... моя полка Подпишитесь

15 Мая / 2020

Искусство и революция. Эрнст Неизвестный и роль художника в СССР. Послесловие к электронному изданию

alt

Публикуем послесловие Ярослава Алёшина — куратора, руководителя музея Вадима Сидура в 2015-2019 годах — к электронному изданию книги Джона Бёрджера Искусство и революция. Эрнст Неизвестный и роль художника в СССР.

Книга Джона Бёрджера Искусство и революция. Эрнст Неизвестный и роль художника в СССР рождает любопытное ощущение. Кажется, что ее издание на русском стоило бы предпринять не два года назад в рамках партнерской программы Ad Marginem и Музея «Гараж», а в 1989-м при поддержке Министерства культуры СССР и лично Николая Николаевича Губенко.

Британский интеллектуал путешествует в Советскую Россию, чтобы рассказать миру о культовом для местной интеллигенции скульпторе, и подбирает ключи к интерпретации его творчества в стихотворении Пушкина и опыте Великой Отечественной войны. Наша страна, в точном соответствии с Гройсом, который в момент создания текста о подобном, конечно, еще не думает, открывается ему как подлинное инобытие Запада. Сельские жители в разноцветных, ярких одеждах, словно на поздних картинах Малевича, стоят вдоль железных дорог. А горожане обитают в «четвертом измерении» дворов, где на расстоянии «меньше двухсот ярдов от самых оживленных перекрестков улицы Горького» спрятана особая русская жизнь. В этом непохожем на привычный автору, но очень важном для его собственного и всеобщего будущего мире живет герой его книги.

Эрнст Неизвестный, который ютится со своими творениями в крохотной мастерской, как обобщенный образ советского искусства и общества в целом, ищет выход из социального и политического тупика, то с силой и страстью «быка» проламывая бетонные потолки тоталитарного наследия, то бередя незаживающие раны, оставленные репрессиями, войной и прочими испытаниями, выпавшими на долю советского человека. Взгляд автора чуток к движению и противоречиям момента (он не раз оговаривается, что имеет к художнику немало замечаний), но, раскрываясь в непропорциональной индивидуальному масштабу политической перспективе, рождает монументальную и даже метафизическую проекцию. 

Размышления критика о фигуре Неизвестного, его методе и пластике, помещенные в широкий культурно-исторический контекст от русской иконописи до «левого МОСХа», точно следуют рефлексии советских шестидесятников о себе самих и своих задачах, легитимируя то, что с позиции современного критического искусства кажется малоуместным: патетику военной травмы, дихотомию сексуального и механического, любви и насилия, жизни и смерти. Весь специфический ­круг тем и образов, которые активно разрабатывались не только Неизвестным, но и другими советскими модернистами. Например, Вадимом Сидуром.

Бёрджер стремится заставить письмо миметически следовать своему предмету и как сознательный реалист открывает в герое то типическое, которое в соответствии с приводимым им же определением представляет собой «уверенное включение [событий и фактов] в лично выработанное, но объективно верное мировоззрение». Политический смысл его проекта обобщен в метафоре деформации (отнюдь не такой плоской, как может показаться из подобного обзора). Опыт военного ранения скульптора, драма его противостояния структурам власти, демонстрируемые особенности его языка вновь и вновь отсылают нас к этому сравнению, за которым в итоге угадывается преданность Бёрджера концепции «деформированного рабочего государства», предложенной Львом Троцким. Заглавие книги и развернутые цитаты из Исаака Дойчера, которые мы встречаем, безошибочно указывают на эту связь.

Памятники Неизвестного могут стать орудием пробуждения советских масс, которые вместе с угнетенными народами бывших колоний и движениями за гендерное и расовое равноправие должны закончить грандиозное дело освобождения, начатое русской революцией. Их очевидное сходство с работами довоенных модернистов, а часто и недостаточная художественная проработка, не должны вводить в заблуждение, так как не могут быть поняты и оценены правильно вне их общественных условий.

Бёрджер, конечно, не знает и не думает о том, что Неизвестный уедет в США, а попытка внутриполитического оздоровления СССР приведет к его распаду. И этот момент перед крушением, фиксируемый на пятидесятилетней исторической дистанции русским изданием его книги, крайне важен. В нем символические инвестиции, которые по сей день составляют то главное, что вписывает отечественную культуру второй половины XX века в универсальный международный контекст, не девальвированы последующей фрустрацией. Это то условное место, откуда альтернативное будущее еще может транслировать себя в текущую постсовременность, давая почву для нашего политического воображаемого.

Помнится, в отзыве, посвященном выставке Скульптуры, которых мы не видим, где работы упомянутого современника и друга Неизвестного Вадима Сидура подверглись нападкам и вандализации со стороны православных фундаменталистов, критик Игорь Гулин тонко подметил: «Присваивая его [скульптора] искусство для собственных нужд… они по-своему возвращают ему пафос сопротивления, возможность страдать (как ни цинично это звучит), вместо того чтобы услаждать любителей уюта высокой грусти. Возвращают ему некую органичную гражданственность». Глядя на окружающие нас руины советского, к которым, по большому счету, принадлежит и наследие Неизвестного (вспомним его монумент в Артеке), я часто думаю, что происходящее — чем дальше, тем больше — сообщает им эту возможность страдать, обретаемую через насильственное изъятие из первоначального контекста; тот героизм, о котором пишет Бёрджер. И в этом смысле несвоевременное возвращение Искусства и революции в сегодняшнюю Россию парадоксальным образом выглядит долгожданным.

Текст: Ярослав Алёшин

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
14 Мая / 2020

Борис Гройс и Арсений Жиляев: Беседа о «Частных случаях»

alt

В апреле совместно с Музеем современного искусства «Гараж» мы выпустили электронное издание книги теоретика искусства и философа Бориса Гройса — «Частные случаи». Публикуем расшифровку беседы Гройса с Арсением Жиляевым, художником, куратором и теоретиком современного искусства, по случаю выхода книги.

Арсений Жиляев. Всех приветствую! Сегодня мы собрались в честь знаменательного события — презентации книги Бориса Гройса «Частные случаи», которая выходит в издательстве Ad Marginem и «Гараже». Будем говорить о публикации и о том контексте, в котором мы сегодня эту книгу презентуем. Борис сегодня из Нью-Йорка, я — из ближнего Подмосковья.

Предлагаю начать с каких-то общих, волнующих всех моментов. Я знаю, что вы на карантине в Нью-Йорке, в режиме самоизоляции. Может быть, вы в двух словах расскажите, как переносите эту ситуацию? Как вы пишите в «Дневнике философа», у вас в жизни уже был момент, когда вы вынужденно, длительное время провели дома, прикованный к постели, но вынесли любовь к чтению, открыли для себя Пруста. Есть ли какие-то открытия, связанные с самоизоляцией 2020 года?

Борис Гройс. Да, действительно, в школьные годы я проводил большую часть времени дома — либо в постели, либо просто в квартире. Собственно, я в школу и не ходил. Это время я в основном посвятил чтению и многое прочел. К сожалению, сейчас у меня это не получается. Дело в том, что я вообще все последние годы в Нью-Йорке мало выходил из квартиры. Я ходил только в университет и обратно, а это небольшая прогулка в двадцать минут, так что особенно светской жизни у меня здесь не было. А последние годы тоже как-то болел, поэтому для меня этот переход был практически незаметным. Но надо сказать, что я все время занят каким-то делами вроде написания чего-то, что я уже обещал написать, редактирования чего-то, что мне прислали обратно. Затем я, конечно, веду дистанционные занятия в университете. Мне нужно общаться со студентами, коллегами, вот тоже в Zoom. И это, в действительности, занимает все мое время. Очень мало остается на чтение. Время от времени я читаю какие-то книги, конечно. Но обычно это книги, которые связаны с темами, на которые я что-то пишу или которые преподаю.

АЖ. Понятно. Если продолжить линию коронавируса и какого-то осмысления этой ситуации, то вы, наверное, в курсе как бойко реагирует большая часть ваших коллег по философскому цеху, постоянно продуцируя на эту тему все новые и новые интерпретации. Выдам несколько highlights людей, которых смотрю. Про Жижека, Латура. Жижек одним из первых высказался, что ситуация, которая вызвана коронавирусом, вновь насущно ставит вопрос о необходимости коммунистического планирования, необходимости новой солидарности — и так далее, и так далее. Латур выступил более пессимистично, сказав, что, наверное, это еще не настоящий кризис, это лишь репетиция настоящего кризиса, который случится позже, в связи с глобальным потеплением и другими вызовами, которые нас ожидают. Но в России так вышло, что больше всего обсуждали Агамбена и Нанси. Первый выступил с очень скептическими высказываниями касательно самоизоляции, прежде всего говорил, естественно, о чрезвычайной ситуации, технологии биовласти и так далее. Второй сказал, что все хорошо, но Агамбену, на самом деле, нельзя доверять в вопросах медицины, потому что тот был единственным человеком, который в свое время отговаривал Нанси делать операцию на сердце, благодаря которой французский философ до сих пор жив. Я знаю, что предприимчивые издатели уже готовят некий сборник с тематическими высказываниями, но вы, насколько мне известно, пока что в подборку не попали. Хочу в связи с этим спросить: вас эта ситуация провоцирует на какое-то философское обобщение, и если да, можно с нами поделиться?

БГ. Конечно, сама ситуация, пожалуй, что нет, но вопросы, да, провоцируют. Дело в том, что мне тоже пришлось дать пару интервью, действительно задаются такие вопросы. Я довольно давно преподаю здесь в университете, часто — художникам, сценаристам или молодым писателям. И вот когда я спрашивал, чего они хотят добиться в своей жизни, они все давали один и тот же ответ: «Я хочу снять вирусное видео», «Я хочу написать вирусный текст» или «Я хочу вирусную фотографию сделать» и так далее. Иначе говоря, вирус был для них идеалом, культурным идеалом практически. И вирусность была тем, к чему они стремились. Почему? Потому что вирус объединяет людей, и объединяет не внешне (как государство или экономика), а изнутри. Что-то с ними происходит, они как бы заболевают, меняют свое внутреннее состояние. И это то, к чему традиционно стремилось искусство. Оно стремилось как бы внутренне изменить состояние человека. А теперь это оказалось еще возможным благодаря интернету и тому, что вирус практически стал таким культурным идеалом интернет-эпохи. Сейчас произошло то, что современное общество столкнулось со своим идеалом. Надо сказать, что столкновение с идеалом — это вообще всегда травматическое событие. Это тот момент, когда утопия превращается в антиутопию и очень сложно сохранить обе стороны в каком-то балансе: утопическое и антиутопическое. Если говорить о нынешнем состоянии вирусности, то можно сказать, что мы имеем дело с реализацией метафоры: метафора стала реальностью и эта реальность стала героем, собственно говоря, героем интернета стал вирус. Это главная celebrity и star нашей эпохи. Нет практически уже ни знаменитых футболистов, ни знаменитых интертеймеров, о них уже все забыли, все помнят только о вирусе. И говорят о каком-то знаменитом футболисте не потому, что он забил какой-то мяч, а потому что он тоже заболел коронавирусом. Это, конечно, обидно. Для многих людей обидно, многие люди обижены на коронавирус. Обида очень чувствуется в литературе, в прессе говорят: «Ну вот, этот коронавирус, его слишком переоценили, ничего в нем нет ужасного, он типа гриппа или, может быть, даже менее сильный, чем грипп». Но это всегда так, когда кто-то становится культурным героем и знаменитостью: остальные начинают завидовать. Особенно обижаются на него те, кто сами пишут и хотят сделать что-то вирусное. Так что это все понятная реакция.

Если же говорить об Агамбене и Нанси, то должен сказать, что у них, по меньшей мере, отсутствует интерес к экономике  (как и вообще у философов этой школы). Здесь совершенно не учитывается экономический аспект всей истории, который, на самом деле, находится в центре вообще всех мировых обсуждений того, что сейчас происходит. Дело в том, что мы имеем три процесса, которые доминировали еще до коронавируса, но которые коронавирус ускорил и радикализировал. Один процесс — это сворачивание всех оффлайн-экономик, то есть всей традиционной экономики. Она все время потихонечку разорялась, а в условиях коронавируса стала разоряться во много раз быстрее, чем это было раньше. Но она и раньше разорялась. Разорялись и университеты. В Америке, например, разорялись заведения, не такие мощные как Гарвард и Стенфорд. Разорялись книжные магазины, разорялись вообще любые магазины. Вообще все постепенно разорялось. Вторая тенденция — быстрый рост влияния крупных онлайн-корпораций. И третий аспект — борьба государств за контроль информации. В Америке он осуществляется с помощью различения между настоящими и ложными новостями. И Facebook, и остальные онлайн-корпорации подвергаются уже довольно тщательной и массивной цензуре. Так что мы имеем эту констелляцию. Говорить сейчас, что это государство усиливает свое влияние (как говорит Агамбен), — наивно. Потому что базой влияния государства является не онлайн-, а оффлайн-экономика, которая все время разорялась и все время ставила влияние государства под вопрос.

Национальное государство без опоры — довольно традиционное экономическое образование. Оно опирается на экономику индустриальной эпохи, это явление XIX века. Разорение этой экономики — устранение блажи государства. Потому что онлайн-корпорации — это практически всегда глобальные корпорации, и мы, с одной стороны, имеем экономический глобализм, который растет, поскольку влияние онлайн-корпораций растет. С другой — во всех странах, по меньшей мере Запада, растут антиглобалистские политические настроения, которые тоже очень чувствуются в государственном аппарате. Мы имеем экономический глобализм и политический антиглобализм. Это две силы, которые сейчас доминируют по меньшей мере на Западе. Не исключено, что в России тоже. И если посмотреть на экономическую базу антиглобализма, то видно, что она исчезает. Я не уверен, что анализ Агамбена правильный. Что касается Нанси, то это очень индивидуальная реакция. Я участвовал в одной дискуссии с Нанси, и он рассказывал эпизоды из истории своих болезней. Он так же, как и я, отчасти узнал себя в этих историях, хотя у него они тяжелее, чем мои. Это жизнь больного человека, у которого накапливается очень большой резервуар наблюдений на базе того, как он сам справляется со своими болезнями, и как другие на них реагируют. Истории эти были интересные. Я хорошо понимаю его реакцию на Агамбена. Его истории тоже были связаны отчасти с реакциями других философов на его болезни. Я бы сказал, что все эти реакции либо индивидуальные, либо диагностические. Индивидуальные — непонятны, а диагностические, если говорить об Агамбене, по меньшей мере кажутся мне ошибочными.

АЖ. Предлагаю постепенно перейти к обсуждению книги. Это перевод публикации, которая вышла в 2016 году под названием Частные случаи. Состоит она из статей, написанных по разным поводам, в основном для каталогов и журналов, начиная с 1980-х. Разброс художников тоже довольно широкий: от Кандинского и Дюшана до словенских Neue Slowenische Kunst, Младена Стилиновича, Ольги Чернышевой и так далее. В предисловии вы говорите, что эту книгу нельзя рассматривать как некую теорию эстетики, теорию искусства Бориса Гройса, так как в специфике подборки велик случай, и что это, скорее, набор частных, индивидуальных историй, которые так или иначе провоцировали вас на размышления. Но если посмотреть в целом на тексты, которые вы пишите об искусстве, для всех них характерна специфика: часто в них отсутствует то, что можно было назвать горизонтальными связями между произведениями искусства, художниками современности, если речь идет о фокусе  последних 20-30 лет. Как правило, методологически вы их отстраняете, помещаете в иной географический контекст или помещаете в контекст истории искусства. Единственным большим исключением, которое мне пришло на ум, был текст о московском романтическом концептуализме, который был написан как раз о сообществе, существующем здесь и сейчас на уровне горизонтальных связей. Я понимаю, что рождение отдельных текстов и книги часто было делом случая, но нет ли ощущения, что сама возможность для солидарности и общности в мире искусства значительно сокращается? Может, стоит подумать даже шире, что в целом реальность сегодняшнего дня всячески сопротивляется любым попыткам универсальных суждений по поводу нее, и нам остается лишь фрагментированность и «частность»?

БГ. Дело в том, что эта случайность отчасти не случайна. Если мы посмотрим на эту книжку, то с Дюшаном и Мандзони я не был лично знаком, они умерли до того, как я начал активно писать. Франсиса Алиса я не встретил, когда был в Мексике, а что касается всех остальных художников, то я их всех знаю лично. И с некоторыми из них провел очень много времени в беседах: с Джеффом Уоллом, с Фишли и Вайс, практически со всеми, о ком там написано. Это не означает, что я поставил их в какой-то контекст, я все-таки был внимателен к тому, в какой контекст они сами себя ставят, это для меня было важным. 

Мне кажется, что для автора, пишущего о художнике, довольно полезно знать этого художника лично, чтобы понять, что он за человек, каким образом он сам себя определяет. Можно быть в чем-то с ним согласным, в чем-то — не согласным. У меня была длительная дискуссия с Джеффом Уоллом. Он себя определял одним способом, я его — другим способом, и мы полемизировали по этому поводу. Он даже сделал специальную серию работ, чтобы доказать, что он прав, а я — нет. Это всегда был диалог с художником. В этом смысле, не такая большая разница между этой книжкой и тем, что я писал про художников московского концептуализма, которых я тоже лично знал.

Если говорить об истории искусств, то дело обстоит так, что история искусств исчезла. Она исчезла под влиянием плюрализации исторических нарративов в современном мире, которая началась в последние, может быть, 20–30 лет. Когда-то была нормативная история искусств с каноническим списком художников, которые эту историю образовывали. Но затем начались феминистическое движение, постколониальное движение, затем началась критика нормативного канона и канонического понимания истории искусств буквально со всех сторон. В результате канон разрушился, и вместе с ним  —история искусств как таковая. В то же время искусство — довольно традиционная форма деятельности, и ни один художник не может заниматься искусством, не определив своей традиции. Дело не в том, в каком отношении она находится по сравнению с современностью или другими художникам, живущим в современности, а в том, что, когда художник что-то делает, он всегда продолжает какую-то традицию. Если я живописец, я имею какой-то формат и в нем работаю. Мои работы, естественно, сравниваются с другими произведениями живописи. Если я видеохудожник, то это тоже формат, в котором много кто работает, он тоже задан определенным образом, не только технологией, но и определенной историей ее развития и использования. То есть художник всегда должен определить себя в традиции, это совершенно автоматический жест. Но поскольку традиция, канон и история искусства исчезли, то каждый художник придумывает для себя самого канон истории искусств и потом находит в нем свое место. Он как бы компенсирует для себя лично утрату общей истории. 

C каким бы художником я не говорил, он всегда рассказывал мне о тех художниках прошлого (например, как в случае с Джеффом Уоллом, вплоть до Брейгеля или Туссена,), с которыми сравнивал себя и по отношению к которым себя каким-то образом позиционировал. Это не значит, что он не отвлекался на современные проблемы, но для меня был интересен именно этот личный исторический нарратив и его конструирование. Я сделал его предметом своей книги, поэтому и не навязываю никакого специфического нарратива. Я просто смотрю на то, как сам художник позиционирует себя в культурном пространстве и каким образом он сам создает ту традицию, которой оперирует. Даже такие очень политически ангажированные художники, как Франсис Алис, ставят себя в определенную традицию. В Мексике этого трудно избежать, но это трудно и в европейском искусстве. Иначе говоря, художник сам делает себе контекст, никто для него контекста не придумывает. Вначале возникает контекст в сознании художника, а потом он в этом контексте делает работу. Этот контекст — то, что меня больше всего интересовало. Эта операция очень близка к тому, что делает любой пишущий человек, в том числе философ. Любой философ, вообще любой автор в наше время создает себе какой-то контекст. Один, как Жижек, придумывает себе какой-то марксизм, которого, быть может, никогда в жизни не было, другой — что-то еще. Потом внутри этого контекста начинает писать и оперировать. Если ты не понимаешь этого контекста, ты вообще не понимаешь, чем этот человек занимается, и это справедливо в отношении искусства, в отношении любой формы письма, в том числе философской. 

