может не философ, богослов или священник, а только поэт. В этом смысле Эрнст Юнгер все же остается верен большой романтической традиции, идущей от Гёльдерлина к Ницше, Георге и Хайдеггеру, традиции, выросшей из таинственной связи немца с Элладой и христианским платонизмом. Она создает грандиозное повествование об отношении Бога, мира и человека в его истории и отводит искусству и, прежде всего, поэзии спасительную роль в борьбе против «титанов», под какой бы маской они ни являлись. 

Александр Михайловский 

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
01 Мая / 2020

Жажда опасности гонит прочь

alt

Эрнст Юнгер — один из героев книги Флориана Иллиеса, автора хроники последнего мирного года накануне Первой мировой войны. В 1913 году Юнгеру исполняется восемнадцать и он мечтает об Африке. О событиях, которые произошли с Юнгером за 1913 год, можно узнать из отрывков книги Иллиеса «Лето целого века».

А у Эрнста Юнгера что? «Четверка с минусом». По крайней мере, такую оценку семнадцатилетний Юнгер получает в реформированной школе Хамельна за сочинение о «Германе и Доротее» Гёте. В нем он написал: «Эпос переносит нас во время Французской революции, чей жаром сияющий свет пробуждает от полусна повседневности даже мирных обитателей тихой Рейнской долины». Но учителю мало. Красными чернилами он отметил на полях: «Мысль на этот раз выражена чересчур серьезно». Что мы узнаём: Эрнст Юнгер уже был серьезным, когда никто еще не принимал его всерьез. 

Арнольд Шёнберг получает на глазах у всех пощечину за слишком резкие звуки. Альберт Швейцер и Эрнст Юнгер мечтают об Африке. Людвиг Витгенштейн в Кембридже подступается к каминг-ауту и своей новой логике, Вирджиния Вулф закончила первую книгу, а у Райнера Марии Рильке начался насморк. И у всех один большой вопрос: «Что нас ждет?» 

***

Эрнст Юнгер тоже мечтает об Африке. Под партой в реальной школе он зачитывается описаниями африканских путешествий: «Смертельный яд тоски все больше впивался в меня» — так он понимает, что должен отыскать тайны Африки, «затерянные сады» где-нибудь в верхнем течении Нила или Конго. Африка воплощает для него все дикое и изначальное. Он обязан туда попасть. Только вот как? Подождем. 

***

Эрнсту Юнгеру скучно на летних каникулах в Ребурге на озере Штайнхудер на родительской вилле на Брунненштрассе. В вышине шелестят кроны дубов, взгляд простирается вдаль. Но Юнгер чувствует себя запертым в этом доме с башенками и эркерами. Вся усадьба отделана темным деревом, витражи почти не пропускают свет. На дверных рамах восседает пышная резьба. В охотничьей комнате нескончаемые сумерки, окна полностью разрисованы ревущим оленем и притаившейся лисой, здесь отец сиживает с друзьями, курит толстые сигары и надеется оставить весь мир за дверью. Эрнсту Юнгеру кажется, что еще немного, и он задохнется. Он лежит на своей постели наверху, под самой крышей, и перечитывает истории из экспедиций по Африке. Идет дождь. Но солнце, едва показавшись, со всей мощью лета вмиг накаляет воздух на улице.

Юнгер открывает окно, родители отправились на прогулку. С плотных листьев гигантских рододендронов в саду вода еще минуту скатывается на землю. Он слышит: кап, кап, кап. В остальном — мертвая тишина в этот августовский полдень. Тогда восемнадцатилетний Эрнст спускается по темно-коричневой лестнице с широкими пролетами в гардероб и ищет в его глубине свое самое толстое зимнее пальто, драпированное мягким мехом. С полки он берет еще меховую шапку и выбирается из дома. На улице душно, 31 градус. Юнгер идет по узкой тропинке, ведущей сквозь кусты рододендронов к парникам. Здесь отец выращивает тропические растения и овощи. Юнгер открывает дверь теплицы для огурцов, на него обрушивается тяжелая жара. Он захлопывает дверь, надевает меховую шапку и шубу и садится на деревянный табурет рядом с цветочными горшками. Побеги огурцов жадно облизывают воздух зелеными языками. Два часа дня. Столбик термометра внутри парника показывает 42 градуса. Юнгер улыбается. В Африке, думает он, будет не намного жарче.

*** 

Эрнст Юнгер тоже «внутренне слишком много готовился». Жажда опасности гонит его прочь из Бад-Ребурга — курорта, где пахнет коровами, торфом и стариками — и из отчего дома, через круглые окна которого почти не проникает свет.

В августе он, одетый во все зимнее, зашел в отчий парник подготовить свое тело к экстремальным условиям. Теперь он чувствует, что созрел для Африки. Годами он под школьной скамьей зачитывался захватывающими путешествиями в сердце тьмы. «В один слякотный пасмурный осенний день я, трясясь от страха, зашел в комиссионный магазин приобрести шестизарядный револьвер с патронами. Он стоил двенадцать марок. Из магазина я вышел с чувством триумфа и прямиком направился в книжную лавку, где приобрел толстую книгу “Тайны черного континента”, казавшуюся мне необходимой».

И потом, с книгой и револьвером в багаже, 3 ноября он отправляется в путь, никого не поставив в известность. Но как на поезде добраться из Ребурга в Африку? К сожалению, в географии он силен никогда не был. Эрнст Юнгер покупает себе трубку, чтобы чувствовать себя взрослее и подбодрить сердце искателя приключений, берет билет четвертого класса и едет от вокзала до вокзала в юго-западном направлении. Он едет все дальше и дальше, сначала в Триер, потом через Эльзас-Лотарингию — Юнгер продирается к цели: в один прекрасный день, после бесконечной одиссеи, 8 ноября он оказывается в Вердене, где вступает в иностранный легион. Его распределяют в 26-ю учебную роту под номером 15308 и увозят в Марсель, там он садится на корабль до своей земли обетованной: Африки. Местная газета сообщает: «Бад-Ребург, 16 ноября. Приманер — иностранный легионер. Унтерприманер Юнгер, сын горнопромышленника доктора философии Юнгера, был завербован во Французский иностранный легион и находится сейчас на пути через Марсель в Африку. Отец горемыки обратился за помощью в Министерство иностранных дел в Берлине. Германское посольство вынуждено связаться с правительством Франции по поводу освобождения Юнгера». 

***

Эрнст Юнгер наконец-то добрался до Африки. Свежеиспеченный иностранный легионер сидит с сотоварищами в пыльной палатке в Северной Африке близ Сиди-Бель-Аббес. Вместо бескрайней свободы — одна бесконечная муштра. До полного изнеможения в палящую жару — военные сборы, учения, пробежки. И что заставило его наняться сразу на пять лет? Юнгер вновь пытается сбежать — на этот раз из иностранного легиона. Он прячется в Марокко. Но его хватают и сажают на неделю в гарнизонную тюрьму. Как-то он себе совсем иначе все представлял в Африке. И вот 13 декабря посыльный доставляет ему телеграмму: «ГОРОД РЕБУРГ, ОТПРАВЛЕНО 12:06 ЧАСОВ. ФРАНЦУЗСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО РАСПОРЯДИЛОСЬ ТВОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ СФОТОГРАФИРУЙСЯ ЮНГЕР». После дипломатического вмешательства отец Юнгера добился его освобождения и возвращения. 20 декабря Эрнст Юнгер покидает штаб иностранного легиона в Северной Африке, в его увольнительном листе значится: «Возражение отца на основании несовершеннолетия». Загорелый, пристыженный, сконфуженный, Юнгер отправляется поездом в долгий обратный путь от Марселя до Бад-Ребурга. На Рождество он возвращается в родительский дом. Так что сочельник он проводит не под звездным африканским небом, а под рождественской елкой, несколькими днями ранее срубленной в ребургском лесу. Подают карпа. Юнгер обещает отцу усердно готовиться к окончанию школы. Затем он приносит извинения и отправляется спать. Перед сном он больше не читает «Тайны черного континента».

Вам может понравиться:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
30 Апреля / 2020

Зачем читать Эрнста Юнгера сегодня?

alt

Александр Иванов, Марина Разбежкина, Иван Напреенко и другие рассуждает том, в чем актуальность немецкого мыслителя сегодня

Александр Иванов, главный редактор издательства Ad Marginem

В Юнгере есть одно качество, которое довольно необычно для литературы XX века. Он пишет очень объективным, холодным зрением — взглядом даже не антрополога, а энтомолога и зоопсихолога. Как известно, Юнгер был собирателем жуков и даже написал про них большое исследование. Старшим современником Юнгера был Якоб фон Икскюль, эстляндский немец, основатель этологии, автор книги Umwelt und Innenwelt der Tiere («Окружающая среда и внутренний мир животных»), в которой он ввел понятие «умвельт», лишь приблизительно передаваемое по-русски через словосочетание «окружающая среда». Umwelt — это скорее то, что русский мыслитель Павел Флоренский в 1920-е годы определял с помощью термина «органопроекция»: внешняя среда является в «умвельте» продолжением тела животного, проекцией его органов, вынесенным во вне чувствилищем и инструментальным орудием, помогающим животным и человеку образовывать симбиотические единства-ассамбляжи с растениями, камнями, водными потоками и почвой.

Юнгер был героем Первой мировой войны, кавалером высшей воинской награды Кайзеровской Германии — ордена «Pour le Mérite». Его холодный взгляд — это еще и взгляд офицера, планирующего вылазку в тыл врага. Юнгер командовал штурмовой ротой — самым боевым подразделением армии. Он был, если можно так выразиться, на самой «нетыловой» должности, чреватой прямыми стычками с противником, ранениями и быстрой смертью. Война не сделала Юнгера ни невротиком, ни циником, но она повернула его мировоззрение в сторону от гуманизма с его человекоцентризмом.

В мире Юнгера человек в лучшем случае равен другим существам — и то лишь  когда  избавлен от гуманистической гордыни.

Стиль Юнгера с наибольшей силой проявился не в его романах — в них он остается последователем символистской эстетики начала века, сходной с эстетикой круга Штефана Георге и мистических романов Гюисманса, — а в корпусе его дневников, от военных «В стальных грозах» и «Излучений» до поздних «Семьдесят минуло», которые он вел до последних дней жизни. В одной из записей Юнгер вспоминает, как в 1920-е несколько раз бывал по приглашению хозяина в берлинской квартире модного журналиста Йозефа Геббельса. На этих журфиксах Юнгера поражало то, что он метко назвал «социологической мерцательностью». Среди приглашенной публики встречались известные актеры, индийские брамины, банкиры, кокотки, отставные военные, философы, цирковые глотатели шпаг и огня, члены Бундестага и послы из южноамериканских стран. Эта юнгеровская «социологическая мерцательность» лучше передает атмосферу веймарского Берлина и протофашистскую антропологическую матрицу, отлитую в стиле art déco, нежели десятки научных статей.

Весной 1968 года семидесятилетний мудрец оказывается в Риме и попадает в эпицентр студенческих волнений. 15 мая он записывает в дневнике: «В полдень нас навестил Густав Рене Хокке; беседа о маньеризме в литературе. Потом об entrefilet (фр. заметка), которую я вырезал из газеты; передаю текст: “<…> Заведующий кафедрой итальянской литературы университета в Турине, профессор Гетто, перерезал себе вены и потом выбросился из окна в отчаянии от оскорблений студентами. При смерти он был доставлен в больницу. Студенты кричали ему на лекции: “Оставь в покое Тассо и говори нам о Че Геваре”. Материал для новеллы, к примеру Э. Т. А. Гофмана или Грильпарцера». Для Юнгера вся катавасия 68-го года «это только последствия того фундаментального факта, что истории больше не существует»: «Ценность заменяется цифрой, трагическое аварией, судьба — статистикой, герой — преступником, князь — бонзой, Бог — “добром”. Человек не показывает, что верит в какие-то ценности, если не хочет, чтоб его зачислили в дурную компанию. <…> Господин в цилиндре идет по rue de Lappe. Прохожий шепчет ему: “Его здесь носят только сутенеры”». Без этой последней фразы мы могли бы подумать, что имеем дело со старческим морализмом, но не все так просто. Чуть раньше он видит в автобусе римлянку (ровесницу и — возможно — соратницу университетских бунтарей): «Молодая итальянка стоя читала Петрарку; одной рукой она держалась за поручни, а в другой у нее была книга. Читательница, каких желают себе поэты: когда автобус останавливался, она нежными пальцами отбивала такт по спинке сиденья».

