Недавно в Ad Marginem вышел «Дух кулинарного искусства» немецкого литератора, художника, коллекционера и мецената Карла Фридриха фон Румора (1785–1843). Жанр её определить сложно: книга соединяется в себе подробные описания различных видов блюд и способов их приготовления, философские и социологические наблюдения, а также утопические идеи по переустройству общества. Автор ставил перед собой амбициозную задачу выработки нового подхода к искусству кулинарии, где философия и гастрономия объединяются в общую категорию — гастрософию. Даже сама эта книга может стать предметом беседы за праздничным столом — а чтобы сделать такую беседу лёгкой и приятной, мы публикуем фрагмент «Духа кулинарного искусства», посвящённый сложному искусству застольных разговоров.
Трактат по практической метафизике питания с описаниями блюд, рецептами, философскими и социологическими наблюдениями.
О движениях и состояниях души, которых следует избегать как в себе самом, так и в других во время застольных разговоров
Бывают такие движения души, которые вызывают чрезмерное выделение желчи; и другие, которые раздражают нервы и обусловливают вредные судороги в органах пищеварения; бывают, наконец, и такие настроения, от которых страдает деятельность именно этих органов. Подобное действие бывает вызвано следующими состояниями души.
Во-первых, вспыльчивость. Это случается, когда произносится нечто такое, что неожиданным образом задевает и обижает нашу персону, наших друзей, а то и наши взгляды. Кто разбирается в людях, тот не травмирует личность, если у него нет такого намерения; умышленные же оскорбления во время трапезы следует совсем исключить. Но персоны, не знающие толк в светском обращении и манерах, очень легко могут нанести нечаянные обиды. Понимающий же, способный предвидеть такое, должен держаться от них подальше и постараться самому не стать жертвой такой беспричинной злобы. С другой стороны, легко нанести ненамеренную обиду глуповатым и неостроумным персонам, неспособным правильно истолковать оттенки того или иного высказывания. Поэтому разумные сотрапезники строже выверяют свои речи, когда им случается разговаривать с недалёкими людьми, и аккуратно воздерживаются от иронии, которую простоватые чаще всего не улавливают. Когда за столом сидят сплошь глупцы, то ещё хорошо, если все они флегматичного темперамента. Если это не так, то лучше всего сопровождать трапезу шумной музыкой, которую во всех других случаях я отвергаю как вредоносную помеху.
Обиды, нанесённые нашим друзьям, мы воспринимаем куда спокойнее, чем нанесённые нам самим. Но из этого трудно извлечь общее правило, потому что и в самой дружбе существует подразделение на множество различных степеней. Достаточно одного замечания, чтобы оставили в покое вашего совсем нового, как и совсем старого и проверенного, друга; ибо к тем, кто не является ни совсем новым, ни совсем отставленным, мы остаёмся куда более равнодушными.
Но оскорбление наших взглядов — весьма тонкое дело, которого надо избегать насколько это возможно. Ибо люди обычно очень высоко оценивают свои мнения; они так высоко их ценят, будто это их дети; да и любят их тем больше, чем более неспособными чувствуют себя высказать другие или новые.
Однако между мнениями существует такое различие, что некоторые из них постепенно укореняются в душе в течение жизни, тогда как другие вторгаются в душу в яркие моменты, подобные удару молнии. К первым лучше не подходить слишком близко; другие же могут снова блеснуть своим остроумием или другой лёгкой душевной артиллерией с такими же громом и молнией, с какими оно вошло в нас.
Во-вторых, гнев. К нему приходят через такие разговоры, которые продлевают вспыльчивость и ярость, незаметно поднимающиеся до устойчивого состояния. То есть гнев есть не что иное, как продолжительная злость, и они обусловлены одним и тем же побуждением. Поэтому если избежать вспыльчивости, то не ввергнешь себя и в гнев. Но ещё не поздно избежать гнева и тогда, когда злость уже вскипела. Как иногда можно погасить пожар, разрушив весь дом, так и злость можно усмирить либо спокойствием и уступчивостью, либо подобающим извинением. После этого устрашающий гнев уже не наступит.
В-третьих, раздражение. Это состояние — неподавленный гнев, и он возникает по тем же причинам, которые мы уже называли. К этому добавляется лишь то, что гневные уже не могут выбраться из состояния аффекта либо из-за избыточного раздражения, либо из страха и робости. Как коварная гиена является самым страшным хищником, так и этот аффект за столом является самым неустранимым.
Прежде всего, из-за мучительной неловкости. Она возникает поначалу из-за таких разговоров, в которых ни одна сторона толком не высказывает свои взгляды. В такие опасные состояния обычно впадают: супруги, застольные и прочие друзья, охваченные недоверием друг к другу, отчуждением или дурным расположением духа, которое пока не созрело для извержения. В таком случае поступишь правильно, если ещё до начала застолья беспощадно выговоришься, а если недоразумение всё-таки не удалось устранить, то лучше не садиться за стол вместе. Далее, мучительное состояние возникает и из-за того, что не хочешь перед сотрапезниками обнажить своё отличие, как это бывает в застольях, отдельные участники которых не все одинаково умны, просвещённы или имеют разный уровень образования. Поэтому никто не должен за едой выказывать свои превосходящие знания или заслуги, тем более на языках, которые не в достаточной степени понятны всем сотрапезникам. Я бы не советовал даже половинчатым образом делать чувствительным для сотрапезников возможную разницу в ранге и положении, потому что из этого тоже может возникнуть некоторая степень неловкости при прочем наличествующем равенстве в умственном развитии. Эта неловкость достигает опасного уровня, когда разговор приобретает направление, в котором часть остальных не может ни принять участие, ни возразить. В таком положении может оказаться, например, дипломатическая персона, которая, по крайней мере в разговорах о политике, редко имеет право высказывать свои взгляды. В этом особом случае большая удача, если такая персона сильна в науке о прекрасном или особо одарена чувством юмора и может отделаться удачной шуткой; ибо после этого как ей самой, так и остальным станет очень легко завязать другой разговор и приятно продолжить его.
Далее: из-за пристыжённости. Она возникает в застольном госте, если его ввергают в негодное — телесно или душевно — состояние или слабость, в ошибку или даже в грех, который не красит человека в глазах общества. Намёки на неприятные процессы, от которых мало кому удаётся в течение жизни остаться свободным, и вовсе нечто дурное. Ибо мы стыдимся перед людьми за определённые действия несоизмеримо больше, чем за то, что в нас предполагается возможность или обыкновение совершать эти действия. Людям, которые о себе много мнят или хотя бы очень многое себе позволяют в отношении к другим, ни в коем случае нельзя во время еды напоминать об их пустоте и ничтожности. Если без этого не обойтись, то для проповеди о покаянии следует выбирать утренние часы, что вынужденно пристыдит их гораздо больше, потому что они ещё не вполне окрепли. — Очень глупые люди могут быть пристыжены уже тем, что кто-то дал им почувствовать превосходство своего ранга или богатства.
Было бы гуманно не пристыжать других; и каждому следует закаляться против всякого стыда за столом.
Третье: из-за беспокойства. Оно вызывается неустойчивым, соскальзывающим разговором; случайными проговорками; беседами о вещах, в которых никто ничего толком не понимает; наконец, когда люди, лишённые логики и вовлечённые в обсуждение предмета, немедленно должны высказать о нем своё суждение.
При некоторой внимательности к себе самому и при некоторой власти над своим тщеславием и самовлюблённостью легко можно избежать всякого повода к беспокойству во время застолья.
Четвёртое: из-за напряжения. Оно бывает вызвано мыслью, которую трудно постичь или высказать. Разговоры, которые уходят в метафизику или математику, должны быть изгнаны из хорошего застолья навсегда. Конечно, греки думали на сей счёт иначе; нам же, поскольку мы всего лишь немцы, очень трудно выразиться ясно и связно даже о предметах домашней и общественной жизни.
Состояния души, которые плохо сказываются на органах пищеварения, следующие.
Во-первых, сонливость. Это опасное настроение возникает частично из-за отсутствия собственных мыслей, частично и преимущественно из-за того, что другой сотрапезник взял разговор на себя и не торопясь высказывает свои незначительные соображения.