Если говорить о московском романтическом концептуализме, то он возник в период, когда история не исчезла. На Западе она начала распадаться к этому времени, к 1980-м, и совсем распалась в 1990-х. В России же она все еще была и очень сильно присутствовала. Место, которое в то время вообще занимали неофициальные советские художники и, в частности, художники концептуализма внутри самого неофициального искусства — все эти места были коллективными, а не индивидуальными. Они были хорошо определены исторически и понятны внутри определенной социальной и политической констелляции. После завершения истории СССР все эти места тоже исчезли, и каждый художник стал искать свое собственное место. Если вы прочтете более поздние интервью и тексты того же Кабакова или Булатова (и многих других), то вы заметите, что они выстраивают очень разные традиции и каноны, они позиционируют собственное искусство в очень разных контекстах. Это показывает, что художник не потому строит свой собственный контекст, что ему этого хочется, а потому, что общего нет. Если бы общий исторический контекст был, ему не надо было бы этим заниматься, и он был бы рад этим не заниматься, как были бы рады и художники московского концептуализма. К сожалению, заниматься этим в наше время приходится всем, и потому данное занятие было для меня наиболее интересным. Анализ этого занятия стоит в центре моей книжки.

АЖ. Если говорить про неофициальное искусство, то со стороны казалось, что советский андерграунд очень хорошо разбирался в истории искусства, но при этом всегда стремился к современности, пытался в большей степени сравнивать себя с западными образцами, и в меньшей — легитимировать себя через историю. Но возможно это не противоречит тому, что вы сказали.

БГ. Это не противоречит тому, что я сказал. Потому что если я говорю сейчас о каноне ориентации на историю, то я имею в виду понимание и определение современности. Когда я спрашиваю себя, что такое современность, то это означает, что я ищу различие между тем, что есть, и тем, что было. Вот что такое современность? Для того, чтобы я мог ее определить, мне нужно понять, что было, и в чем состоит отличие от того, что есть сейчас. Когда авангардисты начали все свои эксперименты, то есть свою художественную деятельность, они очень четко определили: раньше была природа, пейзаж, тела, теперь — машина, геометрия, математика и труд, индустриальная цивилизация. Для того, чтобы сейчас что-то делать, нужно понять, что было раньше, и все это убрать из своих работ. Очень многие искусствоведы обратили внимание на то, что черный квадрат всегда более или менее присутствовал в произведениях искусства. Когда я разговариваю со своими западными коллегами, они говорят: «Малевич ничего не придумал, черный квадрат был всегда: и в Средние века, и в Античности, а уж тем более в более позднее время». Но проблема не в том, что черный квадрат был, проблема в том, что Малевич сделал «Черный квадрат» и убрал все остальное.

Что такое современность? Современность — это нечто минус все то, что было раньше. Акция, которая создает новое искусство, — это акция редукции. Все говорят: креативность, креативность, креативность, но никакой креативности в этом нет. В «Черном квадрате» никакой креативности нет. Если вы посмотрите на модернизм, в нем нет абсолютно ничего креативного. Посмотрите на Пикассо: это те же самые кафе, какая-то гитара, здесь нет ничего креативного и ничего нового. Еще нет созданного им. То, что он сделал, — это убрал все остальное. Принцип создания нового — это принцип редукции старого. Но для того, чтобы редуцировать старое, вы должны знать, что это такое. 

Когда мы жили в Советском Союзе, официальные художники, которые практиковали суровый стиль, тоже рассматривали современность как современность. Они не говорили: «Мы находимся в прошлом и ориентируемся на какие-то прошлые достижения». Ничего подобного! Они понимали свой собственный стиль как стиль своей эпохи. Более того, и сейчас русское население понимает дела так же, по меньшей мере, в отношении литературы. Что такое период 1960–1970-х? Это Евтушенко, Вознесенский, «оттепель», в лучшем случае еще и Бродский. Это было определение современного, характерного для этой эпохи. В неофициальном искусстве под «современным» имелось в виду что-то другое, и оно не было чем-то западным.  Неправильно думать, что была ориентация на Запад: люди просто смотрели, что на Западе делалось, но для того, чтобы этого не делать, потому что это уже было. Никто не повторял фигуры, которые были там, потому что эти фигуры были уже известны. Идея заключалась в том, чтобы все известное убрать и делать то, что еще в этой парадигме, парадигме концептуализма, не было сделано с их точки зрения, которая частично исторически оказалась правильной, особенно в отношении Кабакова, Булатова, Пригова и так далее.

Я просто что хочу сказать: что такое самоопределение в традиции? Это понимание, что такое традиция, с целью ее устранения из собственного творчества. Что ты должен удалить из своего творчества? Этим все художники занимаются. И в зависимости от того, что они понимают как прошлое, результат этого удаления получается очень различный.

АЖ. Я предлагаю вновь вернуться ближе к тексту и книге. Еще один момент, связанный с ее презентацией и датой выхода: я уже упоминал, что четыре года назад вышло английское издание, русский перевод выходит сейчас. Вновь возникает удивительная рифма, если говорить об актуальной ситуации с вирусом и вообще о тех обстоятельствах, в которых мы говорим: через Zoom, в режиме дистанционного интернет-общения. Кажется, что случай внес вот эту рифму между частностью случаев, представленных в книге, и  частностью ситуации, в которой мы все оказались, ограниченные окошками Zoom, вырванные из своего привычного контекста. И это связано как с бытом, так и с более серьезными вещами: многие люди сейчас потеряли работу. В США, насколько я понял, беспрецедентный рост безработицы. Если говорить о России, то здесь ситуация чуть более сложная, у нас за увольнения обещают прокурорские проверки и разбирательства, но, как бы то ни было, все понимают, что буквально через месяц-полтора в России ничего кроме бизнеса, связанного с большими государственными корпорациями, которые занимаются ресурсами, ничего не останется. Плюс, как вы тоже, наверное, знаете, с подачи Терешковой у нас появилось новое модное слово  — «обнуление». И удивительно, как мы все немножко обнулились, что по-своему близко к авангарду, и карантин выступил вроде такого приема остранения мира в целом. Как мне кажется, состояние, в котором мы оказались, во многом напоминает вещи, с которыми работает российская видеохудожница Ольга Чернышева, которой вы посвятили свой текст. Вы называете ее художницей воскресенья, которая работает с документацией людей, занимающихся опасной деятельностью, самодеятельностью воскресенья, что, с поправкой на день, в который мы говорим, довольно любопытно. Я заготовил две небольших цитаты из этого текста: 

Воскресенье означает единственное истинное освобождение — не освобождение труда, а, скорее, освобождение от труда. Воскресенье означает свободное время — освобожденное время. Но свобода времени соотносится с онтологическим ядром человеческого бытия. Человек существует во времени: если время становится свободным, эта свобода представляет для человека глубинную опасность. Поэтому воскресенье — самое опасное для человеческой жизни время. 

И дальше: 

Разнообразные религиозные ритуалы, включая традиционное хождение в церковь, а также посещение спортивных событий, театров, кино и музеев, телевидение и интернет, шоппинг и прочие формы потребления — все это институции, цель которых — структурировать и контролировать свободное время. Герои видео Чернышевой, наоборот, предоставлены самим себе. Они выпали из старых, социалистических устоев жизни, и у них недостаточно денег, чтобы включиться в потребление, соответствующее условиям новой капиталистической экономики. Поэтому они остаются одни, один на один со своим свoбодным временем. 

Дальше вы пишите, что время воскресенья всегда таит в себе опасность, потому что это время потенциальной революционной активности, время карнавала, который тоже всегда несет в себе риск, и в этом угадываются опасения власть имущих сегодня, как в мире в целом, так и в России в частности. Пока что до революционных настроений дело не доходит, но вместе с тем мы видим явления, которые во многом можно было сравнить с пролеткультом. Такое спонтанное творчество масс: когда люди выходят на балконы, чтобы совместно исполнять музыку, делают флешмобы, организовывают какие-то визуальные соревнования в социальных сетях и так далее. При том, что мы понимаем: система искусства стоит на паузе, большая часть проектов заморожена. Профессиональное сообщество выглядит здесь довольно неубедительно на фоне массового забоя творческой активности. В связи с этим у меня вопрос: затянется карантин или не затянется, как вы думаете, есть ли шанс, что этот опыт радикально изменит искусство? Возможно, пройдя через опыт такого массового творчества людей воскресенья, фигура художника традиционной институции будет радикальным образом пересмотрена?

БГ. Я думаю, что этот пересмотр начался уже достаточно давно. Он прежде всего связан с интернетом и с такими феноменами, как Instagram и Facebook. Я говорил уже о своих студентах: многие из них мне говорили, что нужно ликвидировать все галереи, все музеи и всю художественную систему, а местом искусства должен стать Instagram. Чем занимаются люди в Instagram и Facebook? Они выступают в качестве художников и писателей. Они описывают свои впечатления, прогулки, обстоятельства своей жизни, они фотографируют, комбинируют свои фотографии с текстами, то есть производят концептуальное искусство, они снимают видео и выставляют их и так далее. Это все форма художественной деятельности. В свое время Ги Дебор противопоставлял массовой культуре, которую он понимал как культуру потребления, подобные непрофессиональные практики: прогулка по Парижу от одного кафе к другому или что-то в этом роде. Сейчас все стали Ги Деборами, в Facebook 2,5 миллиарда Ги Деборов, каждый из которых описывает свои прогулки и свои впечатления. Мы живем не в эпоху массовой культуры, понимаемой не как массовая культура потребления, а как массовая культура производства. Это ставит перед художником новые задачи. 

Довольно интересно, что, если посмотреть на первые тексты, которые были связаны с подобного рода проблемой, они все группируются вокруг революции 1848 года. Тогда впервые началась систематическая критика профессионализации искусства, то есть появления искусства, оплачиваемого публикой, и художественного рынка. Маркс считал, что в коммунистическом обществе будут только художники воскресенья, не будет никакой профессионализации искусства. То же самое Рихард Вагнер, который непосредственно участвовал в революции 48 года и эмигрировал в Швейцарию. Он писал, что в коммунистическом искусстве будущего будет только массовое искусство, только художественная практика, касаемая самих людей, но никакого профессионального искусства не будет. Если говорить о пролеткульте, то это достаточно интересный феномен. Если вы посмотрите на Богданова, Арватова, Тарабукина и тех, кто развивали теории внутри теоретической мысли, внутри пролеткульта, то они все считали, что художник должен быть заменен куратором. Почему? Потому что они говорили — не нужно делать искусство, оно должно подчиниться организационному принципу. Чем занимается профессиональный художник в отличие от массового художника? Не тем, что он производит искусство, а тем, что он его организует: организует выставки, какие-то мероприятия и так далее. И если вы помните, все абсолютно было переинтерпретировано в терминах организации. Богданов писал о том, что Гамлет — прекрасный пример скепсиса и отчаяния. Все должно было быть построено на принципе организации экспозиции. Это было в какой-то мере предвосхищением современной художественной ситуации, когда институции и индивидуальные кураторы берут на себя функции организатора и выбирают из массы существующего визуального и литературного материала нечто, что, как им кажется, будучи организованным, презентует публике определенную позицию. Но это так только в тот момент, когда они это делают, потому что через неделю или месяц, сколько длится выставка, это все снова распадается. Мы имеем постоянно возобновляемую организационную деятельность, которая не удерживается своих результатах. Сейчас все больше и больше начинают думать о ее удержании. Вы знаете, что сейчас осуществляются повторения выставок прошлого. Богдановская деятельность имеет определенную специфику, которая делает ее авангардной, и эта специфика, кстати, единственно возможная в авангарде, обнуление, о котором вы говорите.

Дело в том, что обнуление в производстве художественных вещей невозможно. Мы не живем эпоху, когда писатель начинает писать с чистого листа, то есть с белых страниц. Они играли большую роль в литературе XIX века, например, у Малларме, но ее больше не существует. Когда я пишу на компьютере, то делаю это уже в форматированном пространстве. Я никогда не достигаю исходной белизны. То же самое и с визуальным искусством: белый холст, который играл такую большую роль у Малевчиа, а потом в 1960-х годах в минимализме, тоже исчез. Но white cube остался: ты открываешь свою выставку, она исчезает, все выносится, и остается только белое пустое пространство. В этом пространстве можно начать сначала. В кураторстве это необычайно фрустрирует: все рассыпается и исчезает, но дает ему шанс; с другой стороны, это шанс нового начала с нуля, с пустого пространства. Вся современная художественная практика находится в этом напряжении между пессимизмом, вызванным исчезновением всего того, что люди делают, и некоторой эйфорией от того, что они всегда могут начать сначала.

АЖ. Подмечу один момент. Забавно, что в русском языке слово «куратор» используется для определения людей, связанных с Кремлем, которые контролируют ту или иную политическую систему. В этом смысле слово «обнуление», которое из авангарда перешло в политический контекст, здесь звучит особенно смешно: в каком-то смысле Терешкова и ее коллеги выступили в качестве кураторов нашей новой политической реальности. У меня последний вопрос, который связан, как мне кажется, с центральной темой книги — специфика сегодняшнего воскресного дня или же сознательный выбор. Но думается, что один из центральных лейтмотивов Частных случаев — разные эффекты теологического характера, которые мы встречаем на территории современного искусства. Буквально с первого текста, в особенности с текста про Дюшана, религиозная рамка появляется очень четко. Я процитирую небольшой фрагмент, который, наверное, уже стал на сегодняшний день культовым: «Можно сказать, что Фонтан Дюшана — это своего рода Христос среди вещей, а практика реди-мейда — своего рода христианство в искусстве. Христианство берет фигуру обычного человека и, нисколько ее не изменяя, ставит ее в контекст религии, в пантеон традиционных богов. Музей, понятый как отдельное художественное пространство или как вся художественная система, также выступает местом, где может инсценироваться новизна, помимо всех различий». Далее вы анализируете религиозный опыт в контексте работ Мандзони, иконографические эффекты фотографий Джеффа Уолла, построение рая на земле у Чернышевой и так далее. Я со своей стороны могу заметить, что очень много художников в той или иной степени обращается к религиозному опыту. Мне на ум пришел Василий Чекрыгин, который последовательно занимался исследованием искусства как своего рода технологии, призванной выполнить главное обещание религии, обещание вечной жизни и воскрешения. Если говорить о более близких к нам примерах, то Кабаков, который в фильме Бедные люди. Кабаковы рассказывает о том, что отказался от тотальных инсталляций во многом из-за условий их модификации, которые его не устраивали, потому что они были слишком нестабильны и недостаточны с точки зрения технологий, обеспечивающих бессмертия художника. В этом смысле живопись кажется ему более предпочтительной. С другой стороны, мы видим, что современное искусство и церковь не могут ничего поделать с вызовом времени. Все, что остается — лишь некое обещание лучшей жизни. 

Музеи сегодня закрыты, церкви тоже, мертвых отпевают через Zoom, ситуация с этой точки зрения не очень хорошая. Есть ощущение, что пандемия вместе с экономическими проблемами принесла в том числе и кризис веры, говорим ли мы о вере в реди-мейд Дюшана или же о чудодейственных мощах. Как вам кажется, какой социальный институт сможет стать резервуаром для надежд на лучшую жизнь в будущем, после того как ситуация с карантином все-таки закончится? 

БГ. Прежде всего, я согласен с вами. Разумеется, теологический подтекст в этой книжке есть, как и во всех моих текстах, он очень силен. Я думаю, этот подтекст сильнее, чем философский, если угодно. 

Если мы посмотрим на религиозный опыт, то он, собственно говоря, осуществляется именно таким способом, каким я описал художественно-литературный опыт раньше. Что такое религия вообще? Это отбрасывание традиции и сохранение этой традиции в результате ее отбрасывания. 

Возьмем соотношение Ветхого Завета и Нового Завета. Как Христос формулирует свое учение? Например, в Нагорной проповеди. Он говорит: «Вам говорили одно, а я вам говорю другое». Эту проповедь можно понять, только если ты знаешь, что говорили раньше. Поэтому Христос выходит за пределы закона и отменяет закон, и в то же время сохраняет его именно путем его отмены. В результате мы имеем в качестве священной книги христианства комбинацию Ветхого и Нового Завета, то есть объяснение того, почему все прежнее нужно отвергнуть и что, собственно говоря, было. Если мы идем дальше, смотрим на протестантизм, то мы можем объяснить его только тем, что Лютер воспринял Рим как новую вавилонскую блудницу, а римского папу — как нового антихриста. Чтобы объяснить это, нужно воспроизвести всю систему католической церкви и католической веры, иначе протестантизм просто невозможно понять. Это и есть модель, по которой движутся искусство и литература в эпоху модернизма, то есть они воспроизводят теологическую модель сохранения прошлого путем отталкивания от него. На этом же построены и музеи. Они возникли после Французской революции как способ сохранения религиозных памятников других культур после завершения веры в эти культуры, то есть там помещены иконы, которым никто не молится, боги африканские, перуанские, какие-то мумии, к которым никто больше не испытывает никакого священного трепета, но на которые интересно посмотреть. Они сохраняются и дают нам эстетическое удовлетворение. Иначе говоря, музей бессмертие души, к которому стремились раньше, заменяет бессмертием тела, материальным бессмертием. Поэтому Федоров делал ставку на музей как на то место, в котором сохраняются тела и материальные объекты именно в их материальности. При этом вера в них отрицается. Никто не будет молиться перед «Мадонной» Рафаэля, это полный абсурд.

Что же мы имеем сейчас? Эпоху исчезновения и ликвидации музеев как конституции. Это происходит потому, что канон исчез, история искусств исчезла, что представляют собой музеи — совершенно непонятно. Музеи хотят привлечь зрителя, они заполняются сейчас какими-то привлекательными временными выставками, посвященным кинозвездам или звездам рока, спорта и еще чему-то. Иначе говоря, то обещание личного бессмертия для художника больше не работает. Музей больше не является местом такого общения. Характерно, что искусство реагирует на исчезновение этого обещания так же, как церковь отреагировала в XIX веке на исчезновение обещания бессмертия души. Оно становится каритативно и полезно. Сейчас все искусство, как церковь в XIX веке, заботится о больных и бедных, занимается терапией душевнобольных и вообще делает что-то полезное для общества. Этот переход от обещания бессмертия к обещанию полезности церковь уже проделала в течение эпохи секуляризации, и сейчас искусство повторяет его практически дословно. 

Если вопрос в том, что является новым обещанием бессмертия, то на него трудно ответить. Я думаю, в головах людей бродит возвращение к новой форме христианства, то есть к пониманию души как алгоритма. Если понимать душу как алгоритм, то можно себе представить возможность переписать этот алгоритм с человеческого тела на электронную машину, а затем подключить к искусственному интеллекту, который сейчас выступает эквивалентом божественного разума. В какой мере такой проект удастся — сказать трудно. Во всяком случае, это какой-то явный разрыв с надеждами на сохранение тела, вообще со ставкой на тело, которая была характерна для материализма XVIII, XIX и XX веков, очередной переход к какой-то мечтательной спиритуальности. То есть на уровне мечтательности — искусственный интеллект, на уровне реальности ничего такого пока нет.

АЖ. Амбивалентные выводы. Не очень оптимистичные. Спасибо, Борис, за ваши ответы. Вообще, касательно того, что вы говорили про мечту и алгоритм, я подумал, что есть же клиники, которые устроены в режиме прямого мечтания: сохраняется даже тело или какой-то фрагмент тела,  но его будущее полностью зависит от алгоритмов и во многом зависит от некой мечты и идеала, который может случится, а может и не случится. 