В мире Юнгера новости занимают примерно столь же ничтожное место,  какое они занимали у прустовского героя, мечтавшего, чтобы вместо новостей в газетах печатались романы, а новости издавались бы раз в год в виде толстых книг в переплете и почтальон заталкивал бы их в почтовые ящики. В обычной жизни эта позиция кажется нам чудачеством, но во время искусственной изоляции, которая, похоже, хочет продлить себя и после исчезновения породивших ее причин, мы научаемся смотреть на юнгеровские чудачества по-другому.

Марина Разбежкина, режиссер-документалист

Как я узнала об Эрнсте Юнгере? Прочитала его книжку «В стальных грозах». Не знаю, как другие находят свои книги и своих авторов, я тяну за ниточку и раскручиваю клубок. В самом начале этого клубка — интерес к чему-то. Мой интерес к Первой мировой войне, дневникам (в первую очередь), воспоминаниям и привел меня к Юнгеру. Он воевал на западном фронте четыре года, начал солдатом, закончил офицером, писал дневники, на основе которых спустя два года и появились мемуары «В стальных грозах». Юнгер был не просто очень внимательным фиксатором событий, поэтому дневников ему было мало. В книге — он мыслитель, чья философия рождалась из солдатских буден, телесных испытаний и идейного насилия, которое он то принимал, то отвергал, вырабатывая постепенно свой взгляд на войну и человека внутри «стальных гроз».

Через несколько лет после окончания уже Второй мировой войны Юнгер напишет книгу «Уход в Лес». Это не развлекательная литература о том, как выжить, заблудившись в лесу (в моем детстве была такая увлекательная книжка для юных робинзонов). Подзаголовок книги — «сборник для духовно-политических партизан» — настраивает читателя на размышления другого уровня.

Это разговор о свободе отдельного человека, который вынужден испытывать на себе различные давления, в том числе и государства, о том, что делать человеку, который стремится освободиться от насилия. Мне кажется, сегодня, спустя почти семьдесят лет после написания книги, размышления немецкого философа остаются актуальными, поэтому считаю выход этой книги чрезвычайно своевременным.

Константин Сперанский, вокалист группы Макулатура, автор телеграм канала «Мальчик на скалах»:

Юнгер являет собой пример авантюрного, волевого характера, верности принципам и стойкости вместе с тонким поэтическим чутьем и уникальной способностью ускользания. Ровесник XX века, как страж он стоял у милых его сердцу руин Европы духа, которую только он и другие немногие «рыцари Короля Артура» могли видеть и чувствовать.

В тяжелые и страшные годы, когда пылали старые кулисы, Юнгер демонстрировал, как нужно оставаться собой, сохранять благородство и все же получать от трагических и тяжких событий неповторимый урок.

К счастью, имя Юнгера не замусолили любители культурки на скорую руку, поклонники мотивационных цитат и всевозможные околокнижные гиены, издающие великих в отвратительных сериях классики под уродливыми обложками. Великому немцу удается и после смерти сохранять достоинство, его труды остаются достоянием круга ценителей его ясной и поэтической мысли.

Иван Напреенко, редактор сайта о книгах и чтении «Горький»:

Эрнст Юнгер жил долго и колоритно, а писал достаточно сильно, чтобы каждый нашел для себя свой повод его читать. Если нравится, когда «под шлемом — глаз холодных лед», — пожалуйста, юношеский анти-Ремарк, окопные дневники «В стальных грозах». Симпатизируешь идеям консервативной революции — средний период, «Рабочий. Господство и гештальт». Испытываешь обаяние благородного ухода от мира — берись за дневники или описания психоделических опытов.

И свой повод не читать тоже найдется — Юнгер говорил то, что говорил, убивал тех, кого убивал, не каялся (хотя в чем бы лично ему?), щурился на африканское солнце и ловил бабочек, вместо того, чтобы плавать в глубинах рефлексии над национальной виной.

Я скажу, почему Юнгера важно читать лично мне — или по меньшей мере периодически трогать корешки его книг на полках. Во-первых, я изумлен силой и постоянством его фигуры, его чуством собственного достоинства — таких чужих и непохожих на те, что я знаю (инверсия классового чувства: мне, плебею, нравятся аристократы).

Во-вторых, меня гипнотизирует его невыносимый в больших количествах стиль: «феноменологическое», радикально предметное описание — в том числе субъективной действительности (сны, галлюцинации). В-третьих, несмотря на медленный в своей филигранности стиль, в текстах Юнгера есть невероятное любопытство, жадность до жизни (их легко прочитать во взгляде, см. фотографии) — чувств, скорее, порывистых. В-четвертых, любую встречу, впечатление, любое испытание он склонен превращать в факт судьбы и личной мифологии, тем самым, насыщая ее смыслом — и думаю, у нас, по большому счету, тоже нет другого выхода. В-пятых, Юнгер свидетельствует об «опустошении мира» (и, похоже, недоволен этим не меньше моего), но: рессантимента — ноль. Не ноет, не жалуется, лишь продолжает вещать и излучать «на своей волне», уверенный и крепкий, как немецкий дубовый комод XVII века, при странных обстоятельствах забытый на альпийском перевале.

Эти крепость и постоянство, это чувство достоинства и жадность до жизни заразительны и педагогичны. На них можно опереться.

Даниил Житенев, сотрудник книжного магазина «Циолковский», автор телеграм-канала Zentropa Orient Express

«Меня удивляет, что в нашем обществе искусство оказалось связано исключительно с предметами, а не с индивидами или жизнью. Это искусство очень специализировано и делается экспертами, т. е. художниками. Но разве не может произведением искусства стать собственная жизнь? Почему лампа или дом должны быть произведением искусства, а наша жизнь — нет?», — сокрушался на скудность эпохи Мишель Фуко в интервью под названием «О генеалогии этики» незадолго до своей смерти. Не знаю, был ли известный левый интеллектуал знаком с биографией и работами своего современника Эрнста Юнгера, который стоял на несколько других позициях, но также как и Фуко отдавал дань гению Ницше. Однако совершенно очевидно, что Юнгер являет собой как раз редкий образец человека, который писал свою жизнь как роман, свое главное произведение. Не даром значительную часть его сочинений составляют дневники — особый литературный жанр, в котором повествование всегда вплетено в самую ткань жизни, а автор одновременно и герой произведения. Юнгер, чей путь был отмечен многими опасностями, любил жизнь, и подтвердил это своим долголетием. В ней он руководствовался исключительно собственным «императивом сердца». Его чувства и мысли прошли огранку чередой бедствий, в том числе личных, войнами и политикой.

В сложные минуты он сохраняет особое чувство отрешенности, но никогда не теряет контакт с миром. И эта позиция вовсе не пресловутая башня из слоновой кости, но боевой аванпост, укрепленный командный пункт, который позволяет возвыситься над болью. Этому во многом он и учит в своих произведениях, которые при этом начисто лишены менторской позы.

Марина Полетти, переводчица

В своей небольшой новелле «Скачки времени», Юнгер написал следующее : «Когда-то чтобы уйти от нашей плачевной действительности, я устремлялся к истории, словно к целебному источнику. Я не хочу сказать, что другие времена были лучше, но взгляд назад позволяет приоткрыть их духовный каркас. Мы видим не только то, что произошло, но и то, что могло бы случиться, но так и осталось прекрасной мечтой, желанием». Думаю, что этими словами можно ответить на вопрос «почему мы читаем книги Юнгера?» Погружаясь в атмосферу произведений нашего любимого писателя, прежде всего мы учимся наблюдать, разгадывать тайны. В трудные минуты нас поддерживают его философские мысли, его ироничный и проницательный взгляд на мир. Читать книги Юнгера — это все равно что совершать вместе с ним увлекательную экскурсию во времени, рисковать сердцем, встречать интересных людей, блуждать по старому Парижу, и продолжать мечтать, заглядывая в цветущие сады.

Александр Пшера, автор книги «Интернет животных», специалист по теории и философии медиа, участник правления Общества Эрнста и Фридриха Георга Юнгеров

Во времена коронавируса все заново открывают для себя лесную прогулку — если полиция позволяет. Эрнст Юнгер не спрашивал разрешения, когда уходил в лес. Леса вокруг Вильфлингена в Верхней Швабии — это пространства цивилизации. Деревья здесь в прекрасном порядке. Как только одно из них падает, оно сразу же удаляется. Там почти нет старого леса, почти нет подлеска. В этих местах лес — экономическое благо. Юнгеровская «прогулка в лесу» родилась из послевоенного чувства несоответствия. Его мышление было слишком диким, подростковым. В лесу Юнгер создал собственное видение анархии. Потребность в этой фигуре как форме мысли как никогда актуально для преодоления мейнстримного мировоззрения, которое ограничивает современных людей. Сопротивление, которое сегодня не в моде, едва ли просто достижимо. По этой причине чтение Юнгера — лучшее руководство противоположного направления.

Рекомендованные книги:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
28 Апреля / 2020

Отрывки из эссе Эрнста Юнгера «Уход в Лес»

alt

30 апреля в Ad Marginem выходит эссе Эрнста Юнгера «Уход в Лес». Книга, о судьбе которой вы задавали нам больше всего вопросов, появится в виде электронного издания на ЛитРес, Bookmate и других площадках. После окончания карантина мы надеемся издать бумажную версию.

«Уход в Лес» — это манифест, посвященный попытке уберечь свободу от политического давления. Юнгер исследует саму возможность сопротивления: как независимый мыслитель может противостоять силе вездесущего государства. Независимо от того, насколько обширными становятся технологии наблюдения, лес защищает мятежника, который, в свою очередь, способен нанести тирании ответный удар.

9

Подающий свой одинокий голос — это еще не Ушедший в Лес. С исторической точки зрения он скорее опоздавший. Это заметно даже по тому, против чего он выступает. Только если он окинет взглядом всю партию целиком, он сможет сделать свой собственный, быть может, неожиданный ход. 

Для этого он прежде всего должен выйти за рамки устаревших представлений о большинстве, которые по-прежнему влиятельны, хотя они уже давно были разоблачены Бёрком и Риваролем. в рамках этих представлений меньшинство в один процент не будет иметь совершенно никакого значения. Мы видели, что оно служит скорее для того, чтобы еще больше утвердить подавляющее большинство. 

Представления изменяются, как только от статистических соображений отказываются в пользу соображений ценности. В этом случае этот одинокий голос настолько сильно отличается от всех остальных, что именно он и придает им направление. Мы можем быть уверены в том, что человек, подающий этот голос, не только способен сформировать собственное мнение, но и к тому же способен следовать ему. Поэтому мы также можем признать в нем человека мужественного. Если во времена господства непосредственного насилия, затянувшегося, быть может, надолго, находятся одиночки, хранящие знание о правом и справедливом, даже оказавшись в числе жертв, то искать нам необходимо именно здесь. Даже там, где они молчат, вокруг них, как над скрытыми под водой рифами, всегда будет волнение. Они доказывают, что превосходство в силе даже там, где оно изменяет историю, не способно создать право. 

Если смотреть на вещи с этой точки зрения, сила одиночки, окруженного неразличимыми массами, не кажется уже столь ничтожной. Нужно также учитывать, что одиночку почти всегда окружают близкие люди, на которых он влияет и которые разделяют его судьбу, в случае если он погибает. К тому же эти близкие не то же самое, что члены бюргерской семьи или приятели прошлых времен. Речь идет о более крепких связях. 

Тем самым получается сопротивление не только одного из ста избирателей, но и одного из сотни всего населения. В подобном подсчете есть слабое место, поскольку в него включаются также и дети, хотя на гражданской войне человек рано становится совершеннолетним и ответственным. С другой стороны, в странах с более древней историей права эту цифру следует повысить. Впрочем, речь идет уже не о числовых соотношениях, но о сгущении бытия, что подводит нас к совершенно иному порядку. В рамках этого порядка нет уже разницы, противоречит ли мнение одиночки мнению сотен или тысяч других людей. К тому же его познания, его воля, его способности могут быть равноценны подобным качествам десяти, двадцати, даже тысячи других людей. Как только он решится выйти за пределы статистического, ему вместе с рискованностью станет очевидна и безрассудность этой общепринятой практики, лежащей далеко от чистых истоков. 