Во-вторых, одурманенность; она является следствием слишком громкого шума или бессмысленных, сбивчивых речей, громкого смеха и тому подобного разгула. Также и застольная музыка может одурманивать, поэтому она нежелательна. Ещё Шекспир упрекал немцев в том, что они очень шумно ведут себя за столом. Этот упрёк в настоящее время касается больше немецких трактиров или пиров в некоторых местностях, чем нации в целом.
В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:
30 Декабря / 2025
Новогоднее, слишком новогоднее. Письмо издателя
Дорогие читатели!
Жанр новогоднего обращения предполагает подведение итогов и объявление планов. И тем и другим мы занимаемся весь год почти в рутинном режиме — в tg-канале «По краям» и с недавнего времени в наших осенне-зимних и весенне-летних каталогах. Поэтому не хотелось бы отвлекать ваше внимание еще одним списком кораблей. Конечно, новые книги выходят и будут выходить, а старые, надеюсь, допечатываться. Дело не в этом.
Еще календарный рубикон зачастую призывает оставить что-то в прошлом, чтобы войти в светлое будущее. С этим тоже не всё так просто. Мне кажется, не очень полезно призывать оставлять что-то позади, когда слишком многое исчезло за последние годы — да так, что мы все уже привыкли к потерям, приспособились к ограничениям и нехватке. Хотя, конечно, зарекаться не стоит: то самое будущее, которое последнее время не совсем светлое, а скорее пасмурное, как короткий период с 12:00 до 14:00 во время полярной ночи в Мурманске или где-нибудь на Кольском полуострове, еще может нас удивить. Но тем не менее что-то происходит в нашем книжном мире, и к уже привычному исчезновению и дефициту стало вдруг добавляться неожиданное изобилие, появляющееся из ниоткуда множество. Что же это за множество? Чего становится на глазах больше? Вы не поверите, но вовсе не книг, а вас — читателей. Благодаря маркетплейсам мы переживаем невиданную ранее в России доступность чтения.
Ничто так не завораживает издателя, как растущая вверх диаграмма, свидетельствующая, как во время цифровых вихрей распродаж уносятся десятками и сотнями копий по всей стране сборники пьес Томаса Бернхарда, единственный, так и не законченный роман Пессоа, исследования Дэвида Гребера или эссе Ролана Барта — книги, которые, как нас уверяли оптовики и товароведы, «не продаются», потому что «не для всех».
Поймите меня правильно, я говорю не об экономике: зачастую от этих взлетов продаж издательству достается не больше трети дохода, а комиссии могут даже сделать продажу той или иной книги убыточной. Книгоиздание остается очень рискованным, тяжелым и низкомаржинальным видом бизнеса. Но я говорю о том, что за этими диаграммами стоят живые люди — от того же Мурманска до Магадана (специально выбрал города без независимых книжных магазинов), — которые благодаря интернету могут заказать и заказывают себе книги, в том числе и те самые, которые кто-то назначил чтением «не для всех». И количество этих людей последние два года увеличивается в геометрической прогрессии. Ведь на маркетплейсах покупают не только избалованные потребительским изобилием продвинутые жители столиц, у которых приобретения не помещаются в модный шоппер (а потому лучше заказать сразу домой), но и «спящие читатели», которые ни разу в жизни не были ни в «Фаланстере», ни в «Подписных» (о сетевых лабазах одной группы компаний я и не заикаюсь, ходить туда — нелегкий труд даже для самого преданного книжника).
Скажу прямо: это новое множество читателей меня завораживает. Я не представляю себе их (то есть ваши) предпочтения, плохо вас пока что знаю, но люблю и уважаю за небанальный выбор и открытость новому, которые вы демонстрируете, в том числе покупая и наши книги. Потому что нет книг не для всех. Безусловно, есть сложные «закрытые» тексты, требующие комментария или помощи в чтении, но они составляют часть культуры многообразия, без которой парадоксальным образом невозможны открытость и развитие. И то, что алгоритмы онлайн-продаж организуют, возможно, случайную встречу новых читателей с этим книжным лабиринтом (в хорошем смысле слова) — благая весть. Так появление не для книг построенных складов, хабов и логистики, наложившееся на почти полное отсутствие у нас инфраструктуры сугубо книжной — магазинов, специализированных книжных складов, новых библиотек, — неожиданно показало, что читательские предпочтения вовсе не предопределены. Когда вкалывают роботы, а не человек, появляются шансы найти аудиторию и у необычных, нестандартизированных, авторских текстов.
Одна из новинок следующего года — сборник эссе Акутагавы Рюноскэ и Танидзаки Дзюнъитиро под названием «Литературное, слишком литературное». Ближайший каталог у нас будет действительно более литературным, местами даже излишне декадентским, но останется ретранслятором гула авторских, то есть человеческих голосов, которые, верю, прозвучат на этой новой электронной агоре. Ну а если говорить о пожеланиях и подарках, я бы очень хотел, чтобы уже не в киберпространстве, а на наших улицах появились новые, специально спроектированные и построенные для книг дома — от складов и магазинов до районных читален. И пусть свет этих книжных новостроек приблизит тот полярный день, который непременно восторжествует по обе стороны условной реки абсолютной любви.
В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:
26 Декабря / 2025
Что дарить на Новый год?
Новогодние каникулы предназначены для чтения книг. Ad Marginem предлагает не отказывать в удовольствии от текста ни себе, ни близким: специально к Новому году мы выбрали книги, которые станут отличным подарком в самых непростых ситуациях: заказывайте «Уход в лес» вашим одиночным мореплавателям, «Путешествия в окружающие миры» — любимым бёрдвотчерам, «Книгу Пассажей» — философствующим фланёрам, а бабушке — «Дух кулинарного искусства». Купить книги можно на нашем сайте или в Ad Marginem Warehouse, а 27 декабря — ещё и на предновогоднем книжном фестивале «Чёрный рынок»! Выбирайте правильную категорию — а мы подскажем.
Для одиночных мореплавателей
Манифест, посвященный попытке уберечь свободу от политического давления. Юнгер исследует саму возможность сопротивления: как независимый мыслитель может противостоять силе вездесущего государства. Самая подходящая книга, чтобы положить под ёлку. Или под ёлки.
Манифест антифилософии «Теория одиночного мореплавателя» создан французским теоретиком Жилем Греле на лодке, где он живет последние годы. Ушедший в море антифилософ формулирует собственный вариант атеистической экспроприации благодати, который называет гностическим материализмом. Лёгкое чтение на новогодние каникулы.
Книга нью-йоркского философа Дэвида Кишика организована как тетрадь с заметками, фиксирующими некоторые этапы длинного пути одиночества по истории мысли, который привел к сегодняшнему обществу наглухо запертых в себе субъектов либерального капитализма. Но за новогодним столом не спорьте с родственниками о политике.
Яркое и ёмкое повествование о двух путешествиях по Святой Горе (в 1926-м и 1927-м), в котором древняя история остроумно сочетается с современной — в области политики, искусства и нравов, а тонкий эстетизм и дружеская атмосфера мужской компании — с бесхитростным монашеским укладом и пронзительными описаниями природы. Это не на Новый год, а к Рождеству.
Книга последовательно излагает историю стоической мысли, а также описывает её влияние на дальнейшую европейскую философию и культуру. Это для того самого друга, который «наверное не будет праздновать».
Одна из главных монографий о немецком кино была написана Зигфридом Кракауэром в эмиграции и вышла в США в 1947 году. Автор, социолог и теоретик кинематографа и культуры, анализирует внутренние установки и паттерны немецкого общества, объекты коллективного вытеснения, нашедшие отражение в классических фильмах догитлеровской эпохи. Подходит, если «Ирония судьбы» уже совсем не катит.
Кино и театр
От Калигари до Гитлера. Психологическая история немецкого кино
Делёз не просто развивал культуру смотрения фильма, но и стремился понять, какую роль в понимании кино может сыграть философия и что, наоборот, кино непоправимо изменило в философии. Он был одним из немногих, кто, мысля кино, пытался также мыслить с его помощью. Эта книга — прекрасный аксессуар для похода на новогоднюю комедию с друзьями.
Полагая, что «кинематограф делает видимым человека и его мир», Балаж — под влиянием идей Анри Бергсона, Георга Зиммеля и Вильгельма Дильтея, у которых он учился в Париже и Берлине, — обращается к физиогномии и мимике, становясь первопроходцем в исследовании лица и крупного плана.