БГ. Это интересное развитие. Дело в том, что когда мы говорим об искусственном разуме, то эта мечтательность носит платонический характер, потому что Платон считал, что душа состоит из трех частей. Некоторые части связаны с нашей жизнью на земле, а одна часть отсылает к нашей жизни бывшей, возможно, в окружении богов. Эта та часть, которая занимается математикой и геометрией. Потом эта идея забылась. Когда мы говорим, что человек разумен, то это означает, что он заботится о своей жизни и старается избежать смерти. Неразумный человек ставит себя на грани смерти и рискует, человек благоразумный избегает смерти. Это определение есть и у Платона. Оно стало доминирующим, поэтому нам трудно понять, в какой мере эти алгоритмы являются действительным сохранением нашего разума, потому что наш разум диктуется отношением к смерти, в частности, шансами, которые дает смертность, а также страхом, который она вызывает. Если это убрать, то что останется от нашего разума? Только математика.  Можем ли мы идентифицировать нашу субъективность математикой? Это довольно сложно.

АЖ. Согласен. Зрители задали несколько вопросов. Вопроса два: если случится так, что получится создать искусственный интеллект, останется ли потребность в боге и, в частности, в религии? И второй вопрос: ​Борис, скажите, пожалуйста, помогло ли вам математическое образование в вашей работе философа/искусствоведа/куратора?

БГ. Да, я думаю, что помогло в каком-то смысле. Дело в том, что я как раз обучался математической логике и отчасти математической лингвистике. Затем в Московском университете я занимался как раз в группе искусственного интеллекта. Я думаю, что в это время у меня было ощущение того, что можно, а что нельзя, что возможно, а что нет, и оно у меня осталось. Я думаю, что определенные критические отношения к этим теориям важны для современной культуры.  Но я должен сказать, что школьные года я провел взаперти, а в университетские вышел на улицу, и тогда мне жизнь питерской богемы была намного интересней, чем университет. Учиться я мог и дома, а тогда я познакомился со всеми художниками, поэтами и вообще альтернативными фигурами питерской жизни. Я думаю, это повлияло на меня больше всего. Университетские годы для меня были очень богемные. Я их провел не столько в изучении математики, но в знакомстве с художественной, поэтической и альтернативной жизнью Петербурга. Меня в то время очень интересовала независимая богемная культура, потому что она представляла собой контраст по сравнению с той жизнью одинокого читателя, которую я вел очень много лет до того, как начал знакомиться с реальностью, которая меня окружала. Я знакомился с ней на различных уровнях, но больше всего мне понравилось и было близко все то, что пыталось определить себя не зависимо от господствующей системы. 

Может быть, я скажу странную вещь. Мы говорили, что время — это свобода, а свобода — это время, и в каком-то смысле, если ты стремишься к свободе, то одной из важных форм свободы является то, что свобода определяет свое время, то есть ты сам решаешь, когда и чем занимаешься, а это и есть художественно-литературная форма деятельности. Разница в стиле жизни между человеком, который работает в официальной сфере и человеком, который работает в какой-то альтернативной практике, будь то художественно-литературная или философская сфера — это разница в степенях свободы, в организации своего собственного времени, а это очень элементарная, но важная форма свободы. Она тесно связана с идеей смерти, потому что, когда ты что-то пишешь или что-то делаешь в подобной сфере, ты всегда имеешь такую вещь как дедлайн, момент смерти после которого эта работа становится невозможной, ты должен сделать ее до этого момента, но как ты ее сделаешь до этого момента — твое собственное дело. Поэтому каждое занятие с текстом прокручивает логику твоей жизни, ты должен что-то сделать до какого-то момента. Эта онтологическая сторона свободы в художественно-литературной деятельности привлекает просто как форма жизни.

АЖ. Последний вопрос. Люди интересуются Instagram: «На ваш взгляд, изменится ли понимание художественной искренности в связи с практиками в Instagram, и важна ли вообще эта категория?» Еще спрашивают: «Этично ли в принципе издавать писателей из Facebook и выставлять художников из Instagram?»

БГ. Проблема в том, что, когда мы работаем в Facebook или в Instagram, мы работаем бесплатно. Плодами этой бесплатной деятельности пользуется компания Facebook, Цукерберг, мы работаем на него. Поэтому люди говорят: «Давайте монетизируем Instagram», — то есть за работу в Instagram люди стали бы получать деньги. Если это будет так, тогда люди, в том числе художники, если они будут популярны, смогут жить благодаря Instagram. Им не нужно будет больше апеллировать к художественной системе. Но, конечно, это иллюзорное предложение, потому что здесь возникает эффект рынка, эффект соревнования, эффект конкурентного понимания искусства как способа обеспечить свое экономическое выживание в мире. Интересно, что Instagram и Facebook напоминают неофициальное искусство в Москве — на них нельзя заработать по-настоящему. Нужно быть в корпорации, а если ты просто юзер, то ты по-настоящему не заработаешь, то есть ты находишься в состоянии эксплуатации по отношению к не-корпорациям. Просто эта корпорация, поскольку она находится где-то в Калифорнии, не воспринимается так прямо, как тогда советская власть, хотя идея та же самая. 

В Америке все-таки Калифорния ближе, и ощущение эксплуатации здесь больше распространено. Я замечал, что если отдалиться от Америки, то оно как-то теряется. Кажется, что это какая-то абстракция. В общем, идея та же самая: работа, за которую ты не получаешь ничего, кроме морального удовлетворения. В каком-то смысле здесь есть коммунистическая модель, но только в несколько перверсированном виде. Кроме того, любая работа в Facebook или в Instagram имеет характер самодоноса, поскольку ты пишешь о себе, своих знакомых. Это сочетание исповеди и самодоноса. Соответственно, божественный интеллект, вот эти машины Facebook, алгоритмы, они все это анализируют, как в свое время божественный разум, но, в отличие от божественного разума, еще и коммерциализируют. Я знаю, что все это воспринимается как какая-то большая абстракция. Но я все-таки здесь, и мне это не кажется абстрактным.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
13 Мая / 2020

5 книг о кино для майского карантина

alt

Кино — невероятно важный медиум как для нашего эстетического понимания искусства, так и для общего видения и ощущения реальности XXI века. Для ближайших поколений кинокамера все еще является инструментом, способным максимально приближенно отображать то, как мы видим вещи на самом деле; фотография, например, лишена временного, двигательного измерения, а виртуальное компьютерное пространство уже слишком широко и ускорено. Именно поэтому думать о кино важно не только, чтобы поддерживать разговоры с запертыми в карантин друзьями, но и для того, чтобы лучше понять наше собственное взаимодействие с движущимися изображениями, будь они у нас в голове или на жидкокристаллическом экране. Эта подборка расскажет об изданных нами книгах о кино, советуя как известные и классические сборники и работы, так и самые передовые труды о кинематографических технологиях, аудиториях и предметах искусства.Двухтомная книга французского философа-постмодерниста Жиля Делёза прокралась в канон киноведческой литературы очень незаметно: когда ее издали в 1983 году, самые передовые из исследователей кинематографа занимались психоанализом кинозрителя и бесчисленным пересмотром Хичкока. Делёз, не заинтересованный в тогдашнем академическом дискурсе о кино, воспринимал медиум беспрецедентно и фундаментально — как самостоятельную философию, как единственный способ визуализировать течение времени, как отображение воздействия ужасов Второй мировой войны на наше понимание пространства. Несмотря на ее нелинейность, философскую густоту и огромное количество киноотсылок (готовьтесь отточить ваше знание французской новой волны!), работа Делёза о кино до сих пор служит непревзойденно свежим взглядом на всем знакомый медиум.Рассуждения философов и критиков эстетики кинематографического искусства вроде Делёза не были бы возможными без теоретического фундамента, заложенного Вальтером Беньямином. В сборнике «Краткая история фотографии» представлены три хрестоматийных эссе, анализирующих возникновение новых технологических медиумов, способных воспроизводить предметы искусства. Ключевое эссе сборника — «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» — важнейшая и актуальная работа о неотъемлемости современного искусства от демонстрирующего его технологического аппарата.Коллеги Беньямина со времен франкфуртской школы, Адорно и Хоркхаймер, избежав печальной участи своего друга во времена Второй мировой войны и иммигрировав в США, стали свидетелями шокирующего для них синтеза практически индустриализированного производства и создания предметов культуры. «Культурная индустрия» стремится понять и проанализировать возникновение привычной нам связи искусства и коммерции; ее острый и критический тон превосходно подходит и для анализа гораздо более запущенной, согласно подобным Адорно и Хоркхаймеру марксистам, эпохи позднего капитализма.Ментор Адорно и друг Беньямина Зигфрид Кракауэр сам отредактировал этот сборник своих работ о различных медиумах и предметах искусства; его вдумчивые тексты о фотографии, кино, архитектуре, урбанистике и прочих диковинных феноменах повседневности представляют собой ранний прототип современного междисциплинарного подхода к анализу искусства. Именно в сборнике Кракауэра — одного из первых философских кинокритиков — читатель может заметить становление различных терминов и идей современного киноведения в его самой интересной форме.Льва Мановича нередко причисляют к неформальному коллективу современных медиаархеологов, то есть исследователей технологий (как аналоговых, так и цифровых) прошлого и настоящего с целью поставить наше понимание прямолинейного движения медиатехнологий под вопрос. «Язык новых медиа» является абсолютно уникальной и обязательной к прочтению работой, совмещающей в себе научный, эстетический и философский анализ различных медиумов, повлиявших на нынешнее состояние нашего компьютеризированного восприятия повседневности.

Текст: Илья Рыженко

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
13 Мая / 2020

Анна Асланян: «Тексты, которые нам ни за что не перевести»

alt

Анна Асланян — переводчик книг Блокнот Бенто, Фотография и ее предназначения, Зачем смотреть на животных? — о знакомстве с Джоном Бёрджером и впечатлениях от работы с его текстами.

Лет десять назад, гуляя по одному из лондонских книжных, я взяла подвернувшийся под руку томик и открыла его наугад. На странице был рисунок — голый человек, немолодой, крепкий, сидит, свесив длинные руки между коленями, — и текст. Я прочла кусок о том, как люди смотрят на изображения, созданные другими, и купила сборник. В изобразительном искусстве я не разбираюсь, голых людей вокруг много, но мне захотелось узнать, что думает этот человек, нарисовавший себя на табурете.

Прочтя книжку, я спросила у друзей, известен ли им автор по имени Джон Бергер. Выяснилось, что не Бергер, а Бёрджер, и не просто известен, а знаменит своими марксистскими взглядами на искусство. Я купила еще две его книги — Here Is Where We Meet и Bento’s Sketchbook — и перевела пару текстов оттуда для Иностранки. Потом я рассказала про Бёрджера Ad Marginem, и они попросили меня перевести Bento’s Sketchbook целиком.

Как-то раз, когда я сидела над Блокнотом Бенто, ко мне зашла подруга — британская переводчица, журналистка, человек страстных убеждений и тонкого вкуса. Вот, сказала я, бьюсь над непереводимым эротическим пассажем, где английское I определенно означает не только «я». «Хм, — поморщилась моя собеседница, — далось ему это I, сует его повсюду между строк». Я вступилась за автора; она ответила, что автор-то хороший, но слишком уж демонстрирует свое мужское «я». Мы перешли было на крик, но быстро помирились (и близко дружим до сих пор).

Прошло время, и я получила письмо из редакции Иностранки. В конверте оказалась записка от Бёрджера, датированная 15 августа 2012 года. Вот она:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
11 Мая / 2020

Наталья Рябчикова: Шесть книг о медленном кино

alt

Наталья Рябчикова, историк кино, переводчик книги «Эйзенштейн на бумаге. Графические работы мастера кино», составила подборку книг о кино для медленного и глубокого размышления.

Прославленный режиссер и теоретик искусства Сергей Эйзенштейн советовал своим студентам читать биографии других художников — писателей и живописцев, — чтобы знать не о том, как делается искусство (рецепты коллег нельзя брать на веру), а о том, что делать, когда искусство не делается. Если Джойс может жаловаться на то, что пишет один и тот же роман десять лет, значит, и первую неудачу с фильмом после нескольких удач можно исправить или пережить. Если знать, что гениям тоже было трудно, становится чуть легче быть совсем не гением.
Вот и книги о создании фильмов и о жизни кинематографистов открывают совсем другую темпоральность искусства, связанного сейчас — на первый взгляд — с бешеным съемочным графиком, быстрым монтажом и прокатной судьбой, решающейся за один уикенд. Биографии Эйзенштейна и Джармена, уроки Мэмета и десятков европейских монтажеров напоминают об искусстве медленного и глубокого размышления, чувствования, созидания, смотрения — и о возможности творчества, даже когда творчество кажется невозможным или недоступным.

Сам Сергей Эйзенштейн привык выживать в условиях, как он это называл, «неустойчивого равновесия». Когда невозможно снимать — например, в Мексике месяцами идут дожди, а в Москве не принимают ни один сценарий, — он обращается к текстам и к рисункам, часто набрасываясь на бумагу с одержимостью, рождающей за день десятки вариаций смерти короля Дункана из шекспировского «Макбета» или страницу за страницей цитат из прочитанных книг по антропологии, психоанализу, истории искусств, перемежающихся собственными мыслями режиссера о том, как можно снимать кино и мыслить его. Собственно, книга-альбом Наума Клеймана «Эйзенштейн на бумаге. Графические работы мастера кино» создана для подобного же погружения, для щедрого разделения собственного времени со временем мастера.

Даже в краткой биографии Майка О’Махоуни («Сергей Эйзенштейн») нельзя не заметить это свойство самого режиссера погружаться в любой проект, любое занятие. Очередной проект или теория захватывают его и несут за собой, подцепляя куски прошлых теорий и мимолетные впечатления настоящего. Это еще один урок, который Эйзенштейн преподавал студентам: умение использовать каждое мгновение жизни как урок для творчества — как подсказку, как материал на будущее.

Много лет спустя американец Дэвид Мэмет использует уроки Эйзенштейна, чтобы научить студентов искусству построения мизансцены и монтажу. «О режиссуре фильма» с мучительной подробностью показывает лишь самое начало этого пути — и более чем наглядно раскрывает его сложность. Задолго до того, как снят первый кадр, до того, как выбраны актеры, когда сюжет лишь только пишется — Мэмет заставляет студентов думать. Как показать студента, ожидающего профессора, чтобы исправить плохую оценку? Как перевести слова в образы? Как использовать каждую секунду экранного времени с максимальной эффективностью? Как решить, что лишнее, а что совершенно необходимо? Чем больше времени проведено в размышлениях об этом в самом начале, тем легче становится работать потом.

Книга Майкла Чарлсворта «Дерек Джармен» похожа по стилю на биографию Эйзенштейна, написанную Майком О’Махоуни. Обе они дают биографический и политический контекст произведениям двух вроде бы совершенно разных режиссеров, объединяемых, впрочем, интересом к изобразительному искусству и позицией аутсайдера. Чарлсворт упоминает признание Джармена о том, что его фильмы — продолжение живописи. Это один из «лайфхаков», или «артхаков» этих книг: демонстрация того, как искусство, каждый раз по-новому, рождается из жизни его создателя. Тема, которую Чарлсворт затрагивает особо — «тема обязанности художников переоткрывать в себе художников». Один из способов сделать это — учиться друг у друга. В 1984 году Джармен вместе с Салли Поттер и Питером Уолленом приезжает в Москву и Баку. В мемориальной квартире Сергея Эйзенштейна, среди его вещей и книг, он задумывает фильм «Воображая Октябрь», который открывает стихотворением с ключевой, по мнению Чарлсворта, фразой: «Кинематограф малых жестов». «Кажется, для художника в конце концов все же есть место среди беззаконий и безумств современного мира, откуда он может указать на лицемерие, воспеть человеческую энергию, протестовать против преступлений капитала и государства. Поэтому создание фильма — само по себе положительный ответ на удручающее состояние мира».
То, что его сад на обдуваемом ветрами побережье юго-востока Англии — продолжение его искусства, а искусство вообще — это способ художника выжить, особенно ярко видно в основанной на дневниках книге самого Джармена «Современная природа». Хроники медленной борьбы с неласковым к его цветам прибрежным климатом и, одновременно, с подтачивающим самого Джармена ВИЧ, читаются как героическое противостояние человеческой души с природой. Удивительно, но побеждает — и вдохновляет — вечно вроде бы проигрывающая душа.Работа Джармена в саду, его размышления о собственном прошлом и заметки о цветах — это почти медитация. Снова и снова оказывается, что перед фильмами, между фильмами, вместо фильмов — художник обязан думать и чувствовать — и ради своего искусства «переоткрывать в себе художника».

Даже когда фильм снят, надо сесть и подумать, ведь кино — это искусство не только движения и образов, но именно чувств и мыслей. Так, по крайней мере, становится очевидным из книги Роджера Криттендена «Fine cuts. Интервью о практике европейского киномонтажа». Он включил в нее разговоры с несколькими десятками монтажеров, работавших и работающих с классиками мирового кино — с Серджо Леоне и Пьером-Паоло Пазолини, Орсоном Уэллсом и Миклошем Янчо, Годаром и Трюффо, Стивеном Фрирзом и Андреем Кончаловским. За частой шероховатостью записей —прямая речь тех, чей труд остается не просто за кадром, но между кадрами. Кажется, столь глубокое погружение в отдельную кинематографическую профессию — дело слишком специфическое для понимания общего, но происходит как раз обратное.
Интервью не только включают неожиданные детали об известных фильмах, заставляющие по другому взглянуть на них, но затрагивают буквально всё — от моделей монтажных столов до революций. Оказывается еще более заметным переплетение судеб и традиций в истории послевоенного европейского кино: Ален Рене, монтирующий первый фильм Аньес Варда и сыплющий незнакомыми ей именами — Феллини, Антониони; Бернардо Бертолуччи, наоборот, решивший смонтировать новый фильм под влиянием Годара; Орсон Уэллс, требующий от монтажера «не думать» и монтажеры, доказывающие, что и в их профессии главное — не резать и клеить, а думать и чувствовать.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
09 Мая / 2020

Дэвид Хокни и Мартин Гейфорд: Какое будущее ждёт картины?

alt

Дэвид и Мартин, в сопровождении иллюстраций Роз Блейк, не только учат разглядывать картины с любопытством, но и попутно рассказывают о фотографии, о кино и мультфильмах, о Minecraft и Monument Valley, о возможном будущем изображений. Это довольно толстая книга на школьный возраст, но сейчас для толстых книг как раз самое время. Она очень интересная и вынести из нее можно много, даже если вы взрослый и вроде уже все на свете знаете. Но если вы хотите подобную книгу себе, ваш вариант — просто «История картин», тех же авторов. Детская книга была создана на ее основе.

Анна Лаур, автор блога paperlionbooks

ДЭВИД: Картины постоянно меняются. Мы не можем знать, что готовит нам будущее. Никто не предсказывал интернет, даже научная фантастика! Сегодня мы рисуем не только карандашами или красками на бумаге или холсте – мы можем создавать картины на смартфоне или планшете. Фотография становится всё больше похожа на живопись. Я могу сделать снимок, изменить его, что-то вырезать из него, добавить к нему рисунок, напечатать его – всё что угодно. В цифровом мире существует множество рукотворных образов, хотя мы не всегда это понимаем.

МАРТИН: Что наверняка изменится в будущем, так это то, как мы думаем о картинах и как мы ими пользуемся. В компьютерных играх вроде Minecraft или Monument Valley мы можем гулять по картинам и разглядывать их со всех возможных точек зрения.