Достаточно, если мы предположим в городе с десятью тысячами жителей существование сотни человек, решивших добиться свержения власти. Тогда в миллионном городе окажутся десятки тысяч Ушедших в Лес, если мы воспользуемся этим термином, не вдаваясь пока в его значение. Это огромная сила. Ее достаточно даже для свержения могущественных тиранов. Диктатуры не только несут угрозу другим, но и сами находятся под угрозой, поскольку их насильственное развертывание в свою очередь возбуждает глубокую антипатию. В подобном положении боеготовность ничтожных меньшинств способна внушать опасения, особенно если они смогли разработать собственную тактику. 

Именно этим и объясняется колоссальное разрастание полиции. Численное увеличение полиции до уровня армии на первый взгляд кажется странным в державах, где одобрение стало столь подавляющим. Это должно служить знаком того, что потенциал меньшинства растет в том же соотношении. Так оно и есть на самом деле. От человека, который при так называемом голосовании за мир проголосовал против, в любом случае следует ожидать сопротивления, особенно когда правитель оказывается в трудном положении. И наоборот, нельзя с той же уверенностью рассчитывать на одобрение остальных девяноста девяти процентов в ситуации, когда положение дел станет неустойчивым. Меньшинство в такой ситуации подобно лекарству с сильным и непредсказуемым действием, инъецированному в государство. 

Чтобы подобные отправные точки выявлять, отслеживать и контролировать, необходима полиция огромных размеров. Недоверие растет вместе с согласием. Чем больше доля хороших голосов приближается к ста процентам, тем больше будет число подозреваемых, поскольку предполагается, что сторонники сопротивления согласно очевидному статистическому правилу переходят в то ненаблюдаемое состояние, которое мы назвали Уходом в Лес. Отныне под наблюдением должен быть каждый. Слежка протягивает свои щупальца в каждый квартал, в каждый дом. Она стремится проникнуть даже в семьи и достигает своего крайнего триумфа в самообвинениях на крупных показательных процессах: здесь мы наблюдаем, как индивид выступает в роли собственного полицейского и содействует собственному уничтожению. Он больше не цельный индивид, как в либеральном мире, но разделен государством на две половины, виновную и ту, что сама себя обвиняет. 

Как удивительно видеть эти высокооснащенные, гордящиеся обладанием всеми средствами принуждения государства и в то же время сознавать, насколько они уязвимы. Забота, которую они вынуждены уделять полиции, уменьшает их внешнюю силу. Полиция ограничивает бюджет армии, и не только бюджет. Если бы большие массы были столь прозрачны, столь однородны в своих мельчайших частицах, как это утверждает пропаганда, тогда полицейских было бы нужно не больше, чем пастуху собак для своего стада. Но это не работает, когда в сером стаде скрываются волки: по своей природе знающие, что такое свобода. И волки эти не только сильны сами по себе, но также опасны и тем, что могут заразить своими качествами массу, и тогда забрезжит грозный рассвет, и стадо превратится в стаю. Это ночной кошмар власть имущих. 

10

К характерным чертам нашего времени относится сочетание значительности сцен с незначительностью исполнителей. Это всего заметнее по нашим великим мужам; складывается впечатление, что речь идет о типажах, которых в любом количестве можно встретить в женевских или венских кофейнях, в провинциальных офицерских столовых или в каких-нибудь сомнительных караван-сараях. Там, где помимо голой силы воли встречается еще сила духа, можно заключить, что перед нами человек старой закалки, как, например, Клемансо. 

Самое неприятное в данном спектакле — это сочетание человеческого ничтожества с чудовищной функциональной властью. Это мужи, перед которыми трепещут миллионы, от решений которых зависят миллионы. И все же нужно признать, что дух времени отобрал их абсолютно безупречно, если рассматривать его в одной из возможных перспектив — как прораба по сносу ветхих зданий. Все эти экспроприации, девальвации, унификации, ликвидации, рационализации, социализации, электрификации, земельные консолидации, дистрибуции и пульверизации не предполагают ни индивидуального склада, ни характера, поскольку и то и другое вредит автоматизму. Поэтому там, где в цеховой иерархии требуется еще власть, предусматривающая дополнительную оплату, неизбежно возвышаются ничтожества, обладающие сильной волей. Мы вернемся к этой теме, вернее, к ее моральной стороне в другом месте. 

Однако в той мере, в какой спектакль теряет в своем психологизме, он становится тем значительнее типологически. Человек оказывается включенным в отношения, которые он не способен охватить своим сознанием целиком и сразу, не говоря уже об их гештальте — взгляд, позволяющий понимать спектакль, приобретается только со временем. Только тогда господство и станет возможным. Сначала процесс должен быть понят, и лишь затем можно будет влиять на него. 

Мы видим, как в периоды катастроф появляются фигуры и гештальты, способные справиться с ними, но и пережить их, тогда как случайные имена скоро предаются забвению. к ним относится прежде всего гештальт Рабочего, уверенно и непоколебимо шагающий к своим целям. Пламя заката лишь придало ему блеска. Еще сияет он неведомым титаническим светом: нам не дано предвидеть, в каких княжеских дворцах, в каких космических столицах воздвигнет он себе свой трон. Мир облачен в его мундир и носит его оружие и однажды, быть может, облачится и в его праздничные одежды. Поскольку он еще только в начале своего пути, судить о том, чем все завершится, преждевременно. 

Вместе с Рабочим выступают и другие гештальты — даже и те, в которых болезнь возвышается над собой. К подобным гештальтам относится Неизвестный Солдат, безымянный, который именно благодаря этому качеству обитает не только в каждом крупном городе, но и в каждой деревне, в каждой семье. Места его битв, его временные цели и даже народы, которые он защищал, канули в неизвестность. Пожары остывают, и остается нечто другое, общечеловеческое, где не остается места для интересов и пристрастий, но есть место лишь для уважения и почитания. 

Как так вышло, что этот гештальт столь отчетливо связан с воспоминаниями о Первой, а не о Второй мировой войне? Ответ заключается в том, что теперь все яснее проступают формы и цели Мировой гражданской войны. Вместе с этим все солдатское уходит на второй план. Неизвестный Солдат остается героем, покорителем огненных миров, принявшим на себя великое бремя посреди механического истребления. к тому же он — подлинный потомок западноевропейского рыцарства. 

Вторая мировая война отличается от Первой не только тем, что национальные вопросы здесь открыто переходят в вопросы гражданской войны и подчиняются им, но и тем, что механический прогресс нарастает, в своих крайних пределах приближаясь к автоматизму. Это неизбежно приводит к усилению посягательств на номос и этос. С этим же связано появление тактики «котла», совершенно безвыходного окружения с подавляющим перевесом сил. Сражение военной техники становится битвой в котле, битвой при Каннах, только лишенной античного величия. Эта болезнь разрастается способом, неизбежно исключающим все героическое. 

Как и все стратегические фигуры, «котел» являет нам точный образ эпохи, стремящейся прояснить свои вопросы огнем. Безвыходное окружение человека давно уже подготовлено в первую очередь теориями, стремящимися к логичному и исчерпывающему объяснению мира и идущими рука об руку с техническим прогрессом. Вначале противник попадает в рациональный, а вслед за тем и в социальный «котел»; кольцо замыкается, и наступает час истребления. Нет безнадежнее доли, чем быть затянутым туда, где даже право превратилось в оружие. 

11

Подобные явления в человеческой истории присутствовали всегда, их можно отнести к тем мерзостям, без которых редко обходятся великие перемены. Тем более тревожно, что жестокость грозит стать элементом в устройстве новых структур власти и что одиночка оказывается перед ней безоружным. 

Тому есть несколько причин, и прежде всего та, что рациональное мышление жестоко. Жестокость является частью плана. При этом особая роль отводится прекращению свободной конкуренции. Это приводит к удивительным последствиям. Конкуренция, о чем говорит нам сам термин, подобна гонке, в которой самые ловкие получают приз. Там, где она устраняется, грозит укорениться своеобразное иждивенчество за счет государства, в то время как внешняя конкуренция, гонка государств друг с другом, сохраняется. Освободившееся от конкуренции место занимает террор. Его порождают скорее другие обстоятельства, а здесь кроется одна из причин, в силу которых он поддерживается и сохраняется. Отныне развиваемая при конкурентной гонке скорость должна внушать страх. В одном случае стандарт зависит от высокого давления, в другом — от вакуума. В одном случае темп задает победитель, в другом — тот, кто бежит хуже всех. 

Отсюда проистекает и то обстоятельство, что государство во втором случае оказывается вынужденным постоянно держать часть населения в ежовых рукавицах. Жизнь стала серой, и все же она может показаться вполне сносной тому, кто видит рядом сплошную тьму, абсолютный мрак. Именно здесь, а вовсе не в области экономики кроются опасности грандиозных планов. 

Выбор преследуемых подобным образом слоев остается произвольным; речь всегда идет о меньшинствах, которые или выделяются по своей природе, или же конструируются. Очевидно, что под угрозой оказываются все те, кто возвышается благодаря своему происхождению и таланту. Подобная обстановка распространяется и на обращение с побежденными на войне; от абстрактных упреков во времена аншлюса дело дошло до голодомора в лагерях для военнопленных, принудительных работ, геноцида в захваченных странах и депортации оставшихся в живых. 

Понятно, что человеку в подобном положении желаннее нести самое тяжкое бремя, чем быть причисленным к «иным». Кажется, что автоматизм играючи переламывает остатки свободной воли и что угнетение становится непроницаемым и всеобъемлющим, как стихия. Побег доступен лишь немногим счастливчикам и приводит обычно к худшему. Казалось бы, сопротивление должно пробуждать к жизни сильнейших, даруя им долгожданный повод к насилию. Но вместо этого люди тешатся последней оставшейся надеждой на то, что процесс сам себя исчерпает, подобно вулкану, истекающему лавой. Тем временем у попавшего в окружение человека остаются только две заботы: исполнять должное и не отклоняться от нормы. Это происходит даже и в безопасных зонах, где люди также охвачены паникой перед лицом гибели. 

И здесь неизбежно возникает вопрос, причем не только теоретический, но и для каждого сегодня — вопрос существования: остался ли еще иной путь, по-прежнему торный? Есть еще узкие проходы, горные тропы, открытые только тем, кто поднялся высоко. Перед нами новая концепция власти в ее самой сильной и беспримесной концентрации. Чтобы выстоять перед ней, нужна новая концепция свободы, которая не может иметь ничего общего с теми поблекшими представлениями, что до сих пор были связаны с этим словом. Прежде всего это касается тех, кто не только сумел остаться неостриженным, но и дальше хочет сохранять свои волосы. 

И в самом деле, известно, что в этих государствах, с их столь могущественной полицией, не все живое и подвижное вымерло. В панцире новых Левиафанов существуют бреши, которые постоянно кем-то нащупываются: занятие, предполагающее не только осторожность, но и отвагу нового, до сих пор неизвестного рода. Оттого и напрашивается мысль, что тем самым элиты вступают в борьбу за новую свободу, требующую больших жертв и не могущую быть истолкованной каким угодно способом, разве только достойным ее. Необходимо обратить взор на более суровые места и времена, чтобы найти что-либо подобное, например на гугенотов или на испанскую герилью, как видел ее Гойя в своих «Бедствиях войны». По сравнению с этим взятие Бастилии, которое и сегодня еще подпитывает сознание индивидуальной свободы людей, кажется не более чем загородной воскресной прогулкой. 

По сути, тиранию и свободу нельзя рассматривать по отдельности, даже если с точки зрения временности они и сменяют друг друга. Можно, конечно, сказать, что тирания упраздняет и отменяет свободу — но, с другой стороны, тирания становится возможной только там, где свобода стала ручной и низвела сама себя до пустого понятия. 