Две революционные работы немецкого биолога и натурфилософа Якоба фон Икскюля. Их основные тезисы и введённое автором понятие «окружающего мира» (Umwelt) легли в основу биосемиотики. По Икскюлю все живые существа обитают не в едином мире, а являются субъектами, вокруг которых формируются их собственные «окружающие миры». Не забудьте поздравить и братьев наших меньших.
Философия
Путешествие в окружающие миры животных и людей. Теория значения
Тимоти Мортон отвечает на вопрос, что мы на самом деле понимаем под «экологией» в условиях глобальной политики и экономики, участниками которой уже давно являются не только люди, но и различные нечеловеческие акторы. Если вы ещё не стали экологичным в 2025 году, то обязательно станете в 2026-м.
В эссе «Открытое» Джорджо Агамбен делает предметом осмысления то проблематичное «и», которое связывает и разделяет животного и человека. Что есть человек и где проходит та грань, пересекая которую животное становится человеком? Здесь обойдёмся без шуток.
Обитающие на границах нашего обычного восприятия, мхи являются распространённым, но неприметным элементом природного мира. Мы лишь изредка замечаем их в трещинах городского асфальта, на стволах деревьев или поверхности камней. Весна обязательно наступит.
Нон-фикшн
Жизнь в пограничном слое. Естественная и культурная история мхов
Ким описывает культурную лихорадку, охватившую новую Японию, и её приготовления к войне. Его волнует «дьявольски энергичная» общественная жизнь страны: европейское влияние и духовные искания молодёжи, головокружительные виражи моды, литературные скандалы и классовые конфликты. Захватывающее чтение на новогодние каникулы.
Отталкиваясь от личного опыта пребывания в Микронезии в 1941 году, Ацуси возводит хрупкие мосты между временами и мироощущениями. Для тех, кто на Новый год хотел бы оказаться в краях потеплее
Франсуа Жюльен указывает на принципиальное, но неочевидное различие между западным и восточным мировоззрениями: в то время как в европейском искусстве от античных статуй до современной фотографии обнажённое тело предстаёт как феномен, неотъемлемый и укоренённый в культуре, в Китае Нагота как философская и эстетическая категория невозможна.
Адзума Хироки видит в фигуре туриста метафору Другого, символ незавершённости, случайности и открытости — того способа бытия, который может стать ответом на вызовы мира, где глобализация и национализм не столько противостоят друг другу, сколько странным образом сосуществуют. Для тех, кто встречает Новый год в далёких краях.
Это аннотированная антология культуры и повседневности французской столицы периода бурных урбанистических преобразований и художественных прорывов, за которые Беньямин окрестил Париж «столицей девятнадцатого столетия». Почти 1000 страниц: меньше ста в день из расчёта на «длинные новогодние»
Чередуя описания частной жизни, исторических событий и рефлексивные пассажи, автор показывает возможность поэтического и философского существования в самом центре большой катастрофы.
Очерки Юрико полны красочных впечатлений от Москвы и Ленинграда, поездки по Транссибирской магистрали до самого Владивостока, а также точных наблюдений о жизни советских граждан, социальном устройстве страны, положении женщин и детей в обществе. Проверьте: не отыщется ли что-нибудь и про новогодние торжества?
В семи главах «Изобретения добра и зла» (2023) описываются важнейшие моральные сдвиги в истории человечества и объясняется, как связаны кооперация австралопитеков, возникновение первых цивилизаций 5 000 лет назад и динамика морального прогресса за последние пятьдесят лет.
Детальный и в то же время широкий исторический обзор одной из самых динамичных форм культурного производства бурного ХХ столетия. Вечернее платье уже заготовили?
«Мода 2.0. История индустрии с 2008 года» — это хроника современной моды, рассказанная через призму одного из самых влиятельных пространств российского фэшн-ландшафта — концепт-стора КМ20.
История искусства
Мода 2.0. История индустрии с 2008 года
Анна Биневская, Антон Гулевский, Ольга Карпуть, Павел Вардишвили
Мода превозносит узкий круг людей, создающих тренды и влияющих на умы миллионов. Мода заставляет потреблять, не задумываясь о последствиях. Мари Арнтцен рассказывает о пятой по величине мировой индустрии. Для тех, кому хочется подойти к вопросу критично.
Эти короткие тексты стали прообразом сегодняшних исследований повседневной культуры и одним из самых обаятельных памятников того культурного разлома, в котором западный мир оказался на пороге современной эпохи. Почему бы не почитать на каникулах о мужских шляпах?
Архитектура
Почему мужчина должен быть хорошо одет. Некоторые разоблачения модных облачений
Разрозненные «протоколы» снов объединены определёнными мотивами: смерть, секс, казнь, насилие, образы близких и знакомых, отсылки к произведениям искусства и т. д. Надеемся, ваши сны обойдутся без смертей, казней и насилия — хотя бы на новогодних каникулах.
Книга Башляра посвящена созидательной силе воображения, из которого рождаются поэзия и искусство. «Грёза» — особое состояние сознания, отличное от сновидения и рационального мышления, творческий акт, связывающий человека с миром через удивительные образы. Не забудьте загадать желание.
Эта «автобиография без фактов» — проза поэта или поэзия в прозе, глубоко лиричные размышления философа, вербальная живопись художника, видящего через прозрачную для него поверхность саму суть вещей. Ничто так не подчёркивает повсеместную печаль сущего, как новогодние торжества, не правда ли?
Книга начинается как легенда о знаменитом книжнике, но разрушает привычную идиллию. Шульце мастерски сочетает элементы философской притчи и триллера, аллегории и социальной сатиры, фиксируя метаморфозы эмоциональных переживаний соотечественников.
В книге Роберто Калассо, итальянского прозаика и переводчика, одного из зачинателей и многолетнего директора известного миланского издательства Adelphi, собраны эссе об издательском деле — особом искусстве, достигшем расцвета в XX веке, а ныне находящемся под угрозой исчезновения. Тираж этой книги, кстати, тоже уже почти исчез!
В своём занимательном эссе писатель и книжный критик Хорхе Каррион отправляет читателя в путешествие по книжным магазинам мира. Если обошли уже все в своём городе, попробуйте эту книгу.
Трактат по практической метафизике питания, соединяющий в себе подробные описания различных видов блюд и способов их приготовления, философские и социологические наблюдения, а также утопические идеи по переустройству общества. Всё вышеперечисленное легко представить за новогодним столом.
Сборник посвящён простым и неприметным мелочам жизни. Сто пятьдесят микротекстов в три-четыре строки вторят друг другу ритуальным зачином — «свят, свято, святы» — и превращаются в мантру. Для Арминио священно всё, что безотчётно вызывает у человека трепетное сопереживание.
Как истинный гурман и литературовед, Сентсбери не только сравнивает напитки между собой, но и приводит упоминания о них в мировой литературе. Любовь к хорошим книгам и пристрастие к хорошему вину, по мнению автора, дополняют друг друга и являются качествами, отличающими истинного джентльмена. Такого, как ваш отец.
В путевых заметках «Волга. Русское путешествие» Поллен совершает внутреннее и внешнее странствие по самой длинной реке Европы и по российской истории, суммируя опыт тринадцатилетнего пребывания в нашей стране.
Летом этого года в Ad Marginem вышел перевод книги Шарля Пеги «Клио. Диалог истории и языческой души». Мы подождали, пока книга займёт своё место на полках историков (и не только), и попросили студентов, аспирантов и преподавателей РГГУ ответить на вопросы об опыте чтения Пеги в современности: чем эта книга оказывается важной сегодня? что в ней интересного, а что странного? в чем она может оказаться полезной современному филологу и историку? Теперь мы публикуем «Пеги-сериал» — восемь коротких эссе о диалоге истории и языческой души.
В отличие от модерна, стремящегося разложить человеческую историю «по полочкам», Пеги видит историю не как обезвоженный набор фактов, а как мистически-бесконечный парадоксальный нарратив и выбирает в качестве повествователя античную музу истории Клио.
Событие появления этой книги в русскоязычном культурном пространстве парадоксально.
Во-первых, Пеги не столько впервые приходит к нам, сколько возвращается. Его читали ещё в дореволюционной России. После гибели поэта и мыслителя Максимилиан Волошин пишет о нем, упоминая в одном ряду с Вилье де Лиль-Аданом, Барбе д’Оревильи, Полем Клоделем и другими видными французами. В то же время он отмечает удивительное «одиночество» Пеги в своём веке, его непонятость и непрочитанность.