Компания USTWO GAMES. Игра Monument Valley. 2014

МАРТИН: Верим ли мы картинам? Этот вопрос встаёт снова и снова. Зрителям хочется точно знать, писал ли Караваджо святых с простых людей. Первых фотографов, которые вносили изменения в свои снимки, обвиняли в мошенничестве.

ДЭВИД: Есть одна знаменитая фотография Лондона после бомбёжки. Ранним дождливым утром молочник как ни в чём не бывало идёт по улице среди груды обломков. Этот снимок был сделан в 1940 году, чтобы успокоить людей и не допустить паники. Но человек на снимке – это вовсе не молочник, а ассистент фотографа с бутылками молока в руке. Вы можете сказать, что это просто подделка, но в своё время эта фотография несла важное послание людям. Она говорила: «Всё нормально». Будь это картина на холсте, вам бы не пришло в голову спрашивать, настоящего ли молочника писал художник.

МАРТИН: Сегодня поддельные фотографии политических событий и знаменитостей встречаются в интернете сплошь и рядом. Но многие люди продолжают принимать их за чистую монету. Возможно, в одних фотографиях больше правды, чем в других, но полностью правдивыми они не бывают. Это невозможно.

ДЭВИД: Фотографов-журналистов всё ещё преследуют за фотомонтаж. Газетного фотографа воспринимают как машину, беспристрастно фиксирующую то, что она видит. Но мы ведь и сами порой не верим своим глазам, не так ли? Тем более нет никаких причин верить фотографии больше, чем картине.

Фред Морли. Лондонский молочник. 1940

ДЭВИД: В XXI веке появилось замечательное изобретение – смартфон. Многие из нас постоянно носят его с собой. С помощью смартфона можно не только смотреть на картины, но и как никогда легко обрабатывать их, пересылать друг другу и так далее.

МАРТИН: Картины проделали путешествие из пещер в храмы, из храмов — в музеи, из музеев — в фотоальбомы, кинотеатры, на экраны телевизоров и компьютеров. Когда-то картины создавали, нанося краску на камень палочкой или пальцем, а теперь их рисуют на компьютере. Сегодня каждый может создавать картины — неподвижные или движущиеся — и сразу показывать их всему миру, во всяком случае своим друзьям и читателям, через социальные сети: Twitter, Instagram, WhatsApp или Snapchat. Возможность делать селфи преобразила мир картин не меньше, чем появление компактных фотоаппаратов в конце XIX века. Снимая селфи, вы начинаете видеть картину в своём окружении: позируете с другом или знаменитостью, фотографируете себя в Лувре на фоне «Моны Лизы» и так далее. Ежедневно по всему миру делаются и пересылаются десятки миллионов селфи!

Дэвид Хокни. Помните, они не могут отменить весну. 2020

ДЭВИД: Сегодня мир полон изображений. Но чем больше фотографий вы делаете, тем меньше времени тратите на просмотр каждой из них. Когда-то людей окружало совсем немного картин, а сейчас их миллиарды, и чем дальше, тем больше. Что с ними будет? Сохранятся, скорее всего, лишь немногие. Некоторые люди заботятся о сохранении вещей. Благодаря им что-то уцелеет.

МАРТИН: История картин рассказывает об изображениях, которым удалось выжить. Какие картины останутся в будущем, неизвестно, но можно предположить, что им помогут в этом достоинства, о которых мы говорили в этой книге. Чтобы выжить, картина должна запомниться.

ДЭВИД: Кое-что не меняется никогда. Некоторые картины запоминаются. Они нравятся людям, а значит, они не исчезнут.

Перевод: Алексей Шестаков

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
08 Мая / 2020

Виктор Меламед: Как смотреть на портреты?

alt

Виктор Меламед, художник, автор книги «Машинерия портрета», дает несколько советов о том, как проанализировать портрет и любое изображение, содержащее человеческий образ.

Вот несколько вопросов, которые помогут вам проанализировать портрет и любое изображение, содержащее человеческий образ. Оставлю за кадром все, что связано с узнаванием героя и с контекстом его деятельности, здесь слишком много переменных. Опущу вопросы, связанные с уровнем навыков автора, давайте исходить из того, что автор полностью владеет всеми инструментами, необходимыми для решения его творческих задач. Главный вопрос: что это за задачи? 

На каждом вопросе старайтесь сформулировать ответ в виде законченного предложения или нескольких, не говорите себе «понятно».

1. Что делает тело ваше неосознанно, когда вы смотрите на работу? Хочет сжаться, распрямиться, убежать или приблизиться, повернуться вправо или влево, отвернуться или приглядеться? Насколько это привычно для вас?

2. Движение героя такое же или нет?

3. Как меняется ваше состояние, когда вы осознанно повторяете позу и мимику героя?

4. Как герой ведет себя по отношению к вам?

5. Соответствуют ли друг другу жесты корпуса и рук героя?

6. Попробуйте найти нетавтологичную формулу его эмоций хотя бы из двух слов: радостное удивление, сдержанный гнев и так далее.

7. Каковы привлекательность героя и социальный статус, в том числе в сравнении с вашими? На каких чертах строится это впечатление? Усиливает его автор или нейтрализует, и зачем?

8. Если вы знаете героя, сразу ли вы узнали его? Затруднено ли узнавание? Важно ли оно для автора?

9. С каким животным ассоциируется герой? Что усиливает или нейтрализует это впечатление?

10. Попробуйте мысленно вычесть из работы героя и описать ее.

11. Равно ли впечатление от работы впечатлению от героя?

12. Представьте себе, что это натюрморт и, рисуя его, автор не думал о герое вообще. О чем тогда он думал? Что чувствовал?

13. Как ведет себя пространство, окружающее героя, по отношению к герою и по отношению к вам? Всасывает, выталкивает, обволакивает, давит, приподнимает?

14. Попробуйте сформулировать:

a) метафору химического, физического биологического процесса на уровне фактуры;

b) синестетическую метафору на уровне цвета — какой она вызывает в памяти запах, вкус, звук и так далее;

c) метафору физического процесса на уровне композиции — провал, взрыв и так далее;

d) метафору голоса автора: громкий или тихий, звучит вблизи или издалека, в лицо, сбоку или со спины? Каков его тембр?

15. Как автор относится к герою?

16. Можете ли вы почувствовать, как двигался автор, не только его рука, в момент работы?

17. Чем эта работа вас бесит? Что в ней нового для вас? Как ее можно было бы улучшить? Каким из аспектов можно было бы пожертвовать? Каким — нельзя?

Это не исчерпывающий список, но он поможет найти ключ к впечатлению; попробуйте ответить хотя бы на половину. Для начала дайте себе хотя бы минуты три посмотреть на портрет, только засеките время: без привычки долго смотреть на статичное изображение полминуты могут показаться вечностью.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
07 Мая / 2020

Книги-финалисты премии BRAW

alt

Премия BRAW («Болонья Рагацци») является одной из самых престижных международных премий в мире в области детской издательской деятельности с 1996 года. Награда, присуждаемая лучшим иллюстрированным детским произведениям с точки зрения их графических и редакторских качеств, стала ведущей международной стартовой площадкой для авторов и иллюстраторов благодаря высококлассному признанию, которое получают победители. Книги, завоевавшие главный приз или получившие особое упоминание, приобретают широкую известность в издательском мире, что приводит к продаже прав во многих новых странах. Нам посчастливилось издать несколько книг-финалистов этой премии, которым мы посвятили этот материал.

«История картин для детей», Дэвид Хокни, Мартин Гейфорд, иллюстрации Роз Блейк

Победитель в номинации New Horizons, 2019 год

«История картин для детей» — это целое путешествие по истории искусства. Основанная на одноименном бестселлере для взрослых, эта книга составлена из разговоров двух друзей — художника Дэвида Хокни и искусствоведа Мартина Гейфорда. Авторы удивительно просто и увлекательно рассказывают о множестве тем, связанных с искусством, а Роз Блейк дополнила книгу веселыми иллюстрациями, которые наверняка понравятся юной аудитории.

«Дэвид и Мартин, в споровождении иллюстраций Роз Блейк, не только учат разглядывать картины с любопытством, но и попутно рассказывают о фотографии, о кино и мультфильмах, о Minecraft и Monument Valley, о возможном будущем изображений».

Анна Лаур, автор блога @paperlionbooks

«Как устроен музей», Давид Бём, текст: Ондржей Хробак, Ростислав Корычанек и Мартин Ванек

Специальное упоминание в категории книг про искусство (BRAW on ART), 2017 год

Группа чешских искусствоведов из Moravska Galerie при помощи художника Давида Бёма рассказывают, что такое художественный музей. Для русского издания нарисовано несколько специальных разворотов.

«Авторы книги рассказывают о том, каким разным может быть искусство (не оставляя без внимания абстракцию и перформанс), как много сил требуется для того, чтобы подготовить выставку, показывают, насколько могут отличаться впечатления от одной и той же выставки. В общем, они дают нам представление о сложной жизни художественных произведений, ставших доступными для широкой публики».

Блог слишком шумное одиночество

«Большой сад», слова Жиля Клемана, иллюстрации Венсана Грава

Победитель в номинации Books&Seeds, 2007 год

Настольная книга юного садовника от французского ландшафтного дизайнера, известного садовода, эколога и создателя общественных парков и садов по всему миру Жиля Клемана с красочными иллюстрациями Венсана Грава.

«Когда поочередно читаешь текст и смотришь на иллюстрации создается стереоэффект: одно дополняет другое и это объемное повествование, кажется, заполняет собой мои взгляд и мысли. Небольшие эссе на тему природных объектов и явлений вводят в транс своим ритмом и метафоричным стилем. А иллюстрации, полные крошечных деталей, заставляют переосмыслять прочитанное бесконечно».

Мария Обухова, художница и автор блога @maman_coo_coo

«Типомания» Яна Байтлика

Специальное упоминание в номинации «Нон-фикшн», 2015 год

Активити-книга польского иллюстратора, графического дизайнера и преподавателя Яна Байтлика для всех, кто влюблен в шрифты и буквы. Издание родилось из дипломной работы автора «Typogryzmol», созданной в Мастерской издательской графики профессора Леха Маевского Академии изобразительных искусств в Варшаве в 2013 году. Сам автор в 2016 году был гостем Международного типографического фестиваля Typomania в Москве — независимого культурно-образовательного проекта, посвященного шрифту, типографике и каллиграфии.

«Читатель изобретает новые шрифты, переосмысляет букву как объект, экспериментирует и учится создавать новое, используя шаблоны автора. Эта совместная с автором работа рождает не похожий ни на что объект, структурной единицей которого является знак и буква».

Мария Обухова, художница и автор блога @maman_coo_coo

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
07 Мая / 2020

«Дом от погреба до чердака. Чувство хижины» — глава из «Поэтики пространства» Гастона Башляра

alt

В 2014-м году мы издали новый русский перевод «Поэтики пространства» Гастона Башляра, французского философа, автора концепции эпистемологического разрыва, оказавшего влияние на целую плеяду видных мыслителей от Луи Альтюссера до Пьера Бурдье. Эта одна из немногих работ Башляра, которая получила  новую читательскую историю и уже в наши дни стала настольной книгой художников, архитекторов и дизайнеров, работающих с пространством.

В своем  поэтическом эссе философ анализирует образы дома — от подвала до  чердака, отдельно выделяя ящики, сундуки, комоды — хранилища секретов и объектов, скрытые от глаз, укромные уголки. А также места обитания животных, птичьи гнезда и раковины моллюсков — представляя их как выразительные формы, описывающие тот или иной феноменологический опыт пространства. Башляр развивает свое исследование, проводя параллель между устройством дома и умением человека мыслить и визуализировать. Он насыщает текст  цитатами и литературными фрагментами, которые помогают читателю представить дом как место, сотканное из поэтических образов, мечтательности и воспоминаний. Дом у Башляра превращается в живой манифест души, в пространство, наполненное приглушенным светом, где обретают форму наши грезы и фантазии. А опыт, пережитый человеком в своем первом жилище, закладывает, как первосцена в психоанализе, основы всей будущей жизни, формируя алгоритмы мышления и запоминания.

Сегодня, когда многие из нас оказались заперты в ограниченном пространстве своих дач, квартир, коттеджей, размышления Башляра могут скрасить это пребывание, погружая нас не просто в популярный room tour, но в полноценный анализ собственного habitat.

ЛитРес Bookmate Google Play Books

Глава первая. Дом от погреба до чердака. Чувство хижины

В дверь дома кто постучит?
Открыта дверь — входи.
Закрыта дверь — логово.
Мир шумит по ту сторону моей двери. 

Пьер Альбер-Биро. Естественные развлечения 

Для феноменологического исследования сокровенных значений внутреннего пространства дом, конечно же, является самым подходящим материалом, при условии, разумеется, что мы рассматриваем дом в его единстве и в то же время в его сложности, стараясь интегрировать все его значения в одно, фундаментальное значение. Дом предоставит нам разрозненные образы и в то же время некую систему образов. И в первом, и во втором случае мы докажем, что воображение усиливает значения, существующие в реальности. Есть некая сила притяжения, которая сосредотачивает образы вокруг дома. Можно ли из воспоминаний обо всех домах, где мы находили приют, из преимуществ всех домов, где мы мечтали поселиться, выделить некую сокровенную конкретную сущность, которая подтвердила бы особую ценность всех известных нам образов уюта и защищенности? Это самый важный вопрос. 

Чтобы ответить на него, недостаточно взглянуть на дом как на «объект», который вызывает у нас те или иные суждения и раздумья. Феноменолог, психоаналитик, психолог(в порядке убывания устойчивости восприятия) не станут описывать дома, подробно рассказывать об их живописности и выяснять, почему в них приятно жить. Напротив, этим ученым надо перешагнуть через описание — будь оно объективным или же субъективным, то есть идет ли в нем речь о фактах либо о впечатлениях, — чтобы добраться до главных свойств дома, в которых выявляется в какой-то мере врожденное слияние человека с его важнейшей функцией — функцией обитателя. География и этнография могут многое рассказать нам о разнообразных типах жилищ. Перед лицом этого разнообразия феноменолог выполняет необходимую работу, чтобы обнаружить источник высшего, неоспоримого, незамутненного счастья. Найти в любом жилище, даже в замке, изначальную раковину — вот главная задача феноменолога. 

Но сколько привходящих проблем возникнет у нас, если мы захотим выявить глубинную реальность каждого из оттенков нашей привязанности к тому или иному любимому жилищу! Феноменолог обязан усматривать в таком оттенке целостный психологический феномен. Оттенок не является нанесенной сверху, дополнительной краской. А значит, надо сформулировать, как мы обитаем в нашем жизненном пространстве в полном согласии со всеми диалектиками жизни, как мы день за днем врастаем в тот или иной «уголок Вселенной». 

Ибо дом — это наш уголок Вселенной. Дом — и мы уже не раз говорили об этом — является нашей первоначальной Вселенной. И он действительно представляет собой космос. Космос в полном смысле этого слова. Разве самое скромное жилище не прекрасно, если смотреть на него изнутри? Писатели, любящие описывать «смиренное жилище», часто вспоминают этот элемент поэтики пространства. Но это слишком лаконичное воспоминание. Им почти нечего описывать в смиренном жилище, вот почему они там не задерживаются. Они дают описание смиренного жилища в его реальном состоянии, не проживая с ним по-настоящему его изначальную сущность, сущность, которая принадлежит всем, и богатым, и бедным, если только они согласны грезить. 

Но в нашей взрослой жизни осталось так мало первоначальных радостей, антропокосмические связи в ней настолько ослаблены, что мы уже перестали ощущать их в нашей домашней вселенной. Есть немало философов, которые устанавливают абстрактную связь со вселенной, находят ее через диалектические манипуляции с «я» и «не-я». Точнее говоря, они познают вселенную прежде дома, горизонт прежде родного крова. Напротив, подлинные обстоятельства зарождения образов, если мы рассмотрим их с точки зрения феноменологии, конкретно расскажут нам о ценностях обитаемого пространства, о том, как «не-я» защищает «я». 

В самом деле, здесь мы имеем дело с обратной зависимостью, образное наполнение которой нам предстоит изучить: всякое истинно обитаемое пространство содержит в себе концентрированное понятие дома. На страницах этой книги мы увидим, как воображение работает в этом направлении, когда человек нашел для себя хоть какое-то убежище: увидим, как воображение выстраивает «стены» из неосязаемых теней, успокаивает себя иллюзиями защищенности, — или, напротив, дрожит от страха за прочными стенами, не полагается даже на самые неприступные укрепления. Одним словом, в самой нескончаемой из диалектик человек, нашедший убежище, сенсибилизирует границы этого убежища. Он обживает дом в его реальности и в его потенциальности, посредством мысли и посредством грез. 

А значит, все убежища, все пристанища, все комнаты обладают однотипными ценностями, созданными мечтой. Дом «обживается» уже не в своей реальной сущности, и мы ценим его дары не только в реальном времени. Подлин-ное ощущение уюта всегда имеет истоки в прошлом. Когда мы переезжаем, все наше прошлое, с помощью мечты, оживает в новом доме. У старой поговорки «перевозить своих ларов» есть тысяча вариантов. И мечта забирается в такие заповедные глубины памяти, что перед человеком, мечтающим у домашнего очага, открываются совсем уж давние, незапамятные времена. Дом, так же, как огонь, так же, как вода, позволит нам на страницах этой книги показать проблески мечты, при свете которых воспоминание и то, что никак не связано с памятью, сливаются воедино. В этой отдаленной области уже невозможно отделить память от воображения. Взаимопомощь делает их работу более эффективной. Воспоминание и образ существуют как содружество внутри нашей системы ценностей. Поэтому мы живем в доме не только изо дня в день, не только следуя ходу истории, нашей истории. Посредством грезы разные жилища, в которых мы обитали раньше, дополняют друг друга и вместе хранят сокровища былых времен. Когда в новом доме к нам возвращаются воспоминания о прежних жилищах, мы попадаем в страну Незыблемого Детства, неколебимого, как Незапамятное прошлое. Мы испытываем фиксации, фиксации счастья. 

Мы утешаемся, оживляя воспоминания, которые вызывают у нас чувство защищенности. Тайная кладовая должна сберегать воспоминания, оставляя за ними их образную ценность. У воспоминаний о внешнем мире никогда не будет тех сочных красок, которые свойственны воспоминаниям о доме. Оживляя воспоминания о доме, мы добавляем к ним ценности грезы; мы никогда не бываем настоящими историками, мы всегда немного поэты, и наше волнение, быть может, есть лишь неудачная попытка поэтического высказывания. 

Поэтому мы, описывая образы дома и стараясь при этом не разорвать взаимосвязанность памяти и воображения, хотим надеяться, что сумеем передать всю психологическую гибкость образа, затрагивающего в нас такие глубинные пласты, о которых мы и не подозревали. С помощью стихов, пожалуй даже успешнее, чем с помощью воспоминаний, мы откроем для себя поэтическую суть домашнего пространства. 

А потому, если бы нас попросили назвать самый драгоценный из даров, которыми наделяет нас дом, мы ответили бы: дом дает приют нашей грезе, дом защищает мечтателя, дом позволяет нам грезить в тишине и покое. Не одни только идеи и житейский опыт способствуют формированию в нас человеческих ценностей. У грезы есть свои ценности, которые оставляют в человеке глубокий след. Вдобавок греза обладает особым преимуществом: она высоко оценивает сама себя. Она прямо-таки наслаждается собственным существованием. Заметьте: дома, где нам довелось грезить, возвращаются и возникают в нашей новой грезе. Образы домов из прошлого не меркнут у нас в душе потому, что мы постоянно обживаем их заново — в мечтах. 