Человек склонен полагаться на машины или уступать им даже тогда, когда он должен черпать силы из собственных источников. Это объясняется нехваткой фантазии. Человек должен осознавать тот предел, за которым он не может себе позволить отдавать на откуп свое собственное суверенное решение. Пока все в порядке, в кране есть вода, а в розетке ток. Если жизнь и собственность окажутся в опасности, телефон волшебным образом призовет на помощь пожарных и полицию. Большая опасность скрыта в том, что человек слишком сильно на эту помощь полагается и потому оказывается беспомощным, когда она не приходит. За любой комфорт нужно расплачиваться. Положение домашнего животного влечет за собой положение убойного скота. 

Катастрофы — это проверка на то, в какой мере людские массы и народы сохранили свою подлинную основу. Уходят ли по-прежнему их корни прямо в почву — вот от чего зависит их здоровье и выживание по ту сторону цивилизации с ее системами страхования. 

Это становится заметным в момент самой страшной опасности, когда машины не только изменяют человеку, но и бросают его в самом беспросветном окружении. И тогда он должен сам решить, признает ли он партию проигранной или же будет продолжать ее своими собственными, глубинными силами. В этом случае он решается на Уход в Лес. 

Перевод: Андрей Климентов

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
25 Апреля / 2020

Отрывок об Алексее Гастеве из книги Зигфрида Цилински «Археология медиа»

alt

Обычно принято полагать, что — медиа это совокупность технических устройств и коммуникационных посредников, появившаяся не раньше XIX столетия. Их история в этом случае — поступательное развитие изобретений, начинающееся с газет и телеграфа и завершающееся сегодняшними интернет-СМИ и социальными сетями. Однако у Зигфрида Цилински, одного из самых ярких представителей немецкой медиа-теории,  иное мнение на этот счет. Главная мысль Цилински состоит в том, что эта история — не предсказуемый переход от простого к сложному, а набор переломных моментов, очень условно связанных во времени. «Археология медиа» — это попытка раскопать и визуализировать слои «глубинного времени» истории медиа, ранее скрытые от исследовательского взгляда. Опираясь на обширные исторические материалы, Цилински исследует изобретение приспособлений для слушания и видения на протяжении двух тысячелетий существования культуры и техники. Он раскрывает вклад «мечтателей» в конструирование медиа-миров, начиная с досократика Эмпедокла и философов-натуралистов Ренессанса и барокко и заканчивая русскими авангардистами начала ХХ века. Рассматривая медиа как попытку создать пространство действия, соединяющее то, что было разделено, Цилински описывает модели и машины, устанавливающие эту связь. Раскрытие этих моментов «глубокого времени медиа» ставит нас в новые отношения с современностью; эти открытия проливают свет на сегодняшний медийный ландшафт, помогая прочертить карты для наших будущих исследований.

Мы подготовили для вас главу из «Археологии медиа», посвященную Алексею Капитоновичу Гастеву, рабочему-металлисту, политическому агитатору, поэту и идеологу Пролеткульта. После октябрьской революции Гастев стал крупным профсоюзным деятелем и руководителем Центрального института труда, удивительной организации, сделавшей своей целью рационализацию и подчинение времени. Одержимость временем — одна из главных черт большевистской революции с самого ее начала. «Выиграть время», покорив его и подчинив себе — вот задача, о которой постоянно говорят со всех трибун и пишут во всех газетах ее вожди. Один из способов разрешения этой задачи — создание новой технологической цивилизации, в которой люди станут естественным продолжением машин, но не их винтиками и составными частями, а, слившись с ними, перейдут в иное, доселе невиданное качество, открывающее новые возможности и горизонты эмансипации. Поэтому совсем неудивительно, что Центральный институт труда в СССР возглавил поэт-футурист. Читайте об этой удивительной эпохе, когда буквальное, на материальном уровне, присутствие утопии в повседневной жизни  сделало возможным уникальное сочетание телесной дисциплины, заводского труда, искусства, политики и медиа, которое стало (и продолжает оставаться) источником вдохновения для художников, архитекторов и кинематографистов. 

Максим Фетисов

Бедным и скудным оставался мир вещей до тех пор,
пока смертный человек был мерой всех вещей…

Фюлёп-Миллер 1934, 285

Между 1907 и 1909 годом Алексей Капитонович Гастев работал вагоновожатым в Санкт-Петербурге. Тяжелая машина, посредством которой, по его субъективному ощущению, он управлял комфортной жизнью тогдашней российской столицы, поначалу доставляла ему большое удовольствие. Противоречие между лениво несущей свои воды к морю Невой и ее широко разветвленными каналами, роскошными парками города, грандиозно спроектированного Петром I, медлительностью его пассажиров и железным ускорителем городского уличного движения вдохновило писателя на короткую историю, записанную им в 1910 году в парижском изгнании:

…Сопровождаемый мощным ревом моторов, ты прорезаешь прозрачный воздух, который наполнен ароматом свежей зелени. Медленно, спокойно, словно скользя по бархату, ты едешь до самого Строгановского моста, затем ты резко останавливаешь машину там, где обрывается улица. Остановка. После этого, попросту не обращая внимания на протесты слишком изящно одетых пассажиров и пренебрегая предписаниями безопасности, я одновременно включаю оба мотора. Страшным рывком трогаясь с места и рассыпая дождь искр, я мчусь, будто ужаленный пчелой, по изобилующему поворотами отрезку Каменноостровского проспекта…

Отец Гастева был учитель, мать — швея. Семья происходила из Суздаля, небольшого городка в Центральной России. Он также хотел стать учителем и в 16 лет, незадолго до начала XX века, начал учебу в Москве. В 18 лет он вступил в Российскую социал-демократическую партию (РСДРП), в 19 лет его исключили из Московского педагогического училища, так как он был одним из организаторов политической демонстрации. За нелегальную пропаганду социализма среди текстильщиков Гастева впервые арестовали в 1902 году, и на три года он был выслан в Вологодскую губернию. Таковы лишь некоторые факты из этой уже даже на тот момент богатой событиями биографии молодого человека. Выросший в благополучной и, скорее, интеллигентной семье, он был рано вовлечен в молодое рабочее движение России и зарабатывал деньги, меняя места работы на ремесленных и промышленных предприятиях, участвовал в создании профсоюза металлистов в Петербурге и, непрерывно меняя псевдонимы, писал репортажи и короткие рассказы для газет и журналов левого движения. До самой Октябрьской революции 1917 года Гастев много раз попадал под полицейский арест и был приговорен, в общей сложности, к десяти годам ссылки, однако постоянно совершал побеги и провел несколько лет в кругу активной группы русских политэмигрантов в Париже. Здесь он впервые вступил в контакт с французскими левыми, а также познакомился с западноевропейским художественным авангардом. Около 1907 года он вышел из социал-демократической партии. Только в 1931 году, в возрасте 49 лет, когда он уже занимал ответственную позицию в деле преобразования индустриального труда в Советском Союзе, а к его идеям относились со все большим недоверием, он вступил в коммунистическую партию. Спустя семь лет Гастев был вновь арестован по приказанию Сталина, “приговорен к десяти годам исправительных работ и вскоре после этого расстрелян. Официально зарегистрированная дата его смерти 1 октября 1941 года. В 1955 году под давлением его родственников и друзей был начат медленный процесс его реабилитации. В середине 1960-х годов вышли новые издания его работ по теории труда, в 1971 году в Москве были вновь изданы его избранные поэтические тексты. Об этом убежденном русском тейлористе и радикальном поэте «машинного», как называл он свою идеальную концепцию нового мира, мало знают и по сей день, как у него на родине, так и в Западной Европе.

Одно из важнейших для Гастева слов — это «опыт». В зависимости от контекста, в русском языке оно может означать «переживание» либо «эксперимент». Гастев понимал жизнь как лабораторию, а свою собственную биографию — как череду лабораторных ситуаций. «В своей жизни я очень долго был революционером, конструктором замков и художником», — писал сам Гастев, ретроспективно обозревая ее, — «и пришел к убеждению, что наивысшим выражением труда, которое <…> можно найти во всем, что я сделал, была инженерная деятельность».

Колоссальная царская империя до первых десятилетий XX века экономически базировалась в основном на аграрном производстве. Попытка индустриализации жизненных отношений претерпела резкое столкновение с традиционным восприятием времени, и восприятие это определялось постепенной сменой времен года и распорядком дня в сельском хозяйстве. Гастев вложил всю свою фантазию и энергию в проект преобразования этого неповоротливого колосса в структуру, которая должна была работать в ритме машины. В первые годы своей активной профсоюзной деятельности он все еще твердо верил в трудящихся как субъектов необходимой трансформации и в их обучаемость. Но когда он сталкивался с невыносимой для него косностью большинства людей, с какими он встречался в мастерских и на фабриках, его надежды все больше сдвигались в сторону машины, прежде всего, в ее идеальном обличье автомата. Эти надежды достигли апогея в концепции того, что лишь при последовательном включении индивида в технический процесс могут реализовываться представления Гастева об общественном прогрессе. Теперь уже не машины подлежали организации, но, наоборот, сами машины должны были воздействовать на реорганизацию. В статье «О тенденциях пролетарской культуры» Гастев писал: «…машина управляет живыми людьми. Машины — это уже не объекты управления, а его субъекты». Этот процесс был, с точки зрения Гастева, не изолированным и не локальным. «Технизация слова» была для него тождественна «технизации мира». И мыслима она была только всеобъемлющей и имела универсальный характер. Индивид в ней полностью исчезал. Трудящиеся будущего были «шестеренками в колоссальной машине». Развивалась психология, которая была тождественной правилам работы автомата — с его двумя состояниями «включено» и «выключено» и с его замкнутым циклом функций. Индивид должен был стать семиологическим аппаратом, «механизмом, который совершает операции в знаках и знаковых процессах». Гастеву было ясно, что такого рода трансформация взглядов и квалификаций возможна лишь для элитарного меньшинства трудящихся. Ведь существуют лишь немногие, кто мог бы следовать собственным законам машины и ее ритмам, принципиально отличным от ритмов человеческого тела. Эти особые типы трудящихся, прошедших машинную подготовку, следовало бы принимать точно так же, как и саму машину.

В тесной взаимосвязи с изменением мировоззрения Гастева от бунтующих масс по направлению к коллективной машинной производительности развивались формы и темы его литературного труда. Его первыми опубликованными текстами были репортажи 1903 года о трудовых буднях, точные наблюдения над процессами производства и эксплуатации, в ходе которых он видел страдания рабочих. Первые стихотворения, написанные около 1913 года, он объединил в полное издание своих поэтических сочинений в 1926 году под заголовком «Романтика». Это были призывы к борьбе бунтующего российского рабочего движения и к его успехам, написанные в форме банальной лирической прозы и традиционного стиха. Однако на протяжении Первой мировой войны, после вынужденного пребывания Гастева в Париже и под впечатлением от Октябрьской революции, он радикализировал свой литературный стиль и подверг его строжайшей языковой экономии. Строки его стихотворений становились все более сжатыми, и казалось, что они сами выходят из-под машины. «Быстро писать, — требовал он впоследствии в своем тексте, обращенном к механикам-монтерам. — Никуда не ходить без блокнота и карандаша. Конечно, хорошо, если бы поголовно все знали стенографию». Его поэтическим шедевром стал в конечном счете сборник стихотворений, вышедший под названием «Пачка ордеров». Написанные в 1919–1920 годах, они вышли в 1921 году в Риге. Тоненькая книжица со стихами был последней, в которой видны ярко выраженные художественные амбиции автора.

Гастевская идея универсальной механизации явно несла в себе религиозные черты. Он видел в себе миссионера механизации всех сфер жизни, и притом в глобальном масштабе. Поэтому не было бы неверным интерпретировать его «Пачку ордеров» как десять заповедей для нового мира. И действительно, стихотворения в пакете пронумерованы от 01 до 10 и числа являются их единственными заглавиями. В «Технической инструкции» Гастев предписывает, чтобы они читались «ровными отрезками, как бы сдаваемыми на аппарат». Перед слушателем они должны представать «как либретто вещевых событий». Еще раз он развивает мотивы, которые занимали его еще в ранних текстах. Музыка, вибрирующий звук, динамика шумов служат ему метафорами для процесса преобразования, оркестровки ради символизации универсального. Так, в «Ордере 06» читаем:

Азия — вся на ноте ре
Америка — аккордом выше.
Африка — си-бемоль.
Радиокапельмейстер.
Циклоновиолончель — соло.
По сорока башням — смычком.
Оркестр по экватору.
Симфония по параллели 7.
Электроструны к земному центру…
Грянуть вулкано-фортиссимо кресчендо.
Держать на вулкане полгода.
Спускать с нуля.
Свернуть оркестраду. 