Во-вторых, при всей силе своей мысли, как говорится, «опередившей время», автор «Клио» вовсе не был незамеченным пророком, предвосхитившим критику и кризис модерного историзма и самого модерна. Я бы сказал, он как значимое звено альтернативной традиции исторической мысли, вновь актуальной сегодня, занимает законное место между Ницше, которому был идейно близок, Бергсоном, у которого учился, и Беньямином, Фуко и Делёзом, которые внимательно читали его и которые воплощают для нас упомянутую традицию.
Какие идеи приносит нам эта книга, какие из них мы уже знаем от других (а могли бы узнать некогда от него) и какие нам только предстоит открыть для себя?
Пожалуй, первое, чем мы обязаны «Клио» и другим работам Пеги об историческом времени, это пересмотр границ и самой динамики отношений прошлого, настоящего и будущего в истории. Перенося бергсонианскую оптику из поля чистой философии и психологии в сферу исторической рефлексии, он более ста лет назад совершает то, что мы сегодня, спустя две мировые войны и насилу покончив с «концом истории», называем темпоральным поворотом. Уже в этих причудливых диалогах с Клио прорисовывается идея негомогенности времени, множественности временных темпов и ритмов, существования различных течений внутри, казалось бы, единого потока истории. Под вопрос ставится сама линейность и целенаправленность исторической темпоральности, неизбежность прогресса, представление о необходимости событий и процессов вообще.
Пока длится история, прошлое не проходит, оно продолжает длиться, меняться и влиять на настоящее и будущее. Отсюда вытекает та экспериментальная эпистемология памяти и истории, которую проблематизирует Пеги: память — это прошлое, находящееся внутри опыта, история — это то, что можно увидеть извне этого опыта. Но насколько реально работает эта схема, если все мы виталистически охвачены потоком (потоками) исторического времени?
Приходится пересматривать сам подход к прошлому, к подавленным, вытесненным тенденциям внутри него, умалчиваемым бравурной историей «прогресса», рядящейся в одежды объективно-отстранённого знания. В толще истории страдает и ждёт своего шанса «традиция угнетённых», как спустя тридцать лет после Пеги скажет Вальтер Беньямин — его благодарный читатель. Новое историческое знание должно учесть не только то, что было, но и то, что могло (и может) быть. Оно должно осмыслить нелинейность истории, множественность её путей и скоростей.
Постичь все эти нюансы в эпоху победившего позитивизма и исторического реализма автору Клио позволяет не только его бергсонианство, левая чувствительность к судьбам слабых и проигравших или вкус католика к политической и исторической теологии, но и, конечно, чутье поэта. То, что Пеги создаёт свой текст в экспериментальной поэтической форме, предвосхищает проблематизацию исторического нарратива и исторической дискурсивности в целом, с последствиями которой мы разбираемся и по сей день. Какую роль играют в понимании истории воображение автора и читателя, их опыт времени, его виртуальные завихрения и зигзаги, историческая каузальность и историческая контингентность, в какой зависимости это воображение находится от привычек и «эпистем» мышления, — вопросы, которые мы знаем по трудам Барта, Фуко, Делёза, Рикёра, Хейдена Уайта и Брюно Латура, в той или иной мере были подняты уже автором «Клио».
Произведение Шарля Пеги носит двоякий характер. С одной стороны, оно будет интересно литературоведам, специализирующимся на исследовании французской литературы и публицистики XIX — первой половины XX века. С другой стороны, оно, безусловно, станет довольно неоднозначным открытием для историков и философов, интересующихся вопросами природы истории, темпоральности, исторического события, исторического сознания, исторической памяти, ностальгии, а также ментальности эпохи модерна. Схожие размышления по вышеизложенным вопросам, как ни странно, мы можем обнаружить у многих философов и теоретиков истории, например у Фернана Броделя, Хейдена Уайта, Райнхарта Козеллека, Фрэнка Анкерсмита, Золтана Болдижара Симона, Мишеля Фуко, Жиля Делёза, Жана-Франсуа Лиотара и др. И это совершенно неудивительно, учитывая крайне серьёзное влияние Анри Бергсона, к которому по ходу повествования Пеги неоднократно прибегает.
Мне кажется, интерес «Клио» сам по себе заключается в первую очередь в интерпретации ценностей модерна. Его ярые попытки проникнуть в будущее в надежде обретения окончательной целостности оказываются совершенно неуклюжими или во многом даже несчастными. Главная проблема идей, проповедуемых модерном, по мнению Пеги, сводятся, по большому счету, к отрицанию прошлого, определяемого как нечто не «наше собственное», то есть, чужеродное. Частая апелляция к аналогии язычества и христианства позволяет ему вскрыть критерии подобного отношения к прошлому, в которых пребывает историческая реальность модерна. Пеги проводит очень грамотную аналогию с категорией исторического суда, в котором только будущее поколение способно по достоинству оценить ценность «вчерашнего прошлого» и «сегодняшнего настоящего» — определить значимость предшествующих поколений, произвести «темпоральный акт» (разграничить «себя» и «их») и вынести приговор. Однако важна даже не сама оценка, а её конечный результат — пустота. Футурологическая онтология модерна проповедует невозможность прошлого, вследствие чего мы не способны допустить его в наше настоящее, из этого вытекает, что пустота может утолить свою жажду лишь в процессе апелляции к «будущей пустоте». Так устроен темпоральный режим модерна, и в этом кроется одновременно его грех, кризис и несчастье.
Подобного рода «темпоральный тупик» не устраивает Пеги. Основную проблему он видит в отрицании человеческого несчастья, но ведь каждое поколение так или иначе по-своему несчастно. Как же тогда оно может судить точно такое же несчастное предшествующее поколение? А ведь именно этого и требует модерн. О каком справедливом историческом суде можно говорить, когда сам по себе «человек модерна» оказывается пустым — потерянным, находящимся в вечном поиске «себя» — своей «души»? В этой связи Пеги восклицает: «Но для того, у кого нет дня вчерашнего, как можно сотворить день завтрашний? А для того, у кого нет души вчерашней, как можно сотворить душу завтрашнюю?»
Очень важной составляющей «Клио» является попытка разделения понятия «прошлое» на две категории — «история» и «память». Данный ход оказывается продуктивным, поскольку позволяет Пеги выйти за рамки «темпоральной идеологии», проповедуемой модерном. Здесь «история» предстаёт перед нами в качестве своеобразного метанарратива, задача которого «судить как было», а сама идея «памяти» — это попытка нащупать свою человечность, определить, кто «Я», вскрыть свою сущность, остатки своих душевных осколков, утраченных в ходе доминации «истории».
Таким образом, произведение Пеги заставляет нас задуматься о том, что такое «история» и «прошлое», каковы они сейчас и какими они были чуть больше ста лет назад. Кроме того, оно побуждает к размышлению о «настоящих нас» о том, кто «мы» и зачем нам думать об истории и прошлом сегодня.
Дмитрий Костоглотов, преподаватель
Книга Шарля Пеги 1909 года может обескуражить современного читателя своей актуальностью и злободневностью. Начальная часть эссе ставит настолько привычные и острые темы для современного исторического знания и знания вообще, что невозможно не солидаризироваться с полемическим настроем автора. Приметы информационной перегрузки, капиталистического реализма, крайних форм позитивизма в истории, обессмысливающих историческое знание, фальшивости идеи прогресса подаются в форме меланхоличной исповеди музы истории — Клио.
Но по мере нарастания меланхолии у Клио (и самого Пеги, который время от времени заменяет её в качестве рассказчика) мы видим, что задача автора не только критика и разоблачение современной ему исторической культуры и науки. Его задача в том числе «исследовательская». Причём эти критика и меланхолия удивительным образом становятся важной частью самого исследования. Именно те проблемы филологической и исторической науки, остающиеся ключевыми и сегодня, заставляют Пеги обращаться к классике французской и античной культуры, чтобы найти, как бы странно это ни прозвучало, истину.