Теперь наша цель ясна: мы должны показать, что дом — один из важнейших интегрирующих принципов для идей, воспоминаний и грез. В этой интеграции связующим фактором выступает греза. Прошлое, настоящее и будущее наделяют дом различными энергетическими векторами, которые часто взаимодействуют, иногда ослабляя, иногда усиливая друг друга. Дом в жизни человека вытесняет все разрозненное и случайное, неустанно превознося целостность и преемственность. Без его советов человек растрачивал бы себя попусту. Он спасает человека от небесных катаклизмов и защищает в житейских бурях. Он — тело и душа. Он — первичный мир человека. Перед тем как быть «брошенным в мир», утверждают незрелые метафизические учения, человек попадает в уютную колыбель дома. И дом в наших мечтах — это всегда большая колыбель. Конкретная метафизика не может оставить этот факт без внимания, тем более что этот факт — ценность, огромная ценность, к которой мы снова и снова возвращаемся в мечтах. Бытие мгновенно становится ценностью. Жизнь начинается благополучно. Она начинается в защищенном пространстве, в тепле домашнего лона. 

С нашей точки зрения, с точки зрения феноменолога, который видит истоки явления, сознательная метафизика, ведущая отсчет времени с момента, когда человек «брошен в мир», — это метафизика второй позиции. Она пропускает ранние, предварительные этапы, когда бытие — благо, когда человек пребывает в благостном бытии, которое еще отождествляется с бытием как таковым. Чтобы проиллюстрировать метафизику сознания, надо дождаться момента, когда человек будет выброшен наружу, то есть, на языке тех образов, к коим мы прибегаем, выброшен за дверь, изъят из своего домашнего бытия, окажется в обстоятельствах, усиливающих враждебность людей и враждебность мира. Но всеобъемлющая метафизика, включающая в себя сознание и бессознательное, должна признать за бытием внутри его исключительные ценности. Внутри бытия, во внутреннем бытии каждого вновь прибывшего окутывает тепло. Он — царь в некоем материальном земном раю, он растворен в нежности дружелюбной материи. Как будто все в этом раю питает и насыщает его, он осыпан всеми возможными дарами. 

Когда, погрузившись в мечтательное настроение, мы грезим о родном доме, то снова ощущаем это изначальное тепло, эту уютную материю материального рая. Именно в этой атмосфере живут духи-покровители. О материнской сущности дома мы еще поговорим. А сейчас мы хотим сказать об изначальной полноте домашнего бытия. В мечтах мы возвращаемся к ней снова и снова. И поэт хорошо знает, что дом держит незыблемое детство «в своих объятиях»: 

Дом, часть луга, о свет вечерний,
Внезапно вы обретаете почти человеческое лицо,
Вы рядом со мной, обнимающие меня, в моих объятиях. 

II 

Разумеется, благодаря дому множество наших воспоминаний обрело кров, и, если дом устроен хоть сколько-нибудь сложно, если в нем есть погреб и чердак, углы и коридоры, то наши воспоминания подбирают вполне характерные для них вместилища, которые подходят им как нельзя лучше. Всю нашу жизнь мы будем возвращаться туда в мечтах. А значит, психоаналитику следовало бы обратить внимание на такую удобную локализацию воспоминаний. Как уже было сказано во введении, мы склонны дать этой вспомогательной области психоанализа название «топоанализ». Топоанализ — это систематическое психологическое исследование местностей, играющих важную роль в нашей внутренней жизни. В театре прошлого, каковым является наша память, декорации управляют персонажами, позволяя им играть главную роль. Порой нам кажется, что со временем мы лучше узнаём самих себя, в действительности же нам открывается лишь последовательность фиксаций в различных пространствах стабильного бытия, которое хочет длиться и длиться, которое даже в прошлом, при поисках утраченного времени, хочет «приостановить» бег времени. Во множестве своих ячеек пространство хранит сжатое время. Для этого и нужно пространство. 

И если мы захотим обогнать историю, или, оставаясь в ее русле, отделить от нашей личной истории всегда слишком случайную историю людей, зря обременявших нашу, нам придется считаться с тем, что календарь нашей жизни можно представить лишь в картинках. Чтобы анализировать нашу личность в иерархии некоей онтологии, чтобы подвергнуть психоанализу наше бессознательное, всегда прячущееся в своих первобытных норах, надо, выйдя за рамки обычного психоанализа, десоциализировать наши главные воспоминания и проникнуть на уровень грез, которым мы предавались в пространствах нашего одиночества. В таких исследованиях грезы более полезны, чем сны. И такие исследования показывают, что грезы могут сильно отличаться от снов. 

Получив доступ к этим пространствам одиночества, специалист по топоанализу спрашивает: «Насколько велика была комната? Насколько захламлен был чердак? Тепло ли было в уголке? И откуда падал свет? Как в этих пространствах человек познавал тишину? Как по-разному он наслаждался тишиной, ведь в каждом из убежищ одинокого мечтателя она своя, особенная?» 

В подобных случаях пространство — это всё, ибо время уже не может оживиться памятью. Память — странное дело! — не фиксирует конкретный длящийся отрезок времени, длительность в бергсонианском смысле. Мы не можем снова проживать пролетевшие отрезки времени. Мы можем только продумывать их, продумывать в границах некоего абстрактного времени, лишенного всякой плотности. Только через пространство, только в пространстве находим мы замечательные ископаемые отрезки времени, сохранившие длительность и обретшие конкретность благодаря долгому пребыванию в каком-то определенном месте. Бессознательному надо где-то пребывать. Воспоминания неподвижны, и чем более выражен их пространственный характер, тем они прочнее. Локализовать воспоминание во времени — это забота одного лишь биографа, это нужно только для внешней истории, для истории внешнего назначения, которой принято делиться с посторонними людьми. Герменевтика, чьи задачи глубже, чем у биографической литературы, призвана определить ключевые моменты человеческой судьбы, освобождая историю от соединительной временнóй ткани, не влияющей на наши судьбы. Для познания нашего внутреннего мира локализация во внутренних пространствах гораздо более насущна, нежели уточнение каких-то дат. 

Психоанализ слишком часто увязывает человеческие страсти «с текущим столетием». На самом же деле страсти разгораются в одиночестве. Только замкнувшись в своем одиночестве, человек, охваченный страстью, готовится совершить свои безумства или подвиги. 

И все пространства былого одиночества, пространства, в которых мы страдали от одиночества, наслаждались одиночеством, желали одиночества, отрекались от одиночества, — все эти пространства неизгладимы в нашей душе. Точнее говоря, человек не стремится их изгладить. Он интуитивно знает, что эти пространства одиночества играют в его жизни определяющую роль. Даже если эти пространства навсегда вычеркнуты из настоящего и никак не связаны с планами на будущее, даже если у нас больше нет чердака, даже если мы лишились мансарды, все же когда-то нам было хорошо на чердаке, когда-то мы жили в мансарде, и этого у нас никто не отнимет. Ночью мы возвращаемся туда в сновидениях. Эти убежища для нас выполняют функцию раковины. И когда мы проходим до конца лабиринты сновидений, когда мы добираемся до границ самого глубокого сна, мы, возможно познаём безмятежный предчеловеческий покой. Здесь предчеловеческое смыкается с незапамятным. Но даже если мы погружаемся в грезы среди дня, воспоминания о привычном, надежном, уютном одиночестве вызывают ощущение пространства, которое исцеляет, пространства, которое не хочет расширяться, а хочет, как прежде, принадлежать нам. И пусть когда-то нам казалось, что в мансарде слишком тесно, что зимой там холодно, а летом жарко. Но сейчас, в воспоминании, к которому привели нас грезы, в результате какого-то непостижимого синкретизма, мансарда одновременно и маленькая, и большая, и жаркая, и прохладная, и воздух там всегда целебный. 

III 

Теперь, когда мы только приступили к топоанализу, надо оговорить один нюанс. Прежде мы отмечали, что бессознательное всегда имеет жилье. Следует добавить, что это уютное, счастливое жилье. Бессознательное живет в пространстве своего счастья. Нормальное бессознательное умеет всюду устроиться с удобством. Психоанализ приходит на помощь выдворенному бессознательному, такому, которое силой либо хитростью заставили покинуть свое пристанище. Но основная задача психоанализа — привести человека в активное состояние, а не в состояние покоя. Он призывает человека жить вне приютов бессознательного, ввязаться в круговорот жизни, выйти за пределы собственного «я». И, разумеется, его воздействие благотворно. Ибо существу, живущему внутри себя, надо дать шанс пожить во внешнем мире. Чтобы способствовать благотворному воздействию психоанализа, следовало бы провести топоанализ всех пространств, которые призывают нас куда-то за пределы нашего «я». И хотя мы фокусируем наши исследования на мечтах о покое, нам нельзя забывать, что есть еще и мечта человека, который шагает вперед, мечта о дороге. 

Ведите меня, дороги!.. — 

говорит Марселина Деборд-Вальмор, думая о родной Фландрии («Ручей в Скарпе»). 

А сколько энергии заключено в тропинке! С какой точностью в нашем мускульном сознании прочертились знакомые тропинки на склоне холма! Поэт Жан Кобер выражает эту энергию одной строкой: 

О мои дороги с их ритмом чеканным! 

Вызывая в памяти энергию, которую излучала «взбиравшаяся» на холм дорога, я твердо уверен, что у дороги были свои собственные мускулы, дополнявшие мои. Вспоминать дорогу в моей парижской квартире — неплохая физическая зарядка. Сейчас, дописывая эту страницу, я чувствую, что на сегодня избавлен от обязательной ежедневной прогулки: ведь я уже выходил из дому, в этом нет никаких сомнений. 

И если бы мы признали, что импульсы, которые вызывают у нас неодушевленные предметы, присущи самим этим предметам, мы обнаружили бы множество посредников между реальностью и символами. Жорж Санд, сидящая в раздумье у тропинки из желтого песка, видит течение жизни. И пишет: «Есть ли что-нибудь прекраснее дороги? Это символ и образ деятельной, многоголосой жизни». 

Поэтому было бы правильно, если бы каждый рассказал о своих дорогах, перекрестках, остановках. Каждый должен был бы составить кадастр затерянных деревень, по которым гулял. Торо говорит, что схема полевых тропинок нарисована у него в душе. А Жан Валь написал так: 

Зелень живых изгородей
Кудрявится во мне. 

Так мы расчерчиваем мир маршрутами наших странствий. От этих рисунков нельзя требовать точности. Надо только, чтобы по настроению они подходили нашему внутреннему пространству. Но какую книгу следовало бы написать, чтобы дать определение всем этим проблемам! Пространство побуждает к действию, но еще прежде действия начинает свою работу воображение. Оно косит траву и вспахивает пашню. И надо было бы рассказать о благотворном результате всех этих воображаемых действий. Психоанализ собрал множество материалов по проективному поведению, об экстравертах, всегда готовых выплеснуть наружу свои глубоко личные чувства. Топоанализ экстериоризации, описывающий мечты о предметах, возможно, помог бы составить более точное представление о проективном поведении. Но в настоящей работе мы не сумеем, как надлежало бы, применить двойную геометрию, воображаемую двойную физику экстраверсии и интраверсии. Впрочем, мы не считаем, что эти две физики имеют одинаковое значение для психики. А наши исследования посвящены области сокровенного, области, которая имеет для психики наиболее важное значение. 

Поэтому мы доверимся силе притяжения, какою обладают все области сокровенного. Нет таких интимных тайн, которые бы не привлекали, а отталкивали. У всякого внутреннего пространства есть своя сила притяжения. Повторим еще раз: блаженство — их неизменное состояние. В этих условиях топоанализ обретает характер топофилии. И мы, проникнувшись этим духом валоризации, займемся изучением закутков и комнат. 

IV 

Эти ценности убежища так элементарны, так глубоко укоренены в бессознательном, что их даже не нужно подробно описывать: достаточно намека — и ты их сразу вспомнишь. Любой приблизительный оттенок подскажет настоящий цвет. Слово поэта приводит в смятение глубинные пласты души, потому что всегда попадает в цель. 

Избыточная живописность жилища может сделать его менее уютным. Так бывает в жизни. А в мечте это проявляется еще сильнее. Настоящие дома наших воспоминаний, дома, куда мы возвращаемся, ведомые мечтой, дома, исправно питающие нашу фантазию, терпеть не могут, чтобы их описывали. Ведь описать такой дом — все равно что привести туда гостя! Если речь пойдет о настоящем времени, так и быть, выкладывайте всё, но о прошлом — ни слова!.. В первозданном доме, где сформировались наши грезы и фантазии, должна царить полутьма. Ведь он принадлежит к области глубокой литературы, то есть поэзии, и не имеет ничего общего с той блистающей красноречием литературой, которая заимствует чужие истории, чтобы рассказать о сокровенном. О доме моего детства я должен сказать только то, что необходимо мне самому, дабы впасть в мечтательное настроение и добраться до порога, за коим я смогу найти отдохновение в моем прошлом. Только так я могу надеяться, что написанная страница позволит мне услышать настоящие звуки, иначе говоря, зов, звучащий у меня внутри, настолько далекий, что, наверно, это и есть голос, внятный всем, кто вслушивается в глубины собственной памяти, в окраины собственной памяти, а может быть, и в то, что находится за ее пределами, в незапамятное. Другие получают от нас лишь подсказку, помогающую найти путь к тайне, но раскрыть эту тайну объективно мы не сможем никогда. Ведь тайна никогда не обладает полной объективностью. Благодаря подсказке, мы направляем мечту на этот путь,  но не даем возможности пройти его до конца.

Какой смысл, например, чертить план комнаты, которая была моей комнатой, описывать каморку в глубине чердака, сообщать, что из окна в зазор между крышами можно было видеть вершину холма. Только я один, в моих воспоминаниях прошлого века, могу отворить глубокий стенной шкаф, все еще хранящий — только для меня одного — ни с чем не сравнимый аромат, аромат виноградных гроздьев, сушащихся на решетчатой полке. Аромат винограда! Он очень тонкий, надо сильно напрягать воображение, чтобы ощутить его. Но я уже сказал слишком много. Если бы я сказал еще больше, читатель не открыл бы в своей вновь обретенной комнате неповторимый шкаф, шкаф с неповторимым ароматом, символом тайны, скрытой в душе. Чтобы дать представление о ценностях сокровенного, надо, как это ни покажется странным, привести читателя в состояние прерываемого чтения. Именно в тот момент, когда читатель отводит глаза от книги, упоминание о моей комнате может стать для другого человека порогом, за которым он погрузится в мечты. А когда говорит поэт, душа читателя откликается, ей знаком этот отклик, который, как объясняет Минковски, возвращает человеку энергию начала. 

Таким образом, с позиций той философии литературы и поэзии, коей мы придерживаемся, представляется возможность сказать, что мы «пишем комнату», что мы «читаем комнату» или «читаем дом». Очень скоро, с первых же слов книги, с первой строки поэмы, читатель, который «читает комнату», прерывает чтение и принимается думать о какомто жилище, где бывал в прежние времена. Вам бы хотелось все сказать о вашей комнате. Вам бы хотелось привлечь интерес читателя к вашей особе, но вы уже приоткрыли дверь в мечту. Ценности сокровенного захватывают нас так быстро, что читатель уже не читает вашу комнату: он снова видит свою. Он уже приготовился слушать воспоминания отца, прабабки, матери, служанки — «служанки с золотым сердцем», короче говоря, главного человека в том уголке, где живут самые дорогие ему воспоминания. 

И дом воспоминаний превращается в очень сложное психологическое целое. С закутками, где так хорошо было мечтать в одиночестве, ассоциируются комната или зал, где властвовали главные люди. Родной дом — это многонаселенный дом. Ценности сокровенного там распыляются, их трудно стабилизировать, они испытывают воздействие различных диалектик. В скольких рассказах о детстве — если только эти рассказы были искренними — мы могли услышать, что обиженный ребенок, не имея своей комнаты, сидел в своем углу! 

Однако родной дом живет не только в наших воспоминаниях, он встроен в нас физически. Он — комплекс присущих нам привычек. Двадцать лет спустя, успев преодолеть великое множество безликих лестниц, мы прошли бы по нашей «первой лестнице», не споткнувшись: давний рефлекс подскажет нам, которая из ступенек круче остальных. Наш верный дом открывается нам весь. Мы распахнули бы привычным движением знакомую скрипучую дверь, в темноте сумели бы добраться до дальнего чердака. Наши руки сами найдут все засовы и задвижки. 

Другие дома, в которых нам пришлось жить впоследствии, вероятно, сделали наши привычные действия более обыденными. Но если мы после многолетних скитаний вернемся в старый дом, то с удивлением обнаружим, что наши самые незначительные, самые примитивные привычки вдруг ожили и остались в точности такими, как раньше. В общем, родной дом встроил в нас иерархию различных функций, связанных с обитанием в нем. Мы — диаграмма функций, связанных с обитанием в этом конкретном доме, и все прочие дома — лишь вариации на основную тему. Слово «привычка» слишком избито, чтобы можно было выразить им эту страстную привязанность нашего не забывающего тела к незабываемому дому. 

Но эту область воспоминаний, которые сохранились в мельчайших подробностях, надежно закрепленные названиями предметов и именами людей, живших в родном доме, можно изучать с помощью обычной психологии. А воспоминания о мечтах, более зыбкие, не так четко очерченные, нам сможет прояснить только поэтическое раздумье. Великая сила поэзии в том, что она способна вернуть нам ту обстановку, в которой мы могли грезить. Родной дом — больше, чем просто жилое помещение, это вместилище грез. Каждый из его закутков был местом, где мы предавались мечтам. И закуток нередко придавал мечтам свою неповторимую ауру. И мы привыкли мечтать, ощущая эту ауру. Дом, комната, чердак, где мы сидели в одиночестве, становятся фоном для бесконечно длящегося мечтательного раздумья, которому лишь поэзия могла бы придать завершенность, превратив его в поэтическое произведение. Если признать за всеми этими закутками их особое назначение — быть прибежищем для грез, — то можно смело сказать, как я говорил в моей предыдущей книге, что у каждого из нас есть призрачный дом, дом воспоминания-грезы, затерянный во мраке по ту сторону реального прошлого. По отношению к нашему родному дому, говорил я, этот призрачный дом — то же, что крипта по отношению к церковному зданию. Перед нами ось, вокруг которой вертятся как интерпретации грезы, предлагаемые мыслью, так и интерпретации мысли, предлагаемые грезой. Впрочем, «интерпретация» в данном случае звучит слишком жестко, словно намек на борьбу. На самом же деле мы здесь наблюдаем полное единение образа и воспоминания, функциональный синтез воображения и памяти. Реальность психологической истории и географии не может служить пробным камнем, чтобы определить подлинную сущность нашего детства. Детство, конечно же, больше реальности. Чтобы проверить, пронесли ли мы через все эти годы привязанность к родному дому, лучше обратиться к мечте, чем прибегнуть к помощи мыслей. В грезе проявляют себя силы бессознательного, которые закрепляют наши самые далекие воспоминания. Если бы в родном доме не действовал маленький, но мощный центр грез о покое, всевозможные посторонние обстоятельства, окружающие реальную жизнь, затуманили бы воспоминания. Не считая нескольких медалей с профилями предков, наша детская память — это пригоршня стертых монет. Если детство в нас продолжает жить и сохраняет поэтическую активность, то происходит это не в плане фактов, а в плане мечты. С помощью этого вечного детства мы сохраняем для себя поэзию прошлого. Перенестись в родной дом посредством мечты — не то же самое, что перенестись туда в воспоминании: это все равно что жить в исчезнувшем доме, как мы когда-то мечтали в нем. 