Ордер 07 — единственный гимн новым медиа: телеграфу, телефону и радио, которое в ту эпоху, когда он писал стихи, существовало в качестве средства массовой информации только в США. Но даже и здесь Гастев жестом всемогущества и охвата всего мира объявляет: «…Включить солнце на полчаса…». Формальной кульминации, однако же, он достигает в стихотворении под названием «Ордер 02». Оно начинается с распоряжений: «Хронометр, на дежурство. / К станкам», и заканчивается строками, которые в русском языке состоят только из единичных слов приказов: «Подача. / Включить. / Самоход. / Стоп…». Экономия языка становится экономией времени, и наоборот. Обе совпадают в идее стихотворения как Руководства, как руководства к действию для гастевской концепции «машинного».

Восприятие такой поэзии в раннем Советском Союзе было весьма противоречивым. С одной стороны, резко отвергалось воспевание машин в языке футуризма, так как оно не имело никакого отношения к политике, с другой — автора восхваляли как «Овидия горняков и металлистов». Велемир Хлебников, один из наиболее ярких поэтов, представлявших футуристическое движение, хотя и критиковал религиозный жест в поэзии Гастева, но в то же время прославлял ее — не в последнюю очередь, как подтверждение своих собственных идей предвоенного периода. «Это обломок рабочего пожара, взятого в его чистой сущности; это не „ты“ и не „он“, а твердое „я“ пожара рабочей свободы. Это заводский [sic! — Примеч. пер.] гудок, протягивающий руку из пламени, чтобы снять венок с головы усталого Пушкина — чугунные листья, расплавленные в огненной руке…». Хлебников обращается здесь к проблеме, которая остро обсуждалась в дискуссиях движением Пролеткульта в ранние советские годы. Он задавался вопросом, может ли такая поэзия индустриальных будней писаться лишь теми, кто непосредственно участвует в процессе технического производства. И это был не только художественный, но и экзистенциальный вопрос. В зависимости от того, каким был ответ на него, он мог привести к исключению либо к включению художников. С точки зрения Хлебникова, который социализировался как интеллектуал до мозга костей, Гастев был доказательством того, что и люди, занимающие позицию рядом с верстаком, могут формировать превосходные художественные замыслы для грядущего мира. Программу в художественной форме могли бы написать как раз такие люди, которые хотя и имели бы дело с аппаратами, но в то же время дистанцировались бы от них.

Поэзию Гастева вследствие его идентификации с техникой и эстетическим радикализмом можно было бы считать скорее ярким продолжением предшествующего развития, нежели каким-то революционным новым началом. На рубеже XIX–XX веков в России со столицей в Петербурге складывались различные группы художников, писателей, театральных деятелей, которые стремились решительно порвать с традиционными формами искусства. Когда в 1914 году этот город посетил лидер итальянских футуристов, то эксцентричные активисты того же русского движения, регулярно собиравшиеся в кафе «Бродячая собака», приняли его как сытого и скучного буржуа. Хлебников уже в первое десятилетие XX века начал подвергать язык строгому анализу и конструировать стихотворения с математических и астрономических позиций. Алексей Елисеевич Крученых в начале 1910-х годов писал стихи со строками, состоящими из одного слова. Александр Скрябин, Николай Рославец и Михаил Матюшин, будучи композиторами, занимались, среди прочего, музыкой экстаза, ритуала, церемоний. Польский писатель, художник, рисовальщик, фотограф и теоретик искусства с русским паспортом, Станислав Игнаций Виткевич, который называл себя также Виткаций, в годы Первой мировой войны экспериментировал с многократной экспозицией фигур на одной-единственной фотографической пластине. Его «многократный автопортрет» как офицера русской армии, для создания которого он изобрел сложнейшее зеркальное устройство, возник между 1914 и 1917 годом в Петербурге.

Кульминацией совместной художественной деятельности петербургских «будетлян», тех, кто «знает, что принесет будущее», стало представление оперы «Победа над солнцем» в декабре 1913 года. Хлебников написал пролог: «Люди! Те, кто родились, но еще не умер…», заканчивавшийся призывом: «Созерцебен есть уста! / Будь слухом (ушаст) созерцаль! / И смотряка!». Музыку написал Матюшин, либретто — Крученых. Вначале два обозначенных как анонимы актера пели: «Толстых красавиц / Мы заперли в дом / Пусть там пьяницы / Ходят разные нагишом / Нет у нас песен / Вздохов награда / Что тешили плесень / Тухлых наяд!..». Опера начинается со сценического указания: «Картина 1: Белое с черным — стены белые пол черный». Сценические декорации изготовил К. Малевич. По его собственному признанию, во время работы над оперой он создал первый набросок черного квадрата, который в 1915 году был впервые показан публично, наряду с серией дальнейших супрематистских картин. В том же году состоялась последняя выставка русских кубофутуристов. Она называлась «0/10».

Гастевская идея «машинного» служила особенным выражением в рамках той сложной констелляции, когда художники в дореволюционной России пытались договориться между собой и в то же время найти себе место в международном масштабе. И она не была каким-то странным исключением. Кубофутуристы с жадностью набрасывались на знания естественнонаучного и технологического авангарда и пытались трансформировать их в художественные практики или наделить их в искусстве автономными формами. «Наука знает „ионы“, „электроны“, „нейтроны“. Пусть у искусства будут — аттракционы», — писал Сергей Эйзенштейн в автобиографической статье «Как я стал режиссером». Хлебников изучал математику в Казанском университете, где в начале XIX века преподавал Николай Лобачевский. Вместе с венгром Яношем Больяи он считается основателем неевклидовой геометрии. Его знаменитая статья о новой «воображаемой геометрии» вышла в «Казанском вестнике» в 1829 году. Через некую заданную точку, которая расположена не на заданной линии, можно провести более чем одну линию, которая не будет пересекать заданную линию. То, на что намекал Карл Фридрих Гаусс, один из главных героев эпохи раннего развития телеграфии, уже в 1824 году, уверенно доказали в своих ранних текстах русский и венгр. Это было начало математически точно рассчитанной пространственно-временной динамики, которая радикально изменила математико-физическую картину мира. Правда, только спустя несколько десятилетий, так как поначалу теории Лобачевского и Больяи натолкнулись на отвергающее непонимание. В 1880-е и в 1890-е годы эти теории получили новый жизненный импульс, и в той атмосфере, где Эйнштейн пришел в конечном итоге к формулировке частной и общей теории относительности, стали приниматься с большим вниманием. Для математика и поэта Хлебникова, как и для его соратников по кубофутуристическому движению, Лобачевский был символической фигурой прорыва, разрушающего старые статические отношения. Линии должны искривляться, проходя через заданную точку в обоих концах линии, которую они не могут пересекать.

Петербург, который за свою разветвленную систему водных каналов и многочисленные роскошные дворцы назывался Северной Венецией, был до середины 1920-х годов центром технологических переворотов и новых научных фантазий. При Петре Великом в 1720-е годы начала свою деятельность богатая и оживленная Академия наук. В 1728 году начал регулярно выходить ее первый журнал под названием Commentarii Academiae Scientiarum Imperialis Petropolitanae, на который внимательно реагировали и в других академических метрополиях Европы. Многие выдающиеся западноевропейские естествоиспытатели XVIII века были членами-корреспондентами этой академии, к примеру акустик Хладни, который в 1794 году проводил в Петербурге эксперименты со звуковыми фигурами и демонстрировал построенный им самим музыкальный инструмент «евфон».

Концепции вычислительных машин можно проследить вплоть до начала XIX века. В сентябре 1832 года Семен Николаевич Корсаков опубликовал статью, где предложил новый метод статистического исследования для «сравнения идей». Его концепция включала в себя машину для классификации простых логических операций. Данные этой аппаратуры для формального интеллекта должны были записываться и сохраняться на перфокартах — метод, который за сто лет до этого был изобретен французским механиком Фальконом для управления ткацкими станками, а в начале XIX века был усовершенствован Жозефом Мари Жаккаром для более эффективной работы ткацких станков. Только 50 лет спустя после Корсакова Герман Холлерит, основатель фирмы, из которой впоследствии возникла империя IBM, ввел перфокарты для механического письма.

Составной частью ранней сцены энтузиастов развития техники был небольшой физический институт при Константиновском артиллерийском училище. Он стал зародышем для глобального распространения электронного телевидения. Профессором электрохимии и электрофизики там был Борис Львович Розинг. Он учился на физико-математическом факультете технического университета в Петербурге и защитил в 1893 году докторскую диссертацию об «исследовании эффектов, имеющих место при намагничивании металла». Магнетизм и электролиз были основными темами его деятельности как молодого исследователя. В артиллерийском училище он сосредоточился, наряду с разработкой новой системы аккумуляторов, на технических решениях передачи изображений на расстоянии. Первые опыты он делал с проекцией визуальных знаков в серебряных электролизных ванночках, на дне которых было проложено пять соединенных между собой ниток кабеля — своего рода визуальный электрохимический пишущий телеграф. Каждый контакт был предусмотрен для сигнала с изображением. К началу XX века Розинг начал экспериментировать с трубкой Брауна, которая с 1896 года находилась у него в распоряжении как электронное табло. Еще в 1902 году он использовал электронно-лучевую трубку со стороны получателя, тогда как со стороны отправителя ему еще были необходимы электрохимические элементы. В 1906 году Розинг спроектировал полную систему с электронными трубками для передачи простых стоячих изображений — в том же году, когда страсбуржец Макс Дикман предложил использовать трубку Брауна со стороны получателя, а кроме того, экспериментировал с электромеханическим диском Нипкова. До 1907 года Розинг совершенствовал аппаратуру с зеркальными барабанами в качестве считывающих устройств и манипулировал интенсивностями света трубки до такой степени, что теоретически смог построить полутона и рудиментарные движения разрешимостью двенадцать строк. Эту систему он запатентовал и в Германии под номером 209320. Тем самым в 1911 году ему практически удалась также первая передача движущихся изображений.

Электронное телевидение в 1920-е и 1930-е годы стремилось к ранней зрелости продукта в двух западных странах: в США и Великобритании. Протагонистами его технологического развития считались Исаак Шёнберг и, прежде всего, Владимир Козьмич Зворыкин. Оба до революции учились у Розинга в Петербурге. Шёнберг эмигрировал в Англию и стал в компании Thorn-EMI ответственным за развитие электронного телевидения. Зворыкин вместе с Розингом работал в 1910–1912 годах, когда последний экспериментировал над практическим совершенствованием своей системы, состоявшей из холодных катодных трубок. В 1917 году Российское общество Маркони в Петербурге поручило Зворыкину создать лабораторию электронного телевидения. После промежуточного пребывания в Париже Зворыкин в 1918 году эмигрировал в Соединенные Штаты, где, работая на Radio Corporation of America (RCA), он получил превосходные условия труда для разработки своего иконоскопа, первой электронной камеры, способной функционировать.

Особенность проекта Гастева состояла в последовательности, с какой он пытался перенести свой идеал жизни как машины функционирующей в универсальном механизме из поэзии в будни общества. Он был воодушевленным приверженцем научно-технической организации производства, которая в России под обозначением НОТ (научная организация труда) прошла испытания еще до Первой мировой войны и оказала колоссальное влияние на культуру, музыку и язык страны. В ней он видел не только свободный по сути своей от идеологии метод повышения производительности труда, но и концепцию для радикальной перестройки индивида как компонента общества — великого автомата. Героем его концепции был представитель лагеря классовых врагов, Фредерик Уинслоу Тейлор, который в 1881 г. выиграл национальный чемпионат США по теннису в парном разряде и в том же году своими исследованиями и экспериментами вызвал интерес к более эффективному использованию рабочего времени в промышленности. В 1911 году были изданы его «Principles of Scientific Management», которые — с их ведущей мыслью «о необходимости переноса интеллекта не только на машины, но и на рабочих» в мировом масштабе сделались программой нового восприятия индустриальной производительности: «До сих пор на первом месте стояла Личность, в будущем на первом месте будут находиться организация и система». Намерения Тейлора также были всеохватными. Дело в том, что поначалу он обращал свой текст как речь к членам «American Society of Mechanical Engineers». Однако в публикации он подчеркивал, что его принципы должны годиться для «всех областей человеческой деятельности» в качестве «энергетического императива», как назывался один из текстов Вильгельма Оствальда, написанный в 1912 году.