Это составляет безусловный интерес к тексту Пеги: ревизия современного состояния знания нужна не для пессимистичного диагноза действительности и не для интеллектуалистской игры в бисер. Она нужна для актуализации культурно-исторического потенциала, содержащегося в гуманитарном исследовании. Отсюда и критика позитивистски дотошного, «технического» гуманитарного знания, которое променяло свою витальность на наукообразие. Не зря Пеги постоянно иронизирует по поводу ключевых фигур французской историографии, таких как Лависс, Ланглуа, Блок-старший, идеи которых до сих пор отчасти считаются стандартом исторической науки. Их «наивность», а местами — гордыня раскрывается Пеги в рассуждениях о том, что такое история как исторический процесс. Желание историков наиболее репрезентативно отразить своё время, взывая к суду потомков, оказывается ложной задачей на фоне действительно значимых артефактов истории. Именно эти артефакты обладают трансисторической природой в силу постоянно появляющихся новых прочтений, не привязывающихся к конечной интерпретации. Именно поэтому Пеги ищет опору в таких масштабных фигурах, как Гомер, Гюго, Моне.
Исследование их творчества выступает не научной, историографической фиксацией, а раскрытием самого потенциала истории, доступного всем в настоящем и будущем, несмотря на постоянную слабость и варварство «читающих».
Илья Дейкун, преподаватель
«Клио» Шарля Пеги рождена на перекрестье влиятельных, но практически невидимых, не центральных для русскоязычного интеллектуального пространства течений мысли, уводящих нас в центр той забытой Европы, которую мы, возможно, сейчас напряжённо ищем.
Несомненно, муза Клио, являющаяся больному гепатитом сорокалетнему писателю в начале повествования, это та же Философия, что является Боэцию, и тот же Августин, который допрашивает Петрарку в «Моей тайне». В этом ответ, почему, по словам В. Беньямина, «безмерная меланхолия» у Пеги оказывается «обуздана». Он выбрал жанр, и этот жанр воплощает память латинского Средневековья с глубоко разработанной топикой беседы, разворачивающейся в мистической топографии видения. В этом жанре открывается мемориальный портал старинной наихристианнейшей Франции, затменной Францией эпохи модерна, Францией Просвещения, революции, республиканизма и атеизма. Пеги совершает перформативный жест писателя, который ощущал, что в нем невольно осуществляется французское католическое возрождение. Этот аспект был реципирован сразу же в 1914 году М. Волошиным, он отражён в переведённой ещё в 2002-м статье Х. У. фон Бальтазара в «Вестнике русского христианского движения». 2002 год — время длящегося российского религиозного возрождения, освещённого моральным авторитетом подпольного православного христианства, например православного феминизма Татьяны Горичевой. Органично было бы понять филологическую речь Клио об истории у Пеги через призму теологически понятой филологии А. Ф. Лосева и С. С. Аверинцева, через христианскую поэтическую метафизику О. Седаковой, через недавно сформировавшееся, но уже плодотворное у нас интеллектуальное движение теоэстетики (как раз опирающееся на фон Бальтазара). Но, увы или к счастью, время религиозного возрождения у нас прошло, уступив периоду профессиональной университетской теологии, для которой Пеги слишком легковесен (равно как и для сегодняшней историографии). А между тем проторённые пути рецепции скрывают, возможно, более важный аспект «Клио», центр тяжести этой книги.
Я боюсь, что читатели ошибочно примут это за «эссе», за философию литературы типа Бланшо, но без хайдеггерианской солидности последнего. На самом деле форма «Клио» о другом. Жанр этого произведения не только латинского происхождения, но и более недавнего и более французского. «Клио» имитирует наиболее распространённый во французской школе 1880-х формат пособия, где материал излагался в нарративной, часто диалогизированной форме.
То есть именно потому Клио «говорит», потому говорит именно Клио и потому обращается она к «языческой душе», что Пеги был учеником (и вспоминал это время с как период своего ценностного становления) нормальной педагогической школы (École Normale d’Instituteurs) Орлеана в эпоху педагогического оптимизма Третьей республики, когда душу взращивали по методу уникальной французской пайдейи, вобравшей в себя ценности одновременно энциклопедизма и демократизма и реализовывавшей ценности равновесия знания и умения, морального, культурного, философского, риторического, грамматического, политического.
Такое педагогическое сознание исторически нам не знакомо, и рецепция этого аспекта «Клио» Пеги нами невозможна, а если и возможна, то только ретроспективно, через импорт с другого конца света, через католический социализм «Педагогики угнетённых» Паулу Фрейру, через францисканскую «Высочайшую бедность» Дж. Агамбена, через «Освобождение от школ» Ивана Иллича. Но тем сильнее нам необходима эта книга. Нам необходимо научиться беседовать с Клио, как Пеги, потому что тогда решатся многие проблемы престижа школьной педагогики (переживающей у нас катастрофический дефицит кадров), раскроется её глубинный догуманистический смысл. Вплоть до того, что через Пеги мы сможем лучше понять, что есть «традиционные ценности», о которых мы сейчас так много говорим.
Мария Ульянкина, магистрантка, 1 курс
На исторических факультетах к вопросам осмысления философии и теории истории зачастую относятся парадигмально: романтизм — позитивизм — школа «Анналов». «Клио» Шарля Пеги, совсем недавно изданная на русском, в этом отношении возвращает читателя к мозаичному представлению интеллектуального климата любой эпохи, разрозненные кусочки не сразу предстают перед взором цельной картиной. Христианский мыслитель, дающий высказаться о наболевшем самой языческой Клио, от лица музы истории предлагает программу, которую, отсылая к небезызвестной статье М. А. Бойцова, можно выразить с помощью лозунга: «Вперёд к Барту, назад к Гомеру».
Вопросы литературы и историописания в рассуждениях Пеги смыкаются особенно тесно: именно особые отношения в конфигурации «автор — произведение — читатель» даёт истории власть над областью темпорального. Читатель, а значит и историк, и филолог, задают существенную часть смыслов. Автор для Шарля Пеги вопреки своему желанию перестаёт быть хозяином своему слову в тот момент, когда ставит последнюю точку. Дальше текст живёт благодаря читающему. Тексты мерцают, их переоткрывают, предают забвению, делают модными и классическими не единожды и в непредсказуемых констелляциях. Конечно, автор не «мёртв» по-бартовски: Шарль Пеги так или иначе связывает понятие «дурного прочтения» не только с эстетической категорией, но и с попаданием в замысел самого автора, с этой точки зрения все-таки ведущего в вопросах смыслообразования.
Хуже дурного прочтения только выхолощенное, стерильное отношение к тексту, то есть нарочито научное. В таких условиях главная болезнь старушки Клио — попытки варварской эпохи модерна сделать из неё подобие объективного знания, расставить всë по полкам и найти законы исторического развития, беспристрастно препарировать тексты, разложить их содержимое в отдельные, запаянные статусом истины архивные папки. Коль скоро история жива прочтениями, то превратить её в точную науку — подписать ей смертный приговор. Парадоксально, но, ставя текст в зависимость от времени и от читающего во времени, Шарль Пеги неосознанно формулирует идею и исследовательский курс интеллектуальной истории.
Так в начале XX века звучит тревога о сциентизации истории, главный объект которой — человек — очевидно не тождественен в своём поведении физическим частицам, как замечает Пеги. Но если Клио горько смеётся над научным статусом истории, может быть, она вписывает себя в ряды покровительниц искусств? Скорее нет: Клио — та старшая сестра, которая помогала остальным музам, собирала и отправляла их в школу Аполлона. Она была их помощницей, находилась рядом с ними, но отдельно от них. Этой красочной метафорой Шарль Пеги приглашает нас к рассуждению: что же такое история? Для него — не наука, не искусство, но скорее способ мыслить, без которого не был бы возможен ни Гомер, ни кто-либо другой.
Павел Бычков, преподаватель
В горячо любимом мною романе американского фантаста Филипа К. Дика «Убик» герои внезапно сталкиваются с необъяснимым феноменом — мир, материя, их собственные физические тела начинают подвергаться все более ускоряющемуся процессу старения и распада. Лихорадочно они начинают искать что-то, что помогло бы обратить или хотя бы приостановить этот процесс — универсальное средство, латинское ubique. В Средние века и раннее Новое время этим понятием «вездесущности» характеризовали Бога, метафорически называя Его «аль-иксиром», «философским камнем», исцеляющим подверженный энтропии мир самим присутствием. В романе Дика таким «эликсиром» становится аэрозольный баллончик с надписью «Убик» — нетрудно угадать, что и это лишь символ, адаптированный к условностям эпохи.