Какой непостижимой глубиной обладают детские грезы! Счастлив тот ребенок, которому судьба подарила — именно подарила — минуты и часы одиночества! Это хорошо для ребенка, полезно для его здоровья, если ему приходится часок поскучать одному, если ему открывается диалектика бесшабашной игры и беспричинной скуки, скуки в чистом виде, без примеси. Александр Дюма в своих «Мемуарах» рассказывает, что в детстве постоянно скучал, скучал до слез. Когда мать видела его в таком состоянии, плачущим от скуки, она спрашивала: 

— А почему Дюма плачет? 

— Дюма плачет потому, что у Дюма есть слезы, — отвечал ей шестилетний сын. Вероятно, это вымысел, как и многое другое на страницах «Мемуаров». Но насколько точно этот фрагмент передает абсолютную скуку, скуку, совершенно не связанную с тем, что у мальчика не было товарищей по играм! Бывают ведь и такие дети, которые бросают игру, чтобы поскучать, забившись в угол чердака. Чердак моей скуки, сколько раз мне приходилось жалеть о тебе, когда чересчур насыщенная жизнь отнимала у меня самую надежду на свободу! 

Так, помимо позитивных охранительных ценностей, в родном доме вырабатываются ценности мечты, последние ценности, которые продолжают жить, когда дома уже не существует. Центры скуки, центры одиночества, центры грез соединяются вместе, чтобы образовать дом мечты, более долговечный, чем воспоминания, рассыпанные в родном доме там и сям. Понадобились бы долгие феноменологические изыскания, чтобы дать определение всем этим ценностям мечты, чтобы выяснить, насколько далеко уходит в глубину зона мечты, где укоренились воспоминания. 

И не забудем, что именно эти ценности мечты осуществляют поэтическое общение души с душой. Именно в мечтательном настроении мы обычно читаем произведения поэтов. 

Дом — это собрание образов, которые дают человеку реально обоснованное или иллюзорное чувство надежности. Мы снова и снова заново воображаем нашу реальность: различить все эти образы означало бы описать душу дома; это означало бы разработать настоящую психологию дома. 

Чтобы систематизировать эти образы, нужно, по нашему мнению, учесть два связующих принципа: 

  1. Дом представляется нам вертикальной сущностью. Он поднимается вверх. Вертикальность — его отличительное свойство. Дом — один из факторов, пробуждающих в нас сознание вертикальности. 
  2. Дом представляется нам концентрированной сущностью. Он пробуждает в нас сознание центральности. 

Разумеется, принципы эти отражены здесь слишком абстрактно. Но если привести примеры, нетрудно будет доказать их психологическую конкретность. 

Вертикальность обусловлена наличием двух полюсов — погреба и чердака. Признаки этой полярности проявляются так ярко, что они, в каком-то смысле, показывают два весьма различных вектора для феноменологии воображения. 

В самом деле, даже без какого-либо комментария мы можем противопоставить рациональность крыши иррациональности погреба. Крыша сразу же объясняет, зачем она нужна: чтобы защитить человека, который боится дождя и палящего солнца. Географы беспрестанно напоминают нам, что в любой стране более или менее покатая крыша неопровержимо свидетельствует об особенностях климата. Покатость крыши — это знак, который мы прекрасно «понимаем». Даже мечтатель в данном случае мечтает рационально: в его воображении островерхая крыша рассекает тучи. И чем ближе к крыше находятся наши мысли, тем они яснее. На чердаке мы можем полюбоваться массивными балками: вот она, несущая конструкция, вся перед нами. Мы смотрим на нее, мощную и геометрически безупречную, глазами плотника, который ее создал. 

От погреба, конечно, тоже есть своя польза. Мы придадим ему рациональный смысл, перечислив все удобства, которые он нам предоставляет. Но прежде всего погреб — это темная сущность дома, сущность, вступающая в контакт с подземными силами. Мечтая о погребе, мы отдаемся иррациональности глубин. 

Мы сможем осознать эту вертикальную биполярность дома, если осознаем функцию обитания настолько четко, чтобы она стала нашим воображаемым ответом на функцию строительства. Мечтатель сам «воздвигает» этажи, расположенные один над другим, и чердак над ними, воздвигает заново, хотя они уже возведены. Как мы уже сказали, грезы о высоте с ее ясностью удерживают нас в рациональной зоне интеллектуализованных проектов. А мечтая о погребе, обитатель дома выкапывает снова и снова, копает без устали, и тем самым пробуждает к жизни его глубину. Одного лишь факта тут недостаточно, воображение продолжает работать. Когда дело касается раскопанной земли, грезы не знают удержу. Позднее мы исследуем грезы о туннелях, отходящих от погреба. А пока ограничимся пространством между двумя полюсами, погребом и чердаком, и посмотрим, как с помощью этого поляризованного пространства можно проиллюстрировать самые тонкие психологические нюансы. 

Вот как психоаналитик К. Г. Юнг использует двойной образ погреба и чердака, чтобы проанализировать страхи, обитающие в доме. Мы находим в его книге «Человек, исследующий свою душу», сравнение, позволяющее нам понять, почему сознательное существо надеется «уничтожить автономию комплексов, дав им другие названия». Юнг пишет следующее: «Сознание ведет себя подобно человеку, который, услышав подозрительный шум, доносящийся из погреба, бежит на чердак, дабы убедиться, что воров там нет, а значит, шум ему только почудился. В действительности этот осторожный человек просто не решился заглянуть в погреб». 

Постольку, поскольку сравнение Юнга кажется нам убедительным, мы, читатели, феноменологически испытываем два страха: страх на чердаке и страх в погребе. Вместо того чтобы заглянуть в погреб бессознательного, «осторожный человек» ищет для своего мужества алиби на чердаке. Да, на чердаке мыши и крысы поднимают возню. Но стоит только появиться хозяину, как они мигом спрячутся в норы и затихнут. Существа, которые орудуют в погребе, не такие шустрые, не такие суетливые, зато более таинственные. Чердачным страхам легче дать рациональное объяснение. Но в погребе даже более решительный человек, нежели персонаж Юнга, вряд ли подыщет для своих страхов скорое и внятное объяснение; и объяснение это никогда не будет окончательным. На чердаке жизненный опыт дня всегда одолеет ночные страхи. А в погребе тьма царит и днем и ночью. Даже если человек спускается в погреб со свечой, он видит тени, мечущиеся на черной стене. 

Если развить пояснительный пример Юнга до всеобъемлющего понимания психологической реальности, то возникнет мысль о необходимости взаимодействия психоанализа и феноменологии, взаимодействия, которое должно быть все более и более тесным, коль скоро наша цель — полностью понять феномен человека. Ведь чтобы придать образу психоаналитическую эффективность, надо сначала сделать его понятным с точки зрения феноменологии. В данном случае образ, предлагаемый психоаналитиком, отзовется у феноменолога интуитивной дрожью. Он оживит в его душе изначальную силу и специфичность страхов. В нашей цивилизации, когда освещение всюду одинаково яркое, когда даже под землей провели электричество, люди уже не ходят в погреб с подсвечником. Однако бессознательное не поддается влиянию цивилизации. И спускаясь в подземелье, оно берет с собой подсвечник. Психоаналитик не может удовлетвориться метафорами, поскольку они поверхностны, или сравнениями, а феноменолог должен в исследовании образов идти до конца. Здесь феноменологу следует не упрощать или объяснять, не проводить сравнения, а преувеличивать преувеличение. И тогда, читая рассказы Эдгара По, объединившиеся феноменолог и психоаналитик поймут, что эти рассказы обладают силой осуществления. Осуществления детских страхов. Читатель, всецело поглощенный чтением, услышит, как мяукает за стеной демонический кот, символ неискупленных грехов. Тот, кого преследует образ погреба, знает, что стены там вкопаны в землю, что у каждой стены открыта только одна, передняя сторона, а сзади на нее давит земля, вся, сколько ее есть на свете. От этого драматизм происходящего нарастает, страх усиливается. Но что это за страх, если можно воспрепятствовать его усилению? 

Тут охваченный интуитивной дрожью феноменолог настораживается: он «в двух шагах от безумия», как выразился поэт Тьерри Марселен. И погреб представляется ему символом загнанного под землю безумия, наглухо замурованных трагедий. Рассказы об убийствах в подземелье оставляют неизгладимый след в нашей памяти, след, которого мы предпочитаем не касаться: в самом деле, кому охота перечитывать «Бочонок амонтильядо»? Сама по себе эта страшная история примитивна, однако она эксплуатирует изначальные страхи, двойные страхи, которые заложены как в природе человека, так и в природе дома. 

Но мы, не отвлекаясь на изучение реальных человеческих трагедий, собираемся исследовать несколько мрачных подземелий, которые легко и просто докажут, что образ погреба в мечтах всегда связан с неудержимым преувеличением реальности. 

Если мечтатель живет в городе, он нередко мечтает о том, чтобы его погреб превосходил глубиной погреба соседних домов. Его жилище хочет обзавестись погребами не хуже, чем были у легендарных крепостей, обширными помещениями, где начинались таинственные подземные ходы, которые, пролегая под стенами и рвами, связывали сердце крепости с дальним лесом. У замка, возвышавшегося на холме, была разветвленная корневая система подземелий. Каким могуществом мог бы обладать обычный дом, имей он столь надежную опору! 

О таких разветвленных погребах мы читаем в романах Анри Боско, писателя, любившего описывать грезы о доме. В романе «Антиквар» под домом расположен «круглый сводчатый зал, а в нем имеются четыре двери». От четырех дверей отходят туннели, которые там, под землей, в каком-то смысле контролируют четыре стороны света. Вот открывается восточная дверь, и «мы уходим под землей на очень далекое расстояние, под домами этого квартала…» В этом эпизоде слышатся отголоски грез о лабиринте. Но лабиринты туннелей «со спертым воздухом» ассоциируются с круглыми залами, капеллами и тайными святилищами. Вот и подземелье в «Антикваре» обладает, если так можно выразиться, сложной онирической начинкой. Читатель должен обследовать его с помощью грез, которые порой наполнены страданием (если связаны с туннелями), а порой изумлением (когда перед мечтателем открываются подземные дворцы). Читатель можем затеряться во всем этом (и в прямом, и в переносном смысле). Вначале ему не вполне ясно, оправданна ли с точки зрения литературы столь усложненная геометрия. Но тут исследование феноменолога открывает нам ее эффективность. Что нам советует феноменология? Она просит нас возбудить в себе читательскую гордыню, которая вызвала бы иллюзию участия в создании книги. Такую позицию трудно занять при первом чтении. Во время первого чтения мы еще слишком пассивны. Читатель все еще немного ребенок, ребенок, который читает для развлечения. Но любая хорошая книга, как только мы ее прочли, сразу же требует повторного чтения. После наброска, которым является первое чтение, нам нужно второе — чтение-работа. И тогда нам нужно вникнуть в проблему автора. Во время второго чтения, третьего чтения и так далее мы постепенно приближаемся к решению этой проблемы. И у нас исподволь возникает иллюзия, что и сама проблема, и ее решение — наши собственные. Этот психологический нюанс, который можно выразить словами «нам самим следовало это написать», превращает нас в феноменологов чтения. А до тех пор, пока мы не дошли до этого нюанса, мы остаемся психологами или психоаналитиками. 

Итак, в чем же состоит литературная проблема Анри Боско, описывающего подземные туннели? Ему необходимо конкретизировать в одном центральном образе роман, основная сюжетная линия которого — подспудные интриги. Эту избитую метафору здесь воплощают бессчетные залы, разветвленная сеть подземных галерей и кельи, двери которых часто заперты на засов. Там замышляют заговоры, вынашивают зловещие планы. Дело в подземелье движется медленно, но верно. Мы действительно оказались в замкнутом мирке подспудных интриг. 

В таком вот подземелье антиквары, герои романа, намереваются связывать людские судьбы. Погреб Анри Боско с отходящими от него четырьмя боковыми галереями — это станок, на котором ткется Судьба. У главного героя, рассказывающего о своих приключениях, есть судьбоносное кольцо, перстень с начертанными на нем древними знаками. Однако подпольная (в буквальном смысле) и инфернальная (опять-таки в буквальном смысле) деятельность антикваров закончится крахом. В тот самый момент, когда любовь должна связать две главные судьбы, в самом центре прóклятого дома умрет одна из прекраснейших сильфид романиста, существо, обитающее в саду и в башне, существо, чья миссия — дарить счастье. Читатель, вслушивающийся в аккомпанемент космической поэзии, которая всегда пробивается из-под психологической фабулы в романах Боско, — такой читатель на многих страницах найдет свидетельства драматического конфликта между воздушным и земным. Но чтобы переживать такие драмы, надо снова и снова перечитывать книгу, уметь переносить внимание с одного на другое, или читать, уделяя равное внимание человеку и предметам, ничего не упуская в сложном антропокосмическом переплетении человеческой жизни. 

В другом жилище, куда приводит нас автор, лабиринт подземных ходов — уже не прибежище для инфернальных героев, которые вынашивают зловещие планы. Это природная система пещер, неотделимая от природы подземного мира. Если мы пойдем за Анри Боско, то познаем жизнь дома, имеющего космический корень. 

Этот дом с космическим корнем предстанет перед нами как каменное растение, поднимающееся из скалы и достигающее лазури над башней. 

Герой романа, непрошеный гость в чужом доме, вынужден прятаться в погребе. Но очень быстро интерес читателя от реального повествования перемещается к повествованию космическому. Приметы реальности здесь служат для того, чтобы излагать сны. Сначала мы еще находимся в лабиринте туннелей, вырубленных в скале, потом вдруг встречаемся с ручьем, текущим в ночи. И тут внешний ход событий в романе для нас приостанавливается. Мы не уловим смысл, заключенный в этой странице, если не приобщимся к ней с помощью наших грез о ночи. В самом деле, в рассказ вплетается чудесный сон, поражающий своей стихийной искренностью. Прочтем же эту поэму о космическом подземелье.

«Прямо у моих ног из мрака выступила вода.

Вода! Огромный водоем!.. И какая вода!.. Черная, стоячая, на идеально гладкой поверхности нет ни малейшей складки, ни крошечного пузырька. Я не видел источника, не понимал, откуда эта вода. Она была здесь уже многие тысячи лет, с тех пор как ее захватили в плен скалы, она разлилась сплошной ровной пеленой и, вечная пленница минерального мира, в каменной оправе сама превратилась в недвижный черный камень. Минеральный мир давил на нее своей чудовищной тяжестью, она распластывалась под этим гнетом и в конце концов словно изменила свою природу, просочившись сквозь плиты известняка, которые хранили ее тайну. И стала самой плотной жидкостью во чреве подземной горы. Из-за своей непрозрачности и необычной консистенции она казалась каким-то новым, неизвестным науке веществом; вдобавок она еще фосфоресцировала, но на глубине: всего на мгновение на ее поверхности появлялись светящиеся точки и сразу гасли. Знаки таинственных сил, дремлющих в глубинах, эти электрические искры свидетельствовали о скрытой жизнедеятельности и грозной мощи стихии, лишь на время объятой сном. Меня пронизала дрожь». 

Эта дрожь, как мы прекрасно понимаем, — не человеческий страх, а космический, антропокосмический страх, эхо древней легенды о человеке, оказавшемся во власти природы, как в первый день творения. Так, постепенно, от погреба, вырубленного в толще скалы, к подземной пещере, от пещеры к стоячей воде, мы перешли из рукотворного мира в мир грез, из романа в поэму. Но сейчас реальность и греза соединились вместе. Дом, погреб, пещера посредством глубины сливаются в единое целое. Дом превратился в природную сущность, вроде горы и рек, прокладывающих себе путь под землей. Большое каменное растение, каковым является дом, росло бы медленно и трудно, если бы не подземные воды у его подножия. Таковы мечты в их безграничной мощи. 

Космические грезы Боско могут подарить читателю глубокую безмятежность, потому что предлагают ему приобщиться к покою, который мы всегда обретаем при глубоком погружении в мечту. Повествование на какое-то время было прервано: эта остановка способствует психологическому углублению процесса чтения. А теперь рассказ о реальных событиях может продолжаться, поскольку он уже получил необходимую дозу космизма и мечты. 

В подземелье, оказывается, есть лестницы: вот они, по ту сторону водоема. После поэтической паузы описание следует дальше по заданному маршруту: «В скале была вырублена винтовая лестница, очень узкая и крутая. Я стал по ней подниматься». С помощью этого штопора мечтатель извлекается из глубин и может принять участие в приключениях на большой высоте. В самом деле, после долгого блуждания по тесным извилистым коридорам читатель попадает в башню. Это идеальная башня, она очарует любого, кто грезит о старинных домах: «абсолютно круглая», омываемая «пучком света», падающим «из узкого окна». И потолок там сводчатый. Какую огромную роль в мечтах о сокровенной тихой жизни играет сводчатый потолок! Его центр беспрестанно посылает нам отражение сокровенного бытия. Неудивительно, что комната в башне оказывается обиталищем прекрасной юной девы и что там живут воспоминания грешной прародительницы. Круглая сводчатая комната обособлена, поскольку находится на высоте. Она не просто господствует над окружающим пространством, но еще и хранит в себе прошлое. 

На молитвеннике юной девы, который она унаследовала от прародительницы, можно прочесть девиз: 

В орехе миндальном всегда живет цветок. 

Мы читаем этот чудесный девиз — и сразу видим дом, видим комнату, отмеченную незабываемой прелестью тихой уединенной жизни. В самом деле, есть ли на свете более емкий, более впечатляющий образ светлого уединения, чем мечта о будущем цветке, еще не рожденном и замкнутом внутри семени? Как же нам захочется, чтобы даже не само счастье, но предчувствие счастья оставалось взаперти в этой круглой комнате! 

Дом, о котором рассказывает Боско, тянется от земли к небу. Он обладает вертикальностью башни, вырастающей из земных и водных бездн до жилища души, верящей в небо. Такой дом, построенный писателем, показывает нам вертикальную сущность человека. Дом этот обладает онирической завершенностью. Он увеличивает мощь двух полюсов, существующих в мечтах о доме. Он щедро дарит целую башню тем беднягам, у которых, возможно, не было даже голубятни. Башня — творение иного века. Без прошлого она ничто. Новая башня — это такой абсурд! Но у нас есть книги, они поведут нас во множество домов, чтобы насытить наши мечты. Кто не проводил часы в романтических грезах, сидя в башне из книг? И вот эти часы возвращаются. Наши мечты нуждаются в них. На клавиатуре множества книг, в которых говорится о функции обитания, башня — это нота, пробуждающая возвышенные грезы. Сколько раз с тех пор, как я прочел «Антиквара», я переносился в башню Анри Боско, чтобы пожить там! 

Башня и подземные глубины увеличивают дом, который мы изучили, в двух направлениях. Для нас этот дом — вытянутое по вертикали подобие более скромных домов, которые, чтобы удовлетворить наши мечты, должны всё же хоть сколько-нибудь выделяться своей высотой. Если бы мы должны были стать архитекторами дома мечты, мы колебались бы между домом-терцией и домом-квартой. В дометерции, самом простом по конструкции в смысле высоты, есть погреб, первый этаж и чердак. Дом-кварта предполагает наличие второго этажа, отделяющего первый от чердака. Еще один, третий этаж — и мечты теряют ясность. В доме мечты топоанализ умеет считать только до трех или четырех. 

От одного до трех или до четырех ведут лестницы. Все они разные. По лестнице, ведущей в погреб, мы всегда спускаемся. Именно движение сверху вниз остается в наших воспоминаниях: во всех грезах, где присутствует эта лестница, она ведет вниз. По лестнице, ведущей в нашу комнату, мы то поднимаемся, то спускаемся. Двенадцатилетний ребенок на этой лестнице играет гаммы и, перепрыгивая через несколько ступенек, берет аккорды, то терцию, то кварту, а порой пытается взять и квинту, преодолеть одним махом четыре ступеньки. Какая чудесная разминка для ног — подниматься по лестнице вприпрыжку, через четыре ступеньки! 