Гастев заострял эту мысль. Из последовательного применения механических принципов к человеческой деятельности должны были на всех уровнях возникать не только совершенные машины для труда, но и «директорские аппараты, администраторские механизмы или регуляторы производства». Для художественной практики он исходя из этого разработал идею нового комбинированного искусства, для овладения коим требовались совершенно новые квалификации:

Культура — это не грамотность и не словесность: мало ли у нас есть грамотных, ученых людей, но они беспомощны, они созерцательны, они — скептики. Современная культура, та, которую нам надо для переделки нашей страны, это прежде всего сноровка, способность обрабатывать, приспосабливать, подбирать одно к другому, приплочивать, припасовывать, способность монтировать, мастерски собирать рассыпанное и нестройное в механизмы, активные вещи.

Стремиться интегрировать подобную систему в безнадежно отсталую экономическую структуру было не только анахроничным, но и дерзким. К тому же, это наталкивалось на яростное сопротивление в среде организованных левых внутри страны. Еще в 1914 году Ленин заклеймил тейлоризм как «порабощение человека машиной».

Недавно в Америке сторонники этой системы применяли такие приемы.
К руке рабочего прикрепляют электрическую лампочку. Фотографируют движения рабочего и изучают движения лампы. Находят, что известные движения были «излишни» — и рабочего заставляют избегать этих движений, то есть работать интенсивнее, не теряя ни секунды на отдых…
Кинематограф применяется систематически…

Критики машинизма из рядов традиционной психологии труда и «психотехники», которые, помимо прочего, ссылались на одноименную книгу Гуго Мюнстерберга, кичились идентичностью индивида как «субъекта труда» и строго отвергали его функционализацию как реализатора механических принципов, поскольку они видели в ней грубую редукцию сложности, которую в конечном счете можно было бы счесть непродуктивной, но также и по политическим причинам. Механизация труда, по их мнению, могла бы принести с собой еще более жестокую эксплуатацию трудящегося. И все-таки экономическое давление было, очевидно, мощнейшим. Впору было ухватиться за любую соломинку, казавшуюся пригодной для реорганизации производств, поэтому поначалу Гастеву была предоставлена свобода действий. На основании решения президиума Центрального Совета профсоюзов от 27 августа 1920 года и под его руководством был основан Центральный институт труда (ЦИТ), который начал работу в бывшем роскошном отеле «Элита», поначалу в чрезвычайно стесненных условиях. В течение короткого времени это учреждение, однако, вышло на уровень движения в масштабах всей страны, с филиалами по всему Советскому Союзу.

ЦИТ был «последним произведением искусства» Гастева, как он сам охарактеризовал свой проект. Его брошюры и книги производили впечатление публикаций из издательства по поддержке конструктивистско-футуристической эстетики. Иллюстраторы вроде Кринского моделировали для упомянутого учреждения своего рода корпоративную идентичность. Их язык был отчетливо сформирован поэтической традицией, начавшейся с Гастева. «…Вместо вероятно — точный расчет / вместо как-нибудь — продуманный план». В этом роде, в духе десяти заповедей, были составлены бесконечные цепочки напечатанных указаний для «нового человека», которого он хотел создать с помощью обучения в рабочих институтах; «…он должен смотреть прямо-таки глазами дьявола и слушать собачьими ушами». Его система в целом должна была быть «биологическим механизмом». Как ни парадоксально, представление о труде, вырисовывавшееся в этой концепции, не было представлением об отчужденном промышленном труде. По существу, Гастев предлагал полное отождествление с деятельностью, словно с художественным ремеслом.

Будем же воспитывать любовь не только к машине, которая часто для нас — лишь теоретическая мечта, а к инструменту, к приспособлению. <…> Выдвинем молоток и нож как два главные обработочные начала <…> Ловкое овладевание молотком таит жажду изобретения или применения прессующей машины. Ловкое овладевание ножом таит жажду применения совершенных режущих инструментов и машин. <…> Кончайте с великими замыслами, становитесь художниками труда!

Страстное отношение к технике, выразившееся здесь, не было признаком избыточности машинного оборудования, которое еще только предстояло организовать, но возникло из ситуации явной и реальной нехватки «в исцеляющем царстве машин»: «В бедном промышленностью и опустошенном войной государстве <…> поначалу существовало лишь немного экземпляров этих многоколесных чудо-приборов из сверкающей стали; однако для правоверных большевиков любой телефон, любая пишущая машинка, все, что хоть как-нибудь было связано с техникой, стало предметом восхищенного удивления…».

Поначалу существовало, прежде всего, две тактики, посредством каковых Гастев с его сотрудниками пытались победить в своей борьбе за нового человека. И обе были тесно взаимосвязаны. «Объективная гигиена мозговой деятельности» должна была состоять в том, что против неповоротливости русского человека следовало установить и привести в движение «ключи к экономии времени». Новую экономику невозможно было бы реализовать в условиях прежнего уюта. В 1923 году Гастев параллельно функционированию ЦИТ стал инициатором создания «Лиги времени».

Это движение сделалось чрезвычайно популярным. На протяжении нескольких месяцев его филиалы возникли в Петербурге, Харькове, Киеве, Казани, Ростове и Тифлисе. Отдельные предприятия провозглашались ячейками Лиги времени. Ее лозунги высказывались в листовках и агитационных брошюрах, сводясь к чередованию трех понятий: «Время — система — энергия!». Ее члены назывались «элвистами», что являлось новообразованием от русского «Лига времени». «Измеряй свое время, контролируй его! Выполняй все вовремя, минута в минуту! <…> Лига времени представляет собой средство коллективной пропаганды для введения американизма в лучшем смысле слова: наш труд — это наша жизнь!». 24 часа суток нельзя растянуть, но их можно было бы эффективнее использовать: как в работе, так и в период отдыха. Чтобы изучить новые структуры времени, «элвисты»-индивиды получали хронокарты, на которых были подробно расписаны не только продолжительность производственных процессов, но и весь день — от чистки зубов до сна — как средство самоконтроля. Время, ощущаемое в сельскохозяйственном производстве как цикличное и непрерывное, растягивалось как стрела прогресса и разлагалось на мельчайшие компоненты. Часы с их stop и go, как принцип, в виде реле вызывавшие также и кинематографическое движение, стали мета-машиной с символическим характером.

Пунктуализации комплексного процесса соответствовала разработка кода механического движения. Из анализа сложной индустриальной деятельности Гастев дистиллировал две величины, которые он считал основой всего: удар и давление. В своей книге «Восстание культуры», написанной в 1923 году, он рассуждает на эту тему так:

Удар — это трудовое движение, в большей своей части проводимое вне обрабатываемого предмета, движение быстрое, резкое; нажим — это движение, все время приводимое в соприкосновение с обрабатываемым предметом, движение плавное. <…> Все трудовые движения суть либо ударные, либо движения давления. Таковы они в работе слесарей и кузнецов: клепка, биение молотом, рубка зубилом — ударные движения; опиливание, нарезка зубьев, стирание краски — движения давления.

Как у Сергея Эйзенштейна с его «би-механикой» и у Всеволода Мейерхольда с его «биомеханикой», для представления актеров на сцене, при разложении времени на микроструктуры движения и драматургия должны быть программируемыми на два основных элемента. В отношении новой экономии времени Мейерхольд в одной статье о будущем актера сформулировал соображения о би- и биомеханике: «Тейлоризация театра даст возможность в один час сыграть столько, сколько сейчас мы можем дать в четыре часа».

Таково было идеальное поле для применения медиамашин. Вследствие учения о движении Эмиля Дюбуа-Реймона и Эрнста Маха, физиологических экспериментов Вильгельма Вундта или Этьенна-Жюля Маре соответствующие институты и исследовательские отделения физиологии и медицины получили развитие к концу XIX века как прогрессивные медиалаборатории, совершенно в духе упоминавшейся идеи «бескровной анатомии», которая привела экспериментальную физиологию к поразительному разнообразию типов исследовательской аппаратуры, с помощью каковой можно было узнать и записать разные типы движения. Последовательно снятые серии фотографий Аншютца или Мэйбриджа служили созданию сенсационной демонстрации тел в движении, медиаисторически предваряя порождение иллюзий и массовое производство фантазий в кино. В традиции экспериментальной физиологии возникла другая стратегия записи и оценки тел. Здесь речь шла об анализе микроэлементов движений и об их переводе в данные, диаграммы, статистику, графики. (Хроно-)графический метод должен был с помощью такой нотации привести к созданию универсального языка физиологов, который был бы понятен во всем мире и совместим со всеми остальными такими языками.

Педантичные исследования проводил в рассматриваемую эпоху немецкий дуэт, работавший в сфере интересов «математико-физического класса Саксонского Королевского научного общества». Вильгельм Брауне был членом этого общества, а Отто Фишер — его ближайшим сотрудником, который после кончины Брауне издал основные тексты, написанные в соавторстве. Они особенным образом экспериментировали с конечностями человеческого тела. В исследованиях, одержимых манией детализации, они анализировали движения предплечий, локтей, ног, верхней и нижней части бедер в их протяженности и в их взаимоотношениях. Их «Определение моментов инерции человеческого тела и его конечностей» вышло в 1892 году, вскоре после смерти Брауне. Текст производит странное впечатление из-за страсти к подсчету деталей. Однако тем самым он отсылает к математическим возможностям как можно точнее реконструировать сложные отрезки движений через редукцию к нескольким важным параметрам и в конечном итоге отображать полученные данные в графической форме. Брауне и Фишер различали два модуса, посредством которых можно было бы уловить каждое движение подверженного гравитации тела, поступательное движение (Translation) и вращательное движение (Rotation).

Мы называем движение поступательным, когда все точки тела описывают параллельные прямые, мы говорим, напротив, о вращательном движении, когда при движении точки прямой тела, называемые осью вращения, не меняют своего положения, а все остальные точки, наоборот, описывают круги, чьи центральные точки расположены на оси вращения, и чьи уровни расположены вертикально по отношению к ней.

Из двух этих параметров физиологи развили свою комплексную систему отношений движения конечностей человеческого тела и его подсистем. В книге «Походка человека, опыты с ненагруженным и нагруженным человеком» их метод демонстрируется визуально эффектно и технически безупречно. Их испытуемый, мужчина, был одет в тесно облегающее черное трико и носил по соображениям безопасности тяжелые кожаные башмаки. Все конечности мужчины, а также голова, как казалось на первый взгляд, были соединены электропроводами. Подвод тока происходил через голову, так что испытуемый, будучи ведомым сверху, мог двигаться относительно спокойно. Однако технически решающий момент проявлялся в тонких белых линиях, которые были расположены на поверхности трико вдоль его тела. Это были так называемые трубки Гейслера, которые Аншютц использовал в другой форме для освещения диапозитивов своего вращающегося калейдоскопа, однако в этом виде они нашли применение и в некоторых архаических экспериментах по механическому телевидению на рубеже XIX и XX веков.

Брауне/Фишер пытались с их помощью лучше справиться с одной особой проблемой метода Маре. Тех, на ком Маре проводил свои физиологические эксперименты, он просто покрывал белыми или светящимися металлическим блеском полосками и в таком виде фотографировал в движении. Эти полоски в фотографических снимках оставляли за собой световые следы, превращаясь тем самым в какие-то нерезкие плоскости. Поэтому точность, с какой движения могли регистрироваться и реконструироваться, была не слишком высока. Трубки Гейслера в эксперименте Брауне и Фишера были расположены параллельно неподвижным частям конечностей и привязаны к ним кожаными ремнями. Всего насчитывалось одиннадцать трубок. Решающее преимущество состояло в том, что эти трубки могли подпитываться индукционным током. А это значит, что они могли весьма стремительно произвести последовательность коротких вспышек, похожих на молнии. К тому же наполненные азотом капиллярные трубки в состоянии свечения испускали сравнительно много химически активных лучей. Поэтому в темном пространстве отдельные конечности могли обозначаться именно как отделенные друг от друга линии. Можно было также получить и точные отношения между движениями рук и ног и движениями головы и ступней. Берлинский инженер К. А. Трамм в своей книге «Психотехника и система Тейлора», вышедшей четверть столетия спустя, мечтает о том, чтобы с помощью этой системы движения при ходьбе могли бы «исследоваться с точностью до 1/1000 мм», а исследования Брауне и Фишера были им «охарактеризованы как образцовые <…> и до сих пор непревзойденные».