В своих размышлениях об историческом процессе Шарль Пеги, возможно столь же остро почувствовавший несправедливость мироустройства, тоже прибегает к языку символов и аллегорий. История, персонифицированная музой Клио, жалуется на усталость и старость, на то, что человечество и конкретный французский народ не оправдали её высоких ожиданий. Но пессимизм Пеги, возможно, даже глубже пессимизма более приземлённого американца Дика: французский поэт видит изъяны не только материального мира, но и мира духовного. Каждый творческий акт в этой несправедливой вселенной обречён на трагический финал, на непонимание или неправильное понимание, каждое событие вульгаризируется, каждая биография выдающегося художника — во многом трагедия. Это не какая-то случайность, а неизбежный вселенский закон. Подобное утверждение, конечно, идёт вразрез со взглядами на историю современников Пеги, которые все ещё отказывались видеть оборотную сторону мира. Но этот автор, на мой взгляд, не помещается в рамки какого-то одного литературного или философского течения fin de siècle.
На ум приходит только одно сравнение — с его младшим современником Клайвом Стейплсом Льюисом. Пеги погиб в сентябре 1914 года на реке Марне, а в ноябре 1917 года на реку Сомму прибывает рыть окопы 19-летний Льюис. Что у них общего? Не уверен, что англиканин Льюис знал поэзию или публицистику католика Пеги, во всяком случае, прямых цитат мне не встречалось. Но эти два писателя, отталкиваясь от христианской традиции, движутся в параллельных, как кажется, плоскостях. Вот, к примеру, цитата Льюиса из апологетического сочинения «Просто христианство», рождавшегося уже в период Второй мировой: «Все мы стремимся к прогрессу. Однако прогресс означает приближение к тому месту, к той точке, которую вы хотите достигнуть. И если мы повернули не в ту сторону, то продвижение вперёд не приблизит нас к цели. <…> Если вы задумаетесь над современным состоянием мира, вам станет совершенно ясно, что человечество совершает великую ошибку. Мы все — на неверном пути. А если это так, то всем нам необходимо вернуться назад. Возвращение назад — это скорейший путь вперёд».
В «Клио» Пеги, рассуждая о всемирной истории, начинает своё повествование с метафоры перечитывания: вот, пишет он, во время болезни обратился поэт к поэме Гомера и осознал, как же плохо она была им понята в прошлом. Дело, очевидно, не совсем в болезни или в Гомере: сама история (как историописание? как процесс? и то и другое?) есть лишь «перечитывание», бесконечное возвращение назад, пересмотр того, что случилось.
Наш эфемерный прогресс, пишет он, это лишь «бухгалтерский счёт», попытка преумножением продвинуться дальше, но поистине ли это движение вперёд?
Впору здесь увидеть в Льюисе и Пеги неких предтеч традиционализма XX столетия, но это будет лишь очередное вульгарное, «неправильное прочтение». Вернёмся, перечитаем (а «Клио» — это настолько насыщенный и поэтически сложный текст, что он заслуживает перечитывания).
Событие, пишет Пеги, не закончилось до тех пор, пока мы к нему возвращаемся, текст живёт до тех пор, пока мы его читаем и толкуем. В основе этой мысли вовсе не скучное брюзжание критиков современности, желающих встать в романтическую позу или поиграться в реконструкцию мнимого прошлого, а глубокое христианское понимание истории. Любое событие — это в первую очередь Событие, символ, отражение наиважнейшего и наиглавнейшего События в истории, каким бы трагическим оно ни было: свет, изливающийся от Голгофы, освещает и индустриальный век Пеги, и милый его сердцу мрак языческой античности.
Эта книга многогранна — это и философский текст, и затянувшаяся на несколько сотен страниц поэма, и аллегорическая драма, и сборник любимых цитат из французской поэзии и прозы. Читать её тяжело, думаю, даже подготовленным читателям. Стоит ли её читать? Может, и не стоит. Зачем её читать? Возможно, для утешения (consolatio) и размышления (contemplatio). Бывают и в нашей жизни, и в истории такие моменты, когда мы обнаруживаем, что стены вокруг нас покрываются трещинами, соль теряет силу, а хлеб разъедает плесень. В такие моменты отрадно бывает найти под рукой баллончик с надписью «Убик».
Анастасия Никонова, аспирантка, 1 курс
«Клио» — сочинение поистине многослойное: как содержательно, так и стилистически. Но всё в нем так или иначе касается истории, к которой Пеги применяет бинарные оппозиции «скрижаль — память» и «прогресс — старение». Он противопоставляет модерному историзму с его линейностью и верой в прогресс — бергсонианскую длительность (как мы знаем, Пеги был учеником и близким другом Бергсона), старение и память как естественно развёртывающиеся процессы. Старение, по Пеги, — это непрерывное угасание под гнётом времени. Его невозможно избежать, но возможно поймать это движение и заглянуть в него посредством воспоминания. Заглянуть внутрь события, пока история, чья главная цель — увековечивать, накапливать, вершить суд, — лишь его огибает. Позже Ж. Деррида назовёт это желание к порядку, разграничению и накоплению «архивной лихорадкой».
Однако в конечном счёте, по Пеги, мы становимся заложниками двух «крайностей», которые он отчаянно пытается разделить и противопоставить. Первая из них — сама Клио. Дочь своей матери Мнемозины и внучка Хроноса. Прямая наследница времени и воплощение старения (не зря Пеги использует метафору «прекрасной шлемницы», что тоскует по своей молодости). Вторая — История, что всячески вытесняет память. Но парадокс заключается в том, что это два воплощения одного явления — явления истории. И эти два воплощения (вольно или нет) Пеги улавливает. В чем, кажется, проявляется одна из главных ценностей его сочинения.
Пеги умрёт в 1914 году. Конечно, он не будет знать ни о дальнейших потрясениях XX века, что поставят веру в прогресс и «накопление» фактов под вопрос. Он не будет знать и о последующем за этими потрясениями буме памяти, из которых последуют memory studies, структурализме и постструктурализме. Тем не менее он предвидит неизбежное обращение к немощной Клио.
Наконец, нельзя не отметить и две способности Клио, которые упоминает Пеги. Это гуманитарное исследование («Об этом неплохо бы написать диссертацию») и искусство (в частности, литература). В отличие от классического исторического исследования они вырабатывают иной подход к реальности, поскольку стремятся не описать её в мельчайших подробностях, но отрефлексировать внешние и внутренние противоречия и уловить ход времени (длительность и старение), в том числе — эстетическими средствами. Думается, именно поэтому эссе полно различных литературных (и не только) отсылок и реминисценций.
Чем сочинение Пеги может быть полезно сегодня? Писать историю может не только историк. История пишется в том числе посредством свидетельств очевидцев, литературы, живописи, кинематографа, философии и т. д. Потому Клио, практически низвергая себя как историю в классическом понимании, уступает место тому, что Х. Уайт назовёт практическим прошлым — прошлому, проявляющемуся в ежедневных культурных, социальных, политических и бытовых практиках и экспонирующему старение как память, течение времени и проникновение вглубь события.
Вадим Салиев, магистрант, 2 курс
Сегодня чтение «Клио» Пеги может произвести двоякое впечатление. С одной стороны, читатель, знакомый с тем, каким образом гуманитарное знание было революционизировано XX веком, легко выстроит своего рода навигацию по тексту в соответствии с теми его частями, которые обрели статус общих мест в ходе многочисленных «поворотов» — от драматического взаимодействия истории и памяти, идеи несоразмерности времён и мультитемпоральности, принципиальной «несделанности» и незаконченности прошлого, рецептивного характера эстетики, до размышлений Клио о понятии «События», овеянных ныне аурой и авторитетом Делёза.
С другой стороны, параллельно подобной лёгкости, этот же читатель неизбежно столкнётся с тем, что, как это часто бывает с французами, Пеги — экстремально локален и, как следствие, сложен. Вероятно, подобная локальность, скрывающая ускользнувшие от международной рецепции части мысли Пеги, может пролить свет на нетривиальную пользу этого текста для историков.