И наконец, лестница на чердак, она более крутая, чем остальные, ступени у нее более стертые, и по ней всегда только поднимаются. Она знаменует подъем к самому безмятежному одиночеству. Если я вновь переношусь на чердаки былых времен, чтобы помечтать там, то я никогда не спускаюсь оттуда. 

Психоанализ не прошел мимо темы лестницы. Но поскольку психоанализ нуждается в глобализирующем символизме, чтобы закрепить свои интерпретации, то он не уделил должного внимания этой сложной палитре образов, в которой причудливо смешиваются мечты и воспоминания. Вот почему в этой области, как и во многих других, психоанализ более успешно изучает мечты, чем мечтательность. А феноменология мечтательности может разобрать письмена, нацарапанные памятью и воображением. Она сумеет различить оттенки символа. Поэтическая мечтательность, создательница символов, придает нашему уютному уединению полисимволическую активность. И воспоминания наши совершенствуются, облагораживаются. Онирический дом в наших мечтах становится предельно чувствительным. Иногда оказывается, что несколько ступенек зафиксировали в нашей памяти небольшую разность высот в родном доме. Вход в комнату обозначен не просто дверью, к этой двери ведут три ступеньки. Когда начинаешь мысленно измерять высоту старого дома, все, что поднимается и спускается, начинает жить интенсивной жизнью. Мы уже не можем оставаться одноэтажным человеком, как выражался Джо Буске: «Это одноэтажный человек: у него погреб на чердаке». 

Сейчас мы в качестве антитезы приведем несколько замечаний об онирически несовершенных жилищах. 

В Париже не существует домов. Обитатели большого города живут в коробках, поставленных одна на другую: «Наша комната в Париже, — пишет Поль Клодель, — это условное геометрическое понятие, ограниченное четырьмя стенами, абстрактная дыра, которую мы заполняем картинками, безделушками и шкафами, помещенными в другой, большой шкаф». Местонахождение нашей «абстрактной дыры» указывают номер дома на улице и номер этажа в парадном, но это жилье не имеет ни окружающего пространства, ни внутренней вертикальной сущности. «На почве дома цепляются за асфальт, чтобы не провалиться под землю». У дома нет корней. Для человека, который грезит о доме, такое невообразимо; в небоскребах нет погреба. От мостовой до кровли комнаты громоздятся одна на другую, и бескрайний шатер неба накрывает город целиком. В городе здания имеют лишь внешнюю высоту. Лифты отнимают у нас возможность показать смелость и ловкость во время подъема или спуска по лестнице. Теперь жить наверху, у самого неба, — уже не заслуга. И ваше жилое пространство имеет лишь горизонтальное измерение. Различным комнатам жилья, искусственно втиснутого в один этаж, не хватает одного из важнейших принципов, необходимых для различения и классификации ценностей домашней жизни. 

Городским домам недостает не только вертикальной сущности, столь нужной для чувства дома, но также и космизма. Они уже не являются частью природы. Отношения между жилищем и пространством становятся искусственными. Здесь всё — машина, и домашний уют здесь улетучивается из всех щелей. «Улицы словно трубы, которые засасывают людей». 

Дом больше не участвует в бурных событиях, происходящих во вселенной. Разве что ветер иногда сорвет с крыши черепицу, чтобы убить прохожего на улице. Но преступление, совершенное крышей, направлено лишь против этого запоздавшего прохожего. От вспышки молнии окно на мгновение загорается ослепительным светом. Но дом не дрожит от раскатов грома. Он не дрожит вместе с нами, ему не передается наша дрожь. В этих домах, плотно прижатых друг к другу, нам уже не так страшно. Мечтателю в одиноко стоящем доме кажется, что стихия угрожает лично ему, но если он живет в Париже, ощущение опасности притупляется. Мы сможем лучше это понять, когда в последующих главах рассмотрим положение дома в мире, которое станет для нас наглядной иллюстрацией положения человека в мире, часто получающего столь метафизически схематизированное толкование. 

Но для философа, верящего в целительную силу мечтаний, тут остается нерешенным один вопрос: как поспособствовать космизации городского пространства, находящегося за пределами комнаты. Мы попытаемся ответить на этот вопрос, рассказав о том, как один мечтатель предложил решить проблему городского шума в Париже. 

Когда к бессоннице, этой болезни философов, прибавляется нервозность, вызванная городским шумом, когда на площади Мобер среди ночи ревут автомобильные моторы, а грохот катящихся грузовиков заставляет меня проклинать мою судьбу горожанина, я успокаиваюсь, вызывая в воображении метафоры, связанные с океаном. Все мы знаем, что город — это шумящее море, мы столько раз повторяли, что в ночном Париже слышен непрестанный рокот волн и шорох прилива. Из этих штампов я конструирую мой собственный образ, до такой степени мой, как если бы я его создал, пребывая в привычной для меня кроткой, но неколебимой убежденности, что герой моих помыслов — всегда я сам. Если грохот машин становится особенно мучительным, я пытаюсь расслышать в нем голос грома, грома, который говорит со мной, который ругает меня. И меня охватывает жалость к самому себе. Вот опять ты в сердце бури, бедный философ, вечно страдающий от житейских бурь! Я предаюсь абстрактно-конкретным грезам. Мой диван — барка, затерянная среди волн, а этот резкий звук — свист ветра в парусах. Взбесившийся воздух отчаянно сигналит со всех сторон. И я, чтобы утешиться, говорю сам с собой: смотри, твоя шлюпка еще цела, ты в безопасности во чреве этого каменного корабля. Засыпай, несмотря на бурю. Засыпай среди бури. Засыпай, охраняемый своим мужеством, будь счастлив от сознания, что ты человек, на которого ополчились волны. 

И я засыпаю, убаюканный шумом Парижа.

Надо сказать, все вокруг укрепляет меня в мысли, что образ шумящего океана посреди города не противоречит «природе вещей», что этот образ правдив, что нам значительно легче, когда мы представляем себе городской шум как нечто естественное, дабы он не казался таким враждебным. Кстати, я встречал похожий умиротворяющий образ в молодой поэзии нашего времени. Ивонна Каруч слышит утреннюю зарю, когда город «тихо рокочет, словно пустая раковина». Благодаря этому образу у меня, привыкшего рано вставать, пробуждение происходит мягко и естественно. Все образы полезны, если знать, как ими пользоваться. 

Можно найти и другие образы, в которых город уподобляется океану. Отметим один из них, рожденный воображением художника. Как рассказывает Пьер Куртьон, Курбе во время его пребывания в Сент-Пелажи пришло в голову написать панораму Парижа, увиденную с крыши тюремного здания. В письме другу Курбе говорит: «Я бы написал эту картину в той же манере, в какой пишу морские пейзажи, с небом бездонной глубины, с уличным движением, домами и куполами, которые притворяются бурными волнами океана…». 

Когда нам встречалось сращение образов, которое невозможно было разложить на составляющие, то мы, следуя нашему методу, оставляли его в неприкосновенности. Мы тут мимоходом затронули тему космизма дома. Однако к этой теме нам придется еще вернуться. А сейчас, рассмотрев вертикальную сущность дома грез, мы, как и было обещано, должны исследовать те центры, где больше всего ощущается магия дома, центры, стимулирующие мечтательность. 

VI 

Сначала в доме, таком пестром и многоликом, надо найти центры простоты. Как говорит Бодлер, во дворце «не найдешь ни одного уютного уголка». 

Однако сама по себе простота, иногда проповедуемая слишком рационально, не является мощным источником ониризма. Необходимо добраться до первобытной сути убежища. И за гранью реально пережитых ситуаций надо обнаружить те, которые виделись нам в мечтах. За гранью позитивных воспоминаний, являющихся подручным материалом для позитивной психологии, надо заново открыть зону первичных образов, которые, возможно, были центрами фиксации воспоминаний, оставшихся в нашей памяти. 

То, как воображение воссоздает первичные ценности, можно продемонстрировать даже на примере столь прочно закрепленной в нашей памяти сущности, как родной дом. 

Например, в самом доме, в большой гостиной, человеку, мечтающему об убежище, грезятся хижина, гнездо, укромные уголки, куда он мог бы забиться, как зверь в нору. Он живет за гранью человеческих образов. Если бы феноменолог смог всем своим существом почувствовать первичность таких образов, он, возможно, по-иному взглянул бы на проблемы, связанные с поэзией дома. Мы найдем весьма убедительный пример этой сконцентрированной радости обитания, если прочтем восхитительную страницу из книги Анри Башлена, где он рассказывает о жизни своего отца. 

Дом, где живет маленький Анри Башлен, — простейший из простых. Это обычный деревенский дом в городке на плоскогорье Морван. Однако благодаря прилегающему к дому клочку земли, а также труду и бережливости отца семья обрела достаток и счастье. В общей комнате, освещенной лампой, возле которой отец, подёнщик и пономарь, по вечерам читает жития святых, в этой комнате мальчик погружается в свои первые детские мечты, мечты, где он часто видит себя живущим в одиночестве, порой даже в хижине, затерянной в лесу. Для феноменолога, который стремится определить, откуда берет свое начало функция обитания, эта страница из книги Анри Башлена имеет первостепенное значение. Вот самый важный фрагмент: «Готов поклясться, в эти часы я с пронзительной силой ощущал, что мы словно стеной отгорожены от городка, от Франции, от всего остального мира. Мне нравилось воображать (я никому об этом не рассказывал), будто мы живем в лесной чаще, в жарко натопленной хижине угольщика; и мне хотелось бы услышать, как волки скребут когтями незыблемую гранитную глыбу на нашем пороге. Наш дом заменял мне хижину. Я чувствовал, что надежно защищен здесь от голода и холода. И если я вздрагивал, то лишь от полноты блаженства». И, упоминая об отце (к которому он в своем романе обращается напрямую), Анри Башлен добавляет: «Удобно усевшись на стуле, я ощущал, какой ты сильный, и наслаждался этим ощущением». 

Итак, писатель призывает нас в центр дома, как в центр силы, в зону наибольшей защищенности. Он последовательно развивает «мечту о хижине», хорошо знакомую тем, кто любит мифологизированные образы примитивных жилищ. Но в большинстве наших грез о хижине мы стремимся жить где-то далеко, вне нашего дома с его теснотой и захламленностью, вдали от городских забот. Мы совершаем воображаемый побег, чтобы подыскать настоящее, надежное пристанище. Башлен счастливее нас, мечтающих о бегстве в неведомую даль: он находит источник мечты о хижине прямо у себя дома. Достаточно чуть-чуть изменить облик общей комнаты, расслышать в вечерней тишине потрескивание дров в печи, в то время как зимний ветер штурмует дом, чтобы осознать: находясь в центре родного дома, в круге света от лампы, он живет в каком-то особом, круглом доме, в первобытной хижине. Если бы мы решили воплотить в реальность все те образы, которые помогают нам обрести чувство уюта и защищенности, получилось бы целое нагромождение домов, причудливо соединенных между собой. И сколько ценностей, рассеянных там и сям, мы смогли бы собрать вместе, если бы с полной искренностью вживались в образы, которые являются нам в мечтах! 

Хижина, упоминаемая Башленом, представляет собой стержневой корень функции обитания. Она — простейшее человеческое растение, которому даже не нужны ответвления, чтобы оно могло выжить. Она настолько проста, что ей уже нет места в воспоминаниях, часто слишком образных. Ее место среди легенд. Она — центр легенд. Кто при виде огонька, мерцающего где-то вдали в ночной темноте, не грезил о хижине или, если он всей душой предан легендам, не грезил о хижине отшельника? 

Хижина отшельника — вот она, первая гравюра! Ибо истинные образы суть гравюры. Воображение врезывает их в нашу память. Они углубляют воспоминания о пережитом, они вытесняют воспоминания о пережитом, заменяя их воспоминаниями воображения. Хижина отшельника — тема, которой не нужны вариации. При малейшем ее упоминании «феноменологический отклик» заставляет умолкнуть все невнятные отзвуки. Хижина отшельника — гравюра, которая проигрывала бы от чрезмерной живописности. Она должна быть правдивой благодаря интенсивности своей сути, сути глагола «обитать». Хижина представляет собой концентрацию одиночества. В стране легенд не бывает срединных хижин. Да, географ, вернувшийся из далекого путешествия, может показать нам на фотографиях целые деревни хижин. Но наше легендарное прошлое перешагивает границы всего, что мы видели, всего, что мы пережили в реальности. Воображение ведет нас за собой. Мы движемся к предельному одиночеству. Ведь отшельник один перед Богом. Хижина отшельника — это противоположность монастыря. Вокруг этого концентрированного одиночества сияет целая вселенная, полная благочестивых размышлений и молитв, особая вселенная вне большой Вселенной. Хижина не может принять ни одно из богатств «мира сего». Она ощущает свою одухотворенную бедность как счастье. Хижина отшельника — это прославление бедности. Последовательно отказывая себе то в одном, то в другом, хижина открывает нам доступ к абсолютности убежища. 

Эта валоризация сосредоточенного центра одиночества настолько сильна, настолько первична, настолько неоспорима, что образ далекого огонька служит определителем для других, не так четко локализованных образов. Генри-Дэвид Торо слышит «охотничий рог в глуби лесов»? Этот «образ» с недостаточно выявленным центром, звуковой образ, наполняющий ночную природу, вызывает у него ассоциацию с другим образом, говорящим о покое и доверии. «Этот звук, — пишет он, — столь же дружелюбный, как свеча отшельника, мерцающая вдали». А мы, помня, из какой знакомой долины до сих пор доносятся давние звуки охотничьего рога, — почему мы с такой готовностью принимаем дружбу, которую нам предлагают мир звуков, пробужденный рогом, и мир отшельника, освещенный далеким огоньком? Как получается, что образы, столь редко встречающиеся в жизни, обладают такой властью над воображением? 

Могущественные образы обладают собственной историей и предысторией. Они всегда бывают воспоминанием и легендой в одно и то же время. Мы никогда не переживаем образ непосредственно. У каждого могущественного образа есть непроницаемый онирический фон, и именно этот онирический фон наше личное прошлое расцвечивает своими неповторимыми красками. Только уплыв по реке времени на очень большое расстояние, мы способны понастоящему дорожить образом, так как успели обнаружить его корни за пределами той истории, которая запечатлелась в нашей памяти. В царстве всемогущего воображения очень поздно становишься молодым. Нужно сперва потерять земной рай, чтобы жить в нем по-настоящему, чтобы пережить его в реальности его образов, в абсолютной сублимации, которая преодолевает границы всякой страсти. Некий поэт, размышляющий о жизни другого, великого поэта, Виктор-Эмиль Мишле, размышляющий о жизни Вилье де Лиль-Адана, пишет: «Увы! Надо постареть, чтобы завоевать молодость, чтобы освободить ее от оков, чтобы жить, повинуясь своему изначальному порыву». 

Поэзия вызывает у нас не столько ностальгию по молодости, что было бы пошлостью, сколько ностальгию по проявлениям молодости. Она предлагает нам образы такими, какими мы должны были бы воображать их в «изначальном порыве» молодости. Первые образы, простые гравюры, грезы о хижине побуждают нас снова, как прежде, дать волю воображению. Они возвращают нас в края, где мы жили, в дома, где мы жили, туда, где сосредоточена уверенность в том, что мы жили. Нам кажется, что, если мы вернемся в прошлое, почувствуем себя частью этих умиротворяющих картин, то для нас начнется новая жизнь, которая будет всецело нашей, до самых глубин бытия. Созерцая подобные образы, прочитывая образы из книги Башлена, мы снова ощущаем первозданность. Благодаря этой первозданности, вновь обретаемой, желанной, переживаемой в простых образах, альбом с нарисованными хижинами мог бы стать сборником несложных упражнений по феноменологии воображения. 

Если принять за основу далекий огонек в хижине отшельника, этот символ ночного бдения, есть возможность изучить большое количество литературных документов, связанных с поэзией дома, отобрав их по одному общему мотиву: лампа, сияющая в окне. Этот образ следовало бы признать производной от одной из самых важных теорем воображения, относящихся к миру света: все, что сияет, обладает зрением. Рембо выразил эту космической важности теорему двумя словами: «Перламутр видит». Лампа светит, а значит, наблюдает. Чем тоньше лучик света, тем проницательнее наблюдение.

Лампа в окне — это око дома. В царстве воображения лампа никогда не зажигается вне дома. Она — внутренний свет, который может лишь просачиваться наружу. Стихотворение под названием «Затворник» начинается такими словами: 

Лампа, зажженная в окне,
Бодрствует в скрытом сердце ночи. 

Несколькими строками ранее поэт говорит: 

Взгляд, захваченный в плен
Четырьмя каменными стенами. 

В романе Боско «Гиацинт», который со своим продолжением, «Сад Гиацинта», представляет собой один из удивительнейших психических романов нашего времени, лампа ждет у окна. И вместе с ней ждет дом. Лампа — знак напряженного ожидания. 

Свет далекого дома означает, что дом видит, бодрствует, наблюдает, ждет. 

Когда я отдаюсь упоительным перемещениям из мечты в реальность и из реальности в мечту, мне приходит в голову этот образ: дом вдалеке и свет в нем, и я представляю, я вижу, как дом смотрит наружу — настала его очередь подглядывать! — через замочную скважину. Да, в доме кто-то не спит, он работает, пока я мечтаю, там — жизнь, которая упорно продолжается, пока я гоняюсь за пустыми мечтами. Этот свет превращает дом в человеческое существо. Дом смотрит, как человек. Дом — это око, глядящее в ночь. 

За одними образами, в которых воплощается поэзия далекого дома в ночи, следуют другие, их бесконечное множество. Порой дом сияет, как червячок, поблескивающий в траве, существо, излучающее одинокий свет: 

Я увижу ваши дома, подобные поблескивающим
червячкам в ложбинах между холмами.

Другой поэт, Кристиана Барукоа, называет дома, светящиеся на земле, «травяными звездами». А еще о лампе в доме, светящемся в ночи, она говорит так: 

Звезда, закованная мгновением в ледяной плен. 

Похоже, в этих образах звезды переселяются с неба на землю. Человеческие дома становятся земными созвездиями. 

Ж. Э. Клансье из десяти деревень с их огнями выкладывает на земле созвездие Левиафана: 

Ночь, десять деревень, гора
Черный левиафан, усыпанный золотыми звездами.

Эрих Нойман изучил сон одного пациента, который, стоя на верхушке башни, видел, как на земле рождались и сверкали звезды. Они появлялись из недр земли: земля в мании этого человека не была лишь простым отражением звездного неба. Она была великой матерью, создательницей мира, создательницей неба и звезд. Нойман указывает на то, как ярко проявляется в сне его пациента архетип матери-земли, Mutter-Erde. Поэзия, естественно, происходит от мечты, которая не так настойчива, как ночное сновидение. Речь идет лишь о «ледяном плене мгновения». Но указание, содержащееся в поэтическом документе, от этого не становится менее точным. Порождение неба отмечено знаком земли. То есть археология образов проясняется в свете одного мимолетного образа, фиксируется на моментальном снимке, которым стал поэтический образ. 

Мы привели здесь все эти примеры развития образа, который может показаться банальным, дабы показать, что образ не может оставаться в бездействии. Поэтическая мечтательность, в отличие от мечтательной дремоты, никогда не переходит в сон. Она непременно должна заставить любой, даже самый простенький образ излучать волны воображения. Но какой бы космический размах ни приобретал одинокий дом, освещенный звездой своей лампы, он всегда представляется нам символом одиночества: приведем еще одну цитату, в которой выявляется этот мотив одиночества. 