Значительной составной частью ЦИТ в Москве и других местах России были «фотокинотеатры». Они были оснащены кинематографом, хронофотографическими инструментами, а также приборами, с помощью которых движения мышц или частоту пульса можно было через электропровода перевести в графические импульсы. Гастев использовал, прежде всего, такой метод записи, который он называл циклографией и который напоминал об экспериментах Брауне и Фишера, а также о методе Маре. Испытуемые люди и инструменты, с которыми они работали во время эксперимента, оснащались световыми точками в тех местах, которые были решающими для движений их тел. Благодаря двойной выдержке реальных движений испытуемых с рабочими инструментами и редуцированными точечными линиями ход рабочих процессов мог быть точно проанализирован и, в случае необходимости, по-новому организован. Особая сила русского тейлоризма, однако, заключалась в том, что медиалаборатории были вплетены в разветвленную сеть в высшей степени разнообразных исследовательских подходов и методов в том, что касалось психологических и физиологических исследований трудовых процессов. Это относилось также и к включению мира звуков, шумов и музыки как факторов воздействия на рабочие процессы в производимые исследования. Уже антропологические труды Карла Бюхера на рубеже XIX–XX веков были направлены на то, чтобы понимать их как категории производительности труда. Под ритмом он понимал «упорядоченное членение движения в его временном протекании» и полагал, что функция ритма для чувства наслаждения находится в теснейшем соседстве с этой же функцией для облегчения труда.

Центром теории и практики соответствующих экспериментов в России был Государственный рефлексологический институт по изучению мозга в Петербурге. Возглавлял этот ранний нейробиологический институт харизматический психотерапевт, врач и психолог Владимир Бехтерев, который работал в тесном соседстве, но также и в конкуренции с психофизиологической лабораторией Ивана Павлова. Бехтерев называл область своих исследований психоневрологией. Основными направлениями деятельности его института были рефлексология, работы по способности к концентрации и по гигиене труда. Особенное значение при этом имели эксперименты с музыкальными структурами, с теориями интервала, ритма, психофизиологического и терапевтического значения музыки. При лечении невротических и истерических больных музыкальное воздействие на мозговые процессы использовалось столь же интенсивно, что и медикаменты. Бехтерев и его сотрудники делали ставку на непосредственную целительную силу гармонических музыкальных структур.

«Влияние мажорных и минорных колебаний звуков на возбуждение и торможение в коре головного мозга» исследовалось точно так же, как воздействия особых музыкальных композиций на феномены усталости. Сам Бехтерев в сборнике, посвященном «Рефлексологии труда» и вышедшем в 1926 году, написал статью «Умственный труд с рефлексологической точки зрения и измерение способности к сосредоточению», где он исследовал различное влияние на умственную деятельность, с одной стороны, бетховенской «Лунной сонаты», а с другой — увертюры к опере Шарля Гуно «Фауст». Тезис Бехтерева гласит, что строго физиологический и рефлексологический метод можно сравнить со способом функционирования фортепьяно. Центр мозга выступает в роли фиксированного набора нот, рефлексы обслуживают отдельные клавиши, а музыкальный труд представляет собой сумму реакций всего организма. Атональная или двенадцатитоновая музыка вообще не подходит к концепции целительной терапии простыми гармоничными структурами. Нейрофизиологические эксперименты и их теории стали важным оружием в борьбе против радикальных художественных экспериментов с новыми музыкальными структурами.

Чем сильнее концепции маниакально стремящегося к гармонии социалистического реализма проталкивались в жизнь политически, тем больше те, кто хотел претворить в социальную практику передовую художественную эстетику и передовые научные идеи, подвергались дискриминации и изоляции. Их социалистический идеализм, даже в форме мечтательного технического утопизма, жестко сталкивался с диктаторской перестройкой Советского Союза, осуществлявшейся технофобно настроенным крестьянским сыном Сталиным и его партийной бюрократией. Как ни парадоксально, одной из первых жертв этого процесса стал Бехтерев, хотя его методы и теории совершенно не мешали государственной власти. В 1927 году он отважился исследовать мозг Сталина как врач и физиолог. Бехтерев «имел мужество поставить диагноз состоянию мозга партийного вождя — паранойя. После этого он прожил один день. Кремлевские доктора объявили причину смерти: кишечное отравление консервами».

Гастеву уже не помогло позднее вступление в компартию. В 1938 году он был арестован как контрреволюционер, получил приговор на одном из показательных процессов, где был осужден также и Мейерхольд, и, предположительно, сразу же расстрелян. Их концепция нового человека как гибкого, превосходно функционирующего биомеханизма потерпела крах также из-за догматической жесткости строго иерархически и неповоротливо работающей административной системы и ее консервативных представителей.

Перевод: Борис Скуратов

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
23 Апреля / 2020

5 электронных книг, которые вы читаете этой весной

alt

Весна в самоизоляции постепенно приближается к самому цветочному месяцу — маю. Несмотря на то, что многие из нас проводят время дома и почти не покидают своих комнат, мир просачивается в жизнь через окно и вместе с интернетом — книгами, новостями, фильмами и онлайн-совещаниями по работе. В изоляции нас преследуют все те же насущные вопросы: как пережить одиночество, рассчитаться с долгами и что надеть, выходя в магазин или в онлайн-вечеринку. Об этом и не только мы собрали небольшую подборку электронных книг, которые вы выбрали для чтения этой весной.

ЛитРес Bookmate

Наверное, одна из самых толстых книг, которые есть в нашем издательстве. Роман Джонатана Литтелла с заметной периодичностью попадает в различные подборки книг для чтения на карантине. Вероятнее всего, именитые «Благоволительницы» — действительно, неплохой способ провести время, если вам за последний месяц наскучило постоянное присутствие в онлайне.

ЛитРес Bookmate

Еще одна объемная актуальная книга нашла отклик у читателей этой весной. «Долг» — масштабное и увлекательное исследование истории товарно-денежных отношений с древнейших времен до наших дней. Главный тезис исследования разворачивается вокруг переосмысления традиционной экономики: в ее основе лежит категория долга, которая на разных этапах развития общества может принимать формы денег, бартера, залогов, кредитов, акций и так далее.

ЛитРес Bookmate

Человеку свойственно себя украшать даже во время пандемии, и порой в стремлении выделиться он может зайти слишком далеко. Книга Арнтцен не только о том, что надеть, если все же приходится иногда выходить из дома по делам. Она также посвящена тому, как мода задействована в решении масштабных экологических и социальных проблем.

ЛитРес Bookmate

Книга британской писательницы Оливии Лэнг исследует одиночество в большом городе. Переживая изоляцию и отчуждение, Лэнг обращается к опыту одиночества Эдварда Хоппера, Энди Уорхола, Клауса Номи, Генри Дарджера, Дэвида Войнаровича и других художников. Эта книга не только о непреодолимых пространствах между нами, но и о вещах, которые соединяют людей.

ЛитРес Bookmate

«На пике века. Исповедь одержимой искусством» — откровенная автобиография одной из самых влиятельных женщин в мире искусства — Пегги Гуггенхайм. В этом бурном повествовании между драмой, азартом и счастьем — художественные галереи, мода, вечеринки, дружба и разрыв, иначе — все, что помогает чувствовать время, жизнь и события, которые ее наполняют.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
22 Апреля / 2020

Беседа Александра Иванова и Льва Данилкина

alt

В день 150-летия со дня рождения Владимира Ильича Ленина публикуем выдержки из беседы о революции и Ленине главного редактора издательства Александра Иванова и писателя Льва Данилкина, которая была опубликована в журнале «Искусство кино» в 2017 году.

Лев Данилкин: Если мы сейчас выйдем на улицы и спросим, кто такой «Ленин», то, думаю, одним из самых частых ответов будет слово «гриб». Потому что все запомнили эту курехинскую шутку, которая должна была смешить полчаса, но запомнилась на тридцать лет, и это, конечно, неслучайно.

Александр Иванов: Не такая уж бессмысленная шутка.

Лев Данилкин: Да. Почему она запомнилась? Потому что историческая картина, которую стали формировать в перестройку, выглядела так: вот была какая-то «нормальная» русская жизнь, русская история – и вдруг на ней выросло нечто постороннее, внешнее, нелепое, какой-то нарост, вот этот самый гриб. «Ленин — гриб» — не просто дзенский хлопок такой, отрезвление абсурдом, нет, это кое-что побольше. Это означает «Ленин-чужой», не наш, не русский, чужеродный, Ленин-инопланетянин, Ленин — чертик из табакерки. «Мы» и в мыслях не хотели делать революцию, а «он» выскочил и сделал. Но на самом деле Ленин конечно НЕ гриб, и тут как раз можно вспомнить замечательноое соображение Маркса о том, что философы не вырастают, как грибы из земли, они продукт своего времени и своего народа, и самые ценные соки народа и эпохи как раз концентрируются в философских идеях. И тот же мировой дух, который строит железные дороги руками рабочих, он же в мозгу, в интеллекте философов строит философские системы. Вот в чем разница между случайным грибом и прорастанием мирового духа в мозгу философа. Гриб запомнился потому, что это хорошая метафора всего дискурса о случайности Ленина, о том, что революция, Октябрь были продуктом заговорщиков, а не продуктом движения масс.

Катерина Вахрамцева: Удивительно, что по всей Европе были выставки к столетию революции, а у нас они какие-то местечковые…

Александр Иванов: Но главное – насколько серьезной эта выставка оказалась, насколько не поверхностной. Она состояла из очень серьезных экспозиционных решений, например таких, когда рядом с залом, где впервые на Западе был в таком объеме представлен Петров-Водкин, находилась реконструкция сделанного Эль Лисицким дизайна комнаты в знаменитом Доме Наркомфина. Или огромный овальный зал, где в темноте, освещенный прожекторами, висел «Летатлин». Редкие образцы потрясающего революционного фарфора и так далее. Этот колоссальный культурный всплеск был всемирно важен, и это отдельная тема для разговора. Но миновать ее совершенно невозможно, потому рядом, под боком мы имеем, на мой взгляд, очень плохую экспозицию «советского» периода в современной Третьяковке, которая, надеюсь, когда-нибудь будет изменена.
У нас довольно много долгов перед революцией. Интеллектуальных и всяких прочих. И пока мы с ними не разберемся, нам очень трудно куда-то двигаться.

Катерина Вахрамцева: Каким образом в масштабе страны эти долги отдавать?

Александр Иванов: Нет, не страны, надо спокойно каждому решить эту проблему самому… Все эти коллективные упования, искупления, покаяния – это все, мне кажется, невозможно. Это должна быть индивидуальная практика личного понимания истории своей семьи. Например, я один из представителей той семейной традиции, где сочетались и коммунисты, и антикоммунисты. Я думаю, гражданская война в этом смысле – это ведь часть семейной истории многих людей. Она не проходила между «хорошими и плохими людьми». Она была ужаснее. Например, успех выставки Серова для меня во многом связан с историей, сформированной как альтернатива протестам на Болотной площади. Люди вышли на Болотную и впервые увидели вокруг так много «хороших, чистых лиц», как они сами это позже описывали. Другие люди пришли на выставку Серова и увидели не на Болотной площади, а на картинах (и среди смотрящих на них посетителей выставки тоже) так много приятных, открытых русских лиц. Купцов, крестьян, актрис, писателей, художников, царей и великих князей – одним словом, лица людей, составлявших русское общество в момент его расцвета. И это оказалось очень важно для многих людей – просто увидеть огромное количество позитивных лиц, составлявших Российскую империю, не обязательно русских по этническому критерию. Чего нам, мне кажется, не хватает, в отношении революции и настоящего времени – так это просто сказать самим себе «да», не предполагая за этим «да» никакой негативной идентичности. Для того чтобы себя понимать, нам не нужна негативная идентичность типа «я антикоммунист» или «я анти… кто-то».