Удивительные приключения исторической науки во Франции, в которые могла бы встроиться «Клио» (хотя Пеги, вероятно, опротестовал бы подобную и любого рода иную контекстуализацию), начинаются с Мишле, сумевшего совместить пост руководителя исторического отдела Национального архива — пристальное внимание к источникам, со знаменитой художественной практикой написания истории как «воскрешения». Немного позже, преодолев «сциентизирующие» тенденции 1860-х годов (Тэн, Фюстель де Куланж, Гобино), историческая наука под знаменем антикатолического Revue historique, а немного позднее — Лависса, Ланглуа, Сеньобоса, превращается в своего рода перманентную «строительную площадку», полнящуюся источниками и при этом пресекающую любые художественно смелые синтезирующие усилия, ещё четверть века до этого доступные Мишле.
В таком виде Пеги, параллельно знакомству с Бергсоном, встретил разочарование в современной ему исторической практике, прошедшей через своего рода «двойную секуляризацию»: католическую, с одной стороны, или шире — этическую, изгоняющую любые вопросы историка о «должном», кроме стандартных цеховых эпистемических добродетелей, и с другой — «секуляризацию» синтеза, полагаемого непомерно трансгрессивным вне рамок чётких процедур и доступных документов.
И если уроки бергсонизма, преподанные в том числе через «Клио» Пеги, оказались до некоторой степени усвоены Марком Блоком и последующими анналистами, то преодоление первой «секуляризации» оказывается удивительно современным текущим прозрениям в исторической науке. Как прекрасно демонстрирует Пеги в случае с делом Дрейфуса, написание истории — сама практика историзации — имеет исключительно перформативный характер. Помимо банальной фиксации, она производит вполне конкретный, осязаемый эффект — «преждевременно и искусственно» переводит нас из позиции «дрейфусаров (и антидрейфусаров) — в историков „дела Дрейфуса“… в позицию историков». Она заставляет «„забыть вкус хлеба“», то есть забыть, «отправить на тот свет» «вкус „дела Дрейфуса“». И этот эффект, следуя Пеги, оказывается частью ответственности историка в той же степени, в которой завершённость и судьба текста оказываются в руках, а значит — в сфере ответственности читателя.
Нетрудно заметить, что подобные моральные импликации наших отношений с Клио удивительным образом вторят новейшим дискуссиям вокруг «практического прошлого». И в этом смысле Пеги оказывается удивительно современным Уайту и всему переднему краю исторической науки.
В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:
11 Декабря / 2025
Тихая духовная революция. Кого не заметил на Афоне Роберт Байрон?
Недавно в Ad Marginem вышла книга Роберта Байрона — джентльмена и сибарита, — посетившего Святую гору Афон в 1926 и 1927 годах. Байрон и трое его друзей, устав от лондонских вечеринок и вооружившись фотоаппаратурой побывали почти во всех монастырях Афона, общались с монахами, делали зарисовки, фотографировали фрески в храмах и трапезных. Очерк вырос в яркое и ёмкое повествование о двух путешествиях по Святой Горе (в 1926-м и 1927-м), в котором древняя история остроумно сочетается с современной — в области политики, искусства и нравов, а тонкий эстетизм и дружеская атмосфера мужской компании — с бесхитростным монашеским укладом и пронзительными описаниями природы.
Но чего не заметил Роберт Байрон на Афоне? Чтобы разобраться с непростой историей Святой горы, политическим устройством монашеской республики, смыслом исихии, «тёмной ночи души», имяславия и имяборчества, мы попросили Андрея Шишкова написать о «тихой духовной революции», совершившейся на Афоне в первой половине XX века.
Андрей Шишков
Теолог, философ, исследователь религиозного опыта, автор tg-канала «Тёмная теология». Преподавал в Общецерковной аспирантуре, ВШЭ и РХГА. Возглавлял секретариат Синодальной библейско-богословской комиссии РПЦ (2015-2020).
В 1926–1928 годах молодой британский писатель и путешественник, сейчас бы сказали — тревел-блогер, Роберт Байрон в компании троих друзей предпринял путешествие на святую гору Афон — православную монашескую республику в Греции под омофором Вселенского патриархата. В результате появилась книга под названием «Station» (1928), которую перевели на русский язык как «Пристанище». В англоязычном христианстве есть такое понятие, как prayer station — это особое место для созерцательной молитвы или медитации. Место, в котором царит мистическая тишина, исихия.
В восприятии романтически настроенных европейцев той эпохи Афон представлялся своеобразной христианской Шамбалой, где живут одни мистики, вся жизнь подчинена духовным законам и куда запрещено приезжать женщинам. Да и сегодня этот ореол никуда не исчез. Именно туда, заручившись рекомендательным письмом Вселенского патриарха Василия и вооружившись фотоаппаратурой, и отправились четыре молодых британца.
В этом эссе я не буду говорить о том, что увидели Байрон и его товарищи — об этом можно прочитать в книге, но расскажу о том, кого они не заметили, хотя находились буквально в эпицентре тихой духовной революции.
Святая гора
Безлюдный гористый Афон — самый восточный из трёх «пальцев» полуострова Халкидики примерно в полутора сотнях километров от крупного греческого города Салоники — издревле привлекал к себе ищущих уединения отшельников и монахов. Первые монашеские поселения появились там, судя по всему, ещё в IV–V веках, но к VII веку на полуострове остались лишь пастухи, кочевавшие вслед за стадами. В конце VIII века сюда бежали монахи с земель, завоёванных арабами. Отшельники часто селились в пещерах или строили небольшие домики — кельи. Находившиеся поблизости кельи стали объединяться в небольшие обители, а с начала X века — в крупные монастыри. Отшельнический и уединённый (идиоритмичный) образ жизни стал сменяться общежительным (киновийным).
Один из первых общежительных монастырей, Великая Лавра, был основан в конце X века преподобным Афанасием Афонским (ок. 925/30–ок. 1000). Во второй половине X века на Афоне стали появляться грузинские монахи, в XI — русские, в XII — сербские и болгарские. На Святой горе появились национальные монастыри — грузинский Иверон, русский Пантелеймонов, сербский Хиландар, болгарский Зограф. Сегодня все святогорские кельи, скиты и обители поделены между двадцатью монастырями, которые управляются советом — Священным Кинотом, включающем в себя представителей всех монастырей. Автономный статус Афона как самоуправляемой монашеской республики закреплён в п. 105 Конституции Греции. Гражданские власти на Святой горе представляет губернатор, которого по традиции избирают из числа профессоров богословского факультета Фессалоникийского университета.
В XIII–XV веках афонское монашество достигло пика своего влияния по всей византийской культурной ойкумене, а через национальные монастыри святогорская традиция проникла и закрепилась на Руси, Балканах и в Закавказье. Принято считать, что русское монашество, связанное с именем Сергия Радонежского и его учеников, испытало сильное влияние афонского. В это время на Святой горе начинают развиваться практики умной безмолвной молитвы, известные как исихазм. Некоторые исследователи даже называют этот период расцвета духовной и интеллектуальной культуры — православным Ренессансом.
После завоевания Византии турками-османами монашество на Афоне не исчезло, но интеллектуальное и культурное влияние пошло на спад. Но в конце XVIII века на Афоне появилось движение, ратовавшее за монашеское возрождение, колливады. Один из его лидеров, Никодим Святогорец (1749–1809), подготовил к изданию сборник древних аскетических текстов «Филокалия» (по-русски — Добротолюбие, 1782), чья публикация запустила вскоре волну подъёма монашеской духовности, вышедшую далеко за пределы Святой горы. Обновлённая традиция, которую также называют филокалической, породила такое явление XIX–XX века, как православное старчество, описанное, к примеру, Достоевским в «Братьях Карамазовых». Сегодня старчество всё ещё остаётся актуальной практикой, но его влияние постепенно падает.
Великая Лавра, Дионисиат, Зограф, Хиландар. Текст Роберта Байрона о поездке в незыблемое прибежище православной веры, тревожимое историческими событиями.
Когда речь заходит об Афоне, первое, что приходит на ум, — это исихазм. Он давно стал визитной карточкой Афона, его главным брендом. Слово исихия в переводе с греческого означает «безмолвие». Исихазм — это особая созерцательная молитва с элементами психофизиологических и телесных практик. В более широком смысле — стиль монашеской жизни, ориентированный на созерцание и молитву. Ещё исихазмом часто называют богословское учение о божественных энергиях, восходящее к св. Григорию Паламе (ок. 1296–1357).
Техника исихастской молитвы связана с непрерывным призыванием в уме имени Иисуса, поэтому она также называется Иисусовой молитвой. Обычно молитвенная формула звучит так: «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя». Умная молитва соединяется дыханием. В какой-то момент постоянное повторение должно сделать молитву «самодвижной».
Иисусову молитву можно сравнить с практикой произнесения мантр в буддизме Махаяны, а также с суфийским зикром. И это неспроста. Российский патролог Алексей Дунаев считает, что исихастская практика пришла на Афон в XIII веке с Востока, скорее всего из-за пределов Византии, где монашеские общины уже столкнулись с суфиями, на которых, в свою очередь, могли повлиять буддисты. Во всяком случае, приготовления и рекомендации к молитве, описанные в текстах Григория Синаита, Никифора Уединенника и псевдо-Симеона Нового Богослова (XIII в.), очень похожи на рекомендации буддийских мастеров.
Иисусова молитва — это не совсем молитва в строгом смысле слова, если, конечно, у практикующего не стоит цели задолбать Бога однообразным прошением. Это практика концентрации внимания и присутствия в моменте. Вот что о ней пишет православный иерарх и богослов митрополит Сурожский Антоний Блум: «Иисусова молитва направлена к тому, чтобы поставить нас в Божие присутствие без всякой мысли, кроме сознания того чуда, что мы здесь и Бог с нами, потому что когда мы молимся Иисусовой молитвой, то нет ничего и никого, кроме Бога и нас».
А вот что пишет буддолог Александр Берзин о мантре: «Мантры повторяют вслух и про себя, в медитации или в повседневной жизни. Они помогают сделать ум более устойчивым, поддерживая памятование того или иного позитивного состояния. Под памятованием здесь имеется в виду осознанность, которая работает как клей, удерживая наше внимание на мантре и соответствующем состоянии ума, предотвращая ментальное блуждание и вялость».
Практика Иисусовой молитвы стала причиной ожесточённых споров на Афоне в 1909–1913 годах. И Байрон в своей книге упоминает об этом драматическом эпизоде в жизни Святой горы, связанным с движением имяславцев.
Всё началось с книги схимонаха Илариона Домрачева «На горах Кавказа» (1907), в которой излагалось учение о почитании имени Божиего, суть которого можно кратко выразить так: «Имя Божие есть сам Бог». Эта книга дошла до Русского монастыря на Афоне, где вызвала ожесточённые споры. Противоборствующие стороны разделились на два лагеря — имяславцев и имяборцев. Дошло до силовых столкновений. В итоге «бунт» был усмирён с помощью российских солдат. Святейший синод Православной российской церкви осудил имяславие, а его лидеров выслали с Афона. Но на сторону имяславцев встали ведущие православные интеллектуалы того времени: священник Павел Флоренский, Сергий Булгаков, Владимир Эрн, Михаил Новосёлов. В 1920-е годы с апологией имяславия выступил советский философ Алексей Лосев (тайный монах Андроник). Отчасти защита имяславия была протестом против казённого имперского православия Синода.
Защитники имяславия связывали его с богословием св. Григория Паламы, который в XIV веке, защищая афонских исихастов от нападок византийских рационалистов и гуманистов, сформулировал догматическое учение о божественных энергиях. Бог непознаваем по своей сущности, но открывается миру в своих действиях (по-гречески — энергиях). Имя Божие — это энергия Бога, которая оставляет свой след в человеческом языке (С. Булгаков). Другой вид божественной энергии — это свет, который созерцает мистик в своём опыте.
Божественный свет и тёмная ночь души
За два года до Байрона на Афон попал молодой русский художник-эмигрант Сергей Сахаров (1896–1993). В 1927 году он принял постриг в русском Свято-Пантелеймоновом монастыре с именем Софроний, а в конце 1950-х годов перенёс афонскую традицию молчаливой молитвы на британскую землю — в Эссекс. Возможно, он даже пересекался с британцами во время их поездки по Святой горе.
В начале 1930-х годов Софрония посетил духовный опыт, который продолжался около двух недель:
«В те дни я видел вечерний свет солнца и вместе другой Свет, который нежно окружал меня и тихо проникал в моё сердце, странным образом давая мне испытывать сострадание и любовь к людям, которые обращались со мною сурово; бывало и некоторое неболезненное сочувствие твари вообще. По заходе солнца я входил в мою комнату для совершения правила готовящимся к служению литургии, и Свет не покидал меня во всё время молитвы».
Тема божественного или фаворского света сопровождает исихазм, наверное, на протяжении всей истории этой практики. Разногласия о статусе этого света стали причиной так называемых паламитских споров — богословской полемики, которая развернулась в середине XIV века в интеллектуальных кругах Византии и достигла самого императора. Дискуссия шла о том, является ли этот свет тварным, то есть принадлежит к этому миру, или он нетварный — то есть в нем каким-то образом представлен сам Бог. Очень похоже на споры об имени. Независимо от позиции, стороны всё же признавали сам факт явления света мистику. В спорах победила исихастская партия Григория Паламы, которая считала свет нетварным и объясняла его как божественную энергию.
Не слишком ещё опытный на тот момент монах Софроний сподобился видения божественного света, но спустя некоторое время утратил этот опыт. Позже он так описывал свои переживания: «Со мной произошла страшная перемена. Свет, Божественная благодать далеко отступили от меня. Я понёс ничем не вознаградимую потерю, и в этом неистощающийся источник моих страданий, которые снова достигли силы, превышающей меру сил моих; и душа, и тело в болезни. От великой скорби я, как Иов, бываю иногда НЕИСТОВ (так в оригинале — прим. А. Ш.)».
Софроний вошёл в состояние, которое в православной традиции называется богооставленностью, а в католической — тёмной ночью души. Суть этого явления заключается в том, что, пережив блаженные состояния, иногда сопровождающиеся видéниями, созерцанием божественного света или ощущением неземной благодати, подвижник утрачивает их навсегда, теряя в своём духовном опыте любой намёк на связь с Богом. Он чувствует, что тот его оставил, а душа подвижника погружается в тёмную ночь. Как описывает этот опыт католическая монахиня мать Тереза Калькуттская (1910–1997): «Тьма, какую и описать невозможно — одиночество, постоянная тоска по Богу — и боль, раздирающая сердце — Темень такая, что я и в самом деле ничего не вижу — ум, сердце, всё слепо. — В душе вместо Бога пустота». В такие моменты возникает желание всё бросить и уйти в мир.
«Держи ум свой в аде и не отчаивайся»
Но вместо того чтобы уйти, Софроний встретил старца Силуана. Вот как он описывает обстоятельства этой встречи: «Как-то зашёл ко мне один монах, инженер по образованию. Пришёл на Афон раньше, чем я. И вот на второй, а может быть, и на первый день Пасхи 1930 года он приходит ко мне и говорит: — Отец Софроний, как можно спастись? Я, не понимая по-настоящему, что ему отвечаю, сказал: — Стой на грани отчаяния. А когда нету сил, то отойди и сядь, выпей чашку чая. И я предложил ему чашку чая как своему гостю. От меня он пошёл к старцу Силуану… На другой день по двору монастыря идёт с одной стороны старец, с другой — я. Из почитания к нему я отбегаю в сторону, чтобы дать ему дорогу, а он идёт мне навстречу и говорит: — Был у вас вчера отец Владимир? — Был. И первое слово моё вырывается: — Что? Я неправ? А он говорит: — Нет, вы правы, но это ему не по силам. Придите ко мне: будем говорить».
Силуан (в миру — Семён Антонов, 1866–1938), родился в Тамбовской губернии в семье крестьян, в 1892 году он поступил в Свято-Пантелеймонов монастырь, где прожил большую часть своей жизни. Вполне возможно, что Байрон со своими товарищами видели его, когда посещали Русский монастырь, но никаких упоминаний о нем в книге нет. И это понятно, ведь Силуана миру открыл Софроний Сахаров, чья книга «Старец Силуан» (1952) стала настоящим духовным бестселлером, была переведена на десяток языков и выдержала не одно издание. Помимо жизнеописания и разговоров со старцем, в ней были опубликованы его записки. А при жизни о его опыте знал только ученик. Духовный опыт Силуана и его ученика Софрония (их очень сложно разделить) стал настоящим откровением не