В «Отрывках из личного дневника», включенных в том избранных писем Рильке, мы находим следующую сцену: Рильке и два его спутника замечают в ночной темноте «широкое освещенное окно дальней хижины, крайней хижины, которая одиноко стоит на отшибе, а за ней начинаются поля и болота». Образ одиночества, символом которого становится огонек в ночи, волнует поэта, это что-то до такой степени личное, что волнение как бы отъединяет его от спутников. Говоря о компании трех друзей, Рильке добавляет: «Хоть мы и находились совсем близко друг от друга, всё же мы были тремя одиночками, впервые увидевшими ночь». 

Это наблюдение вызывает бесконечные раздумья, поскольку самый банальный из образов, образ, который встречался поэту сотни раз, вдруг получает знак «увиденного впервые» и передает этот знак так хорошо знакомой ночи. С полным основанием можно сказать, что свет, исходящий от одинокой лампы, от кого-то, упорного в своем бдении, обретает гипнотическую силу. Мы загипнотизированы одиночеством, загипнотизированы взглядом одинокого дома. Связь, возникшая между нами, так крепка, что мы уже неспособны думать ни о чем, кроме одинокого дома в ночи: 

O Licht im schafendem Haus!
О свет в спящем доме! 

С помощью хижины, с помощью света, который горит в ночи где-то на горизонте, мы смогли выделить в самой упрощенной форме сконцентрированную сущность заветного убежища. В начале этой главы мы, напротив, пытались дать отличительное определение дому, исходя из его вертикальной сущности. А теперь, продолжая использовать подходящие к случаю литературные тексты, нам нужно четче выделить механизмы, которые обеспечивают дому защиту от осаждающих его враждебных сил. Изучив полную динамизма диалектику дома и вселенной, мы приступим к изучению поэтических произведений, в коих дом — это сам по себе мир. 

Перевод: Нина Кулиш

На обложке: Жан-Филипп Пьерон, Ян Кебби «Грёзы Гастона Башляра», серия«Платон и Ко».

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
06 Мая / 2020

10 любимых детских книг Тани Борисовой

alt

Таня Борисова — иллюстратор и график из Москвы, работает в студии ABCdesign с издательскими проектами как дизайнер и как иллюстратор, а также постоянный участник Графической мастерской Простой Школы. Для нас Таня сделала несколько книг со своими иллюстрациями: «Лето с Гомером», «Любитель» Энди Мерифилда, «Беседы с дочерью об экономике» Яниса Варуфакиса, а также «Цирковая азбука» со стихами Михаила Яснова в рамках Издательского проекта «А+А». Таня не раз бывала на Болонской книжной ярмарке, поэтому мы попросили ее рассказать о своих любимых книжках с картинками.

Blex Bolex
ABECEDERIA
Шпионская азбука от французского иллюстратора Blex Bolex. Правда, назвать эту азбуку детской можно с большой натяжкой, потому что когда начинаешь присматриваться к картинкам, разворачивается довольно кровавый сюжет. Но с чисто визуальной точки зрения, книга  полный восторг. Иллюстрации сделаны в излюбленной авторской минималистичной манере с печатными текстурами, сложными цветовыми сочетаниями и напечатаны в три краски шелкографией.

Roberts Rurans
Incredible Bugs
Книга про насекомых «Невероятные жуки». Как-то так получается, что в этой тематике находятся неожиданные книжки-красавицы. Вот одна из них, нарисованная Робертом Рурансом, иллюстратором из Риги. Мне очень нравится степень условности его картинок и то, с каким вкусом сделан каждый разворот. Эта клубнично-банановая палитра и резиновые букашки не оставляют шанса пройти мимо. Хочу!

Laura Carlin
Chekhov collected stories
Cобрание рассказов Антона Чехова в четырех томах, изданное английским издательством The Folio Society от иллюстратора Лоры Карлин. При виде этих книг перехватывает дыхание, настолько прекрасно они сделаны: золотое тиснение просто светится на темно-голубых обложках, а внутри рядом с элегантной версткой соседствуют божественные иллюстрации Лоры. Сколько в них тончайших цветовых переходов, сколько внимания к мельчайшим деталям! Иллюстратору удается создать таинственный мир, в котором не так и просто угадать известные чеховские типажи. Но в этом есть своя прелесть.

Icinori
E POI
Необычная книга «И потом», отмеченная в 2019 году на книжной ярмарке в Болонье. 12 разворотов этой слегка сюрреалистичной истории показывают нам один и тот же пейзаж, где разнообразные персонажи, как какие-нибудь работники сцены, раздвигают, раскладывают и строят железнодорожную станцию, а потом садятся в приезжающий поезд и уезжают. Сделано дуэтом иллюстраторов из студии Icinori.

It’s raining elephants
Die grosse flut
Книга рассказывает нам о великом потопе, истории, древней, как мир. Само же издание несколько выходит за рамки обыденности не только в том, что касается графической части, но и конструкции. Созданная швейцарской студией иллюстрации It’s raining elephants для того чтобы восхищать, она представляет из себя небольшой короб, куда входят три буклета. Все, начиная от коробочки и обложек каждой мини-книжицы до феноменально выполненных гигантских плакатов, которые образуются при разворачивании буклетов, потрясает вкусом, красотой деталей и замысла в целом. Просто поищите эту книгу в интернете и увидите, сколько красоты еще осталось за бортом.

Violeta Lopiz, Valerio Vidali
The Forest
Книга «Лес» издательства Enchanted Lion Books. Это история о дикой природе, где человек выступает не завоевателем, а незримым наблюдателем, что подчеркивается контрастом ярких переплетающихся растений и белых фигурок людей, местами слегка подтиснутых на белой плотной бумаге. Полупрозрачная суперобложка, клапана, тиснение и интригующая вырубка, — все эти ухищрения создают образ многослойной, сложной и прекрасной среды, где деревья и животные существуют в гармонии.

Aurelien Debat
Cabanes
«Хижины» — книга, отмеченная жюри детской книжной ярмарки в Болонье в категории «Искусство — Архитектура и Дизайн». Она целиком сделана французским иллюстратором Аурельеном Деба. Книга представляет собой очередную интерпретацию «Трех поросят», но с уклоном в архитектуру: что получится, если поросят пятнадцать, и у них достаточно стройматериалов и творческих амбиций?
Суперобложка из глянцевой пленки, печать флюоресцентными красками, чередование ритмов, остроумная идея — все это привлечет не столько детей, сколько взрослых. Но главные темы творчества Деба, модульность и комбинаторика, ярко проявились в издании. А какой ребенок не любит играть в конструктор?

Felix Bork
Oh! Ein tier
Нетривиальный пример атласа для детей. Это книга немецкого художника Феликса Борка. Толстенный том содержит всякого рода данные о разных представителях фауны, поданные свежо и нестандартно. Что раскапывают кабаны своим рыльцем, на что похожи узоры ящерок, как размножаются ежи и роют норы кроты — просто кладезь полезной информации. Все смешно, по делу иллюстрируется прекрасными картинками, которые, несмотря на некоторую умышленную корявость, довольно точно передают звериные особенности.

Joohee Yoon
Tiger who would be king
Американка Джохи Юн не только занимается книжной графикой, но и делает совершенно потрясающие принты, предположительно в технике линогравюры. Эта трудоемкая печатная техника перекочевала и в ее иллюстрации, делая их невероятно живыми и многослойными. Отсюда и ограниченность цветовой палитры, как, например, в книге «Тигр, который стал королем». Это история о тигре, который однажды бросил вызов королю зверей льву, спровоцировав войну в джунглях. Посмотрите, как выразительно получилось показать борьбу зверей: два контрастных цвета, которые то накладываются друг на друга, то вдруг появляются яркими локальными пятнами!

Madalena Matoso
Montanhas
Невероятная книга «Горы», получившая специальное упоминание жюри в категории «Искусство — Архитектура и Дизайн», создавалась в коллаборации португальского издательства Planeta и польского Wytwornia. Издание решено в виде серии активностей. Каждая страница предлагает читателю примерить на себя роль художника и остроумно решить поставленную задачу. Нестандартный большой формат и выразительная геометрия выделяются сразу. Но главная прелесть книжки в особенном графическом языке, который создала иллюстратор Мадалена Матосо: выверенное соотношение крупных абстрактных форм с забавными рисованными и коллажными деталями, яркие цвета и печатные текстуры, но кроме этого какое-то правильное сочетание наивности и искреннего веселья, которое невозможно подделать.


­­­­

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
06 Мая / 2020

О некоторых малоизвестных фактах из жизни Эрнста Юнгера в Вильфлингене

alt

Даниил Житенев, сотрудник книжного магазина «Циолковский», автор телеграм-канала Zentropa Orient Express — о жизни Эрнста Юнгера в Вильфлингене, где открыт дом-музей писателя и филососфа.

В Верхней Швабии, на Юго-Западе Германии находится старинная, известная со времен средневековья деревня Вильфлинген. Она расположена в отдалении от крупных населенных пунктов и даже сегодня туда сложно добраться общественным транспортом. На окраине деревни высится фамильный замок древнего рода фон Штауффенбергов (примечательно, что действия романа Луи-Фердинанда Селина «Из замка в замок» разворачиваются как раз между замками Вильфлингена и Зигмарингена, которые разделяет порядка 12 км — примечание автора). В 1728 году прямо за воротами замка по приказу его владельца был возведен двухэтажный дом лесника в барочном стиле. Крепкий, добротный, с толстыми стенами, по-немецки основательный, он стоит на том же месте и по сей день. А весной 1951 года в нем поселился по приглашению Фридриха фон Штауффенберга (дальнего родственника полковника Клауса фон Штауффенберга) писатель Эрнст Юнгер со своей женой Гретой. До этого чета успела почти год провести в самом замке. Этот старинный дом станет для Юнгера надежным пристанищем, в нем он проживет без малого 47 лет до самой смерти в 1998 году. С этим местом связана и значительная часть трудов немецкого писателя. Кажется вовсе не случайным, что Юнгер переехал в этот уединенный уголок в год выхода своего послевоенного манифеста «Уход в Лес», в котором обозначились главные траектории его позднего творчества, связанные с возможностью обретения свободы в условиях все возрастающего влияния Левиафана.

В Вильфлингене Юнгер жил согласно строгому расписанию. Каждое утро он до самого преклонного возраста принимал ледяную ванну. Совершал длительные пешие прогулки, наблюдал за местной фауной (особенно его интересовали муравейники), занимался «субтильной охотой» (так Юнгер называл свои энтомологические занятия). Был почти завсегдатаем местного трактира под названием Gasthof zum Löwen. В одном из интервью Юнгеру сообщили, что из-за его отдаленного от внешнего мира места жительства бытует мнение, что он едва ли не социофоб, на что писатель лишь улыбнулся и предложил поинтересоваться у местных крестьян, какой из него социофоб. Жизнь в сельской местности не означала отказ от активной деятельности, Юнгер вел обширную переписку, принимал гостей и журналистов. Последнее интервью с вильфлингенским старцем было записано шведскими почитателями его творчества, когда мэтру уже перевалило за 100 лет. Журналисты привезли Юнгеру в подарок прижизненное издание сочинения Карла Линнея «Система природы» XVIII века, тот оценил жест и решил встретиться с ними.

Юнгер-библиофил — тема для отдельного исследования. Книги были одной из собирательских страстей немецкого писателя. В доме они были буквально повсюду, порядка 15 000 томов (на данный момент в доме-музее представлены 10 000 томов. Часть книг из библиотеки Юнгера (по большей части с инскриптами) забрал Немецкий литературный архив Марбаха — примечание автора). Он охотился за редкостями и скупал целые собрания сочинений. Иоганн Георг Гаман, Леон Блуа, Платон, Готфрид Бенн, Геродот, Катулл, Ювенал, Овидий, Публий Теренций Афр, Лукиан, Кьеркегор, Альфред Кубин, Пикассо, Морис Баррес, Гомес Давила… Чтобы просто перечислить авторов, к которым Юнгер испытывал устойчивый интерес, потребовалось бы немало времени. Специальная литература по энтомологии занимает отдельный громадный стеллаж. В 1933 году, после прихода нацистов к власти, по дороге во «внутреннею эмиграцию» Юнгер приобрел 79 томов сочинений Отцов Церкви. «Как всегда, утешением остаются книги — эти легкие кораблики для странствий во времени и пространстве и за их пределами. Пока еще под рукой находится книга и есть досуг для чтения, положение не может быть безнадежным, совсем уж несвободным», — пишет Юнгер в дневнике уже после войны.

Помимо книг Юнгер коллекционировал жуков (он собрал всех, что обитают в Европе), прогулочные трости, раковины моллюсков, бабочек, минералы, песочные часы и еще много чего. Весь его дом походил на Cabinet de curiosités. Каких диковинок в нем только нет. Юнгер считал коллекционирование особой формой переложения воинских порядков на мирный лад. Вещицы из многочисленных путешествий и принятые в дар сувениры украшают книжные полки и стены дома. В комнатах висят картины Рудольфа Шлихтера и Альфреда Кубина, стоит бюст Юнгера, выполненный другим немецким долгожителем — скульптором Арно Брекером.

Отдельный интерес Юнгера был сосредоточен на теме кораблекрушений и корабельных мятежах (он начинает заниматься этим вопросом с 1944 года), в его кабинете даже стоит макет легендарного судна «Баунти», на котором произошло одно из самых известных в морской истории восстаний. Вспомним, что символ корабля стал одним из центральных в эссе «Уход в Лес». В 17 главе этой работы он пишет: «Корабль означает временное, Лес — вневременное бытие». Эта метафора впервые появляется в его дневниках в самом конце войны: «<…> корабль представляет порядок, государство, статус. Во время кораблекрушения вместе с досками распадается и эта связь, и человеческие отношения нисходят на элементарный уровень. Они становятся физическими, зоологическими или каннибальскими».

Среди прочих предметов коллекционирования интересно отметить мелкие предметы бытового обихода, которые Юнгер находил во время долгих лесных прогулок: заколки, гвоздики, скрепки, карандаши и прочая мелочь. Он приносил их домой и складывал в отдельную вазочку. Побочное следствие его необычайной наблюдательности. Тут же рядом на двери ванной комнаты висели многочисленные яркие таблички «Не беспокоить» на разных языках, которые он привозил из отелей тех мест, где удалось побывать.

Юнгер терпеть не мог изделия из пластика, не признавал этот материал. Исключение делал лишь в отношении скотча, который считал замечательным изобретением. С его помощью он с удовольствием делал вклейки в свои записи.

В 1960 году в дом Юнгера постучала страшная беда. После продолжительной тяжелой болезни умерла его жена Грета, «Перпетуя» — так писатель называет ее в своих дневниках (в 1962 году Юнгер вступит в брак со своей второй женой Лизелотт Лорер). Память о ней он бережно хранил всю жизнь. Ванная комната в доме оформлена в розовых тонах — этот цвет любила Грета. В одной из комнат также висит трогательная картина, напоминающая о первой встрече Эрнста и Греты. Ее автор не кто иной, как поэт и художник Ганс Ляйп, автор песни «Лили Марлен». Картину дополняют написанные от руки строки одной из поэм Лонгфелло:

Ships that pass in the night, and speak each other in passing,
Only a signal shown and a distant voice in the darkness;
So on the ocean of life we pass and speak one another,
Only a look and a voice, then darkness again and a silence.

Мы уже упоминали, что Юнгер любил и коллекционировал песочные часы, как отмечал он сам, они помогали ему воочию осязать действие времени. При этом он не выносил ход механических часов, а будильник даже не доставал из фабричной пенопластовой упаковки, чтобы максимально заглушить его тиканье.

В одной из комнат дома находился телевизор, который, впрочем, смотрели не часто. А рядом с ним немецкий писатель держал опиумную трубку… В последнем интервью Юнгера спросили, освоил ли он уже компьютер, на что журналисты получили ответ: «Встреча человеческого разума с машиной — это неинтересно. Опьянение куда занятнее».

Многое из того, что описано в этой статье, удалось узнать благодаря хранителям дома-музея Юнгера. Он был открыт в доме лесника в Вильфлингене в 2011 году усилиями Немецкого литературного архива Марбаха, Фонда Эрнста Юнгера и круга друзей братьев Эрнста и Фридриха Георга Юнгеров. В доме сохранилась неповторимая обстановка обители великого немецкого писателя, все детали на своих местах. На столе стоит пепельница, рядом лежит пачка Dunhill. Кажется, что хозяин дома просто вышел в сад и вот-вот вернется.

Где-то в саду, кстати, до сих пор живет черепаха Юнгера по имени Гебе, названная в честь греческой богини вечной юности.

Рекомендованные книги:

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!
06 Мая / 2020

Виктор Меламед: Недописанная глава «Машинерии портрета»

alt

Большая часть моей книги — переосмысление сведений, почерпнутых в текстах Эрика Канделя, Сергея Волконского, Александра Ливанова и других, попытки найти точки их приложения к художественным практикам. Но многие важные соображения я все-таки вывел в процессе работы самостоятельно (и ох, как бы они мне пригодились N лет назад!). Одно из них — простейшая, но тем более ценная мысль о дифференциации взрослого и детского узнавания в работе над портретом.

Если коротко, дети для узнавания лиц пользуются поверхностными признаками, такими как очки или борода, и действительно могут принять волка за собственную бабушку, если он одет в знакомые чепец и очки. Взрослым приходится различать огромное множество лиц, поэтому каждый из нас бессознательно собирает картотеку лиц, в которой приметы — только названия ящичков («очкарики», «бородачи», «бабушки» и так далее). Когда примет недостаточно, чтобы узнать лицо, взрослый прибегает к сопоставлению более тонких признаков. Форма теней вокруг переносицы — самый надежный из них, поэтому на этот же признак опираются современные компьютерные системы распознавания лиц. Все остальное меняется с возрастом, зависит от ракурса, освещения, антуража, макияжа и так далее, но ширина лицевого угла, форма переносицы и глазниц и их величина по отношению к черепу остаются практически неизменными всю жизнь.

Встретив знакомого на маскараде в гриме Мэрилин Монро, ваш внутренний ребенок узнает Монро, внутренний взрослый — знакомого под гримом. В портрете работают оба подхода: детское узнавание позволяет нам упрощать себе задачу и освобождать поле для игры с визуальными рифмами и метаморфозами, взрослое — прятать героя в абстрактных формах и ритмах. «Взрослое» и «детское» узнавание — дилемма ложная, как и все до одной дилеммы на свете, но на поле механизмов, которыми мы пользуемся, чтобы распознавать и читать лица, это два возвышения, с которых многое можно разглядеть.

Мысль, до которой я как назло дошел только что, через неделю после выхода книги: детское и взрослое узнавания — хорошая метафора восприятия искусства вообще. Мы слишком часто смотрим на произведение детскими глазами, считывая то, что изображено, и не более. Как писал Саша Соколов: «А любит Б, Б — В, В — Г. Какая докука». Сюжет (в случае портрета — образ и жест героя) лежит на поверхности и заслоняет от нас события, происходящие в чисто визуальной плоскости и глубже, на уровне взаимодействия разных аспектов графики. «Взрослый» зритель должен уметь освобождаться от него, снимать слой за слоем с луковицы впечатления, заглядывать в смысловые контрформы и лакуны. А художник — это первый зритель собственных работ. Он точно так же подвержен гипнозу яркого образа, который создать не так уж сложно, и именно для художника эта проблема стоит острее всего.

Но об этом в книге есть.

Виктор Меламед, 

Москва, 5 декабря 2019 года

Текст впервые опубликован в блоге художника.

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!