Лев Данилкин: Мне не кажется, что люди могут договориться друг с другом. Как? Просто вместе почитаем собрание сочинений Ленина и приказов Колчака — и забудем, кого там у нас убили в этих войнах? Это может только единственным, естественным путем — через забвение, через сто лет, как во Франции это произошло с великой французской революцией, там сейчас уже все более-менее воспринимают это как событие национального масштаба, там никто не идентифицирует уже себя в рамках противопоставления монархист — якобинец. Здесь не так. Здесь это в памяти. Поэтому то, что сейчас навязывается сверху, точка зрения, что «у каждого своя правда, и люди сами могут договориться, читая опубликованные документы» — на самом деле, это не так  <…>.

Александр Иванов: Ленин – невероятно противоречивая фигура. И то, что нам достался такой «отец-основатель», конечно, меняет всю окраску нашей истории ХХ века. Многие его индивидуальные биографические черты, конечно, отложились в характере ряда политических институтов. Я бы не давал ему однозначной оценки. Эта неоднозначность оценки есть в книге Льва, хотя видно, что Лев симпатизирует Ленину.|

Лев Данилкин: Это не должно быть видно.
Александр Иванов. Но видно. И это понятно: он с ним прообщался почти десять лет. В главах про эмиграцию понятно, что Ленин – типичный русский мальчик, – человек предельного ресентимента, злопамятности, склочности. Это просто персональные черты.

Лев Данилкин: Но и «ресентимент» не было словом, которое определяет его поведение. Оно было предельно конструктивным.

Александр Иванов: Наверное. Но я думаю, что идея о том, что мир можно лепить как пластилин, для политика ленинского типа очень привлекательна. Лепить из социальной материи то, что Зигфрид Кракауэр называл «орнаментом массы».

Лев Данилкин: У Ленина нет такого. У него сказано, что в момент кризиса, когда кризис уже произошел, мир можно лепить, будто пластилин. Когда верхи уже не могут управлять по-старому, а низы больше не могут жить по-старому. Вот только в этот момент, на самом деле, вы можете лепить из масс что-то, согласно своей модели. До того вы можете заниматься какой-то маленькой заговорщицкой организацией, каким-то политическим, условно говоря, авангардом, который в момент кризиса как раз и будет субъектом лепки. А не до того <…>.

Александр Иванов: Мы, кстати, не обсудили еще одну важную тему в связи с Лениным.

Катерина Вахрамцева: Мы много чего не успели обсудить.

Александр Иванов: Тему, связанную с этосом и метафизикой революции. То, что зарядом революции была очень древняя русская тема соотношения свободы и справедливости. Мне очень понравилась одна цитата, на которую я достаточно недавно натолкнулся. Это какое-то интервью Хрущева, где западный корреспондент спрашивает его о том, правда ли, что Советский Союз всячески вмешивается в дела западных стран и поддерживает революционные антикапиталистические движения. На что Хрущев отвечает, что это-де полная ерунда, но что там, где рабочие – в любой стране мира: в Канаде, в Австралии, в Америке или Аргентине, — борются за справедливость, там, конечно, есть «рука Москвы». Это, безусловно, мощнейшая, во многом недооцениваемая сегодня позиция Советского Союза как мирового гаранта справедливости.

Лев Данилкин: Вот это должно быть в суждении о революции. Это была борьба не за прибавку к зарплате, а за справедливость.

Александр Иванов: Очень интересно, что, на мой взгляд, самый профессиональный, самый талантливый из музеев современной истории России — «Ельцин-центр» — свою главную экспозицию строит как раз на теме свободы, а не справедливости. Как известно, один из первых, если вообще не первый русский литературный текст – это «Слово о законе и благодати» митрополита Иллариона, XI век. Там вводится понятие свободы как благодати. Что, на самом деле, довольно известная в христианстве вещь. Но поскольку это первый русский литературно-философский текст, он играет очень важную, основополагающую роль для всей русской традиции – литературной и духовной. Что такое свобода, если это благодать? Это, во-первых, незаслуженный дар. Во-вторых, нечто, сущностно связанное с душой человеческой, а не с социальной, не с публичной сферой. И это некая абсолютно божественная способность быть восприемником божественного дара. И в этом смысле свобода у митрополита Иллариона всегда противостоит любому закону. Свобода – это не результат исполнения правильного закона или некий эпифеномен правильного закона, как полагала европейская традиция, начиная с Аристотеля, а в Новое время – с Канта. Свобода – это то, что никогда ни с каким законом не совпадает. И это, конечно, очень русское понимание свободы. Традиция понимания свободы, которая есть в России, которая есть у протопопа Аввакума, у героев Достоевского, у многих русских мыслителей XIX века, да и ХХ тоже, ближе всего к идеям митрополита Иллариона, нежели к идеям Канта. Мысль Канта сводится к тому, что если есть хорошие законы, то там, внутри пространства, задаваемого этими законами, и располагается свобода. Конечно, эта идея так и не закрепилась на местной почве. Революция не сильно поменяла вектор понимания свободы, заданный «Словом о законе и благодати» митрополита Иллариона. И в этом еще одна – пожалуй, самая фундаментальная – неразрешимость и незавершенность русской Революции.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
21 Апреля / 2020

«Лихорадка/Сон» — отрывок из книги «Инсектопедия»

alt

Отрывок из «Инсектопедии» Хью Раффалза о лихорадке малярии, тучах москитов и непрошенности гостей на берегах Амазонии. 

Лихорадка/Сон. Fever/Dream

1

То утро, слишком жаркое, слишком солнечное: нигде не находишь тени, в которой можно было бы укрыться; выжимаешь всё, что можешь, из подвесного мотора; первая река, вторая река, эти нескончаемые реки Амазонии; изумляться, что бывают такие далекие расстояния, нервничать из-за горючего, нервничать из-за подтопленных деревьев в воде, нервничать, что не успеем… везти на фельдшерский пост несчастную, печальную Лин, коротко стриженную, — она обкорнала волосы из бунтарства, и это стало лишним подтверждением ее умопомешательства… Марко, ее муж, с каменным лицом присматривает за ней, она же распростерлась под скамейками в нижнем отсеке моторки, подпрыгивающей на волнах, она неподвижна, лежит, как неживая, но всё еще жива, с виду неживая, но внутридым коромыслом: малярия циркулирует по ее жилам, раздувает ее печень, накаляет лихорадочный бред в ее несчастных затуманенных мозгах.

2

Заболели все без исключения. И неважно, что вокруг каждого дома лес был расчищен — именно так, как призывали листовки министерства здравоохранения. Неважно, что на дверном косяке в каждом доме был аккуратно написан от руки номер — подтверждение, что дом опрыскан ДДТ. Заболели все, некоторые сильнее, чем другие, самые слабые — дети и старики — как обычно, сильнее всех. Когда настал мой черед, я просто лег в гамак, пылая от ледяной дрожи, с резью во всем теле — с макушки до кончиков пальцев на ногах, взгляд у меня был тусклый, голова отупела, я всецело зависел от милости тех, кто знал: сделать ничего нельзя, остается лишь пережидать. Каждый день, когда смеркалось, лихорадка возвращалась. А наутро возникало чувство слабости, в котором был некий приятный аскетизм: словно я очистился и искупил свои грехи, выдержал испытание и остался жив. Но в голове свербело знание, что мой организм роковым образом прикован к суточным ритмам в новом, непредвиденном смысле.

А моя болезнь была ерундовой по сравнению с болезнями других. Молодая и сильная Дора, моя лучшая подруга в этих местах, побывала на пороге смерти. У нее, как и у Лины, был falciparum — самый страшный вариант, как она мне сказала. Когда она заболела, я был в отъезде, так что у нее была возможность рассказать мне об этом во всех мелодраматичных подробностях, которых заслуживал криз ее заболевания. У нее было três cruzes — «три креста», сказала она, хотя, как и я, она так и не разобралась толком, почему это так называется. Um cruz, dois cruzes, três cruzes. Некоторые говорили, что это отражает силу инфекции.

Но на типографских бланках, которые нам обоим дали в городской поликлинике, было три латинских названия (хотя, между прочим, на самом деле людей заражают четыре вида Plasmodium protozoa) и пустые клеточки, в которых можно было поставить аккуратный маленький крестик рядом с каждым названием.

На моем бланке был всего один крест, а клеточка рядом с P. falciparum пустовала. У Лины и Доры было по три креста, значит, один крестик непременно стоял рядом с P. falciparum — паразитом, который заплывает наверх, прямо в твой мозг.

3

Если ты очистишь землю вокруг своего дома от растительности, следуя советам в листовках, это мало что изменит. Или даже станет хуже. Боже правый, это же пойма Амазонки, дома стоят на речном берегу, и, когда паводок кончается, всюду остаются лужи и прудики со стоячей водой. Каждый год в течение нескольких недель воздух на рассвете и в час заката так кишит москитами, что все жгут в своих комнатах дрова, надеясь распугать этих бесов дымом. С нескончаемо слезящимися глазами, снова и снова шлепая себя по бедрам, рукам, бокам, даже по щекам, колотя друг друга, если замечаем усевшегося москита, подскакивая, словно кистоунские полицейские в старой комедии, мы пытаемся ужинать, но в большинстве случаев просто пасуем. Невозможно ни сидеть, ни вообще оставаться неподвижными, и, не будь эти укусы, похожие на булавочные уколы, столь болезненными, мы, наверно, находили бы всё это комичным. Не проходит и несколько минут, как мы укрываемся за москитными сетками или закутываемся в хлопковые одеяла, удрученные, искусанные, голодные.

В городах есть разные приспособления для отпугивания москитов. Но здесь, поскольку нет электричества, есть только одно средство — дым. Когда эффективной защиты нет, насекомые полностью лишают нас сил. Я никогда ни с кем не делился этим чувством, но среди этих насекомых я чувствую себя назойливым чужаком. Не так, как чувствовал себя, когда только приехал (а чувствовал я, что неуклюже встрял в жизнь людей, которые приютили меня в своем доме, и, значит, я на них паразитирую). Теперь, когда мы убегаем от туч москитов и клубов дыма, сплоченные болью и раздражением, стало ясно, что все мы тут — непрошеные гости, которые вмешиваются в жизнь ландшафта и его исконной флоры и фауны.

4

Хотя P. malariae может жить в организме целого ряда приматов, falciparum и другие паразитируют только на человеке. Между самкой москита Anopheles и ее паразитами — простейшими животными — стоят жизненные циклы, внушающие благоговейный ужас: столько в них изящества, разрушительности и стойкости. В сентябре 1658 года Оливер Кромвель умер от малярии, которой заразился в Ирландии. Теперь европейцы знают малярию исключительно как тропическое заболевание, болезнь бедняков из дальних и отсталых краев, неприбыльную болезнь. По данным ВОЗ, от малярии каждый год умирает полтора миллиона человек. К счастью, Лина не попала в их число. По крайней мере, тогда не попала. На фельдшерском пункте ей сделали укол и выдали какие-то таблетки, и мы повезли ее домой, теперь уже медленно; тревога отступила.

Столько проблем, и такие колоссальные; с чего начать? Фельдшерского пункта поблизости нет, канализации нет; летом проблемы с едой; невыносимое неравенство в доступности здравоохранения, средней продолжительности жизни и благосостоянии. А потом — стыд, такой сильный стыд, такое чувство своей бесполезности, такая всепоглощающая скука, которые выводят эту женщину из себя, а ее семью вынуждают стать маргиналами из маргиналов. Когда я пришел попрощаться, Лина не вышла из своего деревянного домика, где было всего две комнаты, — осталась внутри вместе со своими дочерьми, четырьмя девочками младшего школьного возраста, которые обихаживали ее. Я посидел на поваленном дереве на улице рядом с Марко, глядя на его кукурузное поле и ручей. Марко попыхивал сигаретой и терпеливо слушал, а я врал в последний раз, рассказывая ему о своем путешествии и обещая, что скоро я вернусь повидаться со всеми ними.

Перевод: Светлана Силакова

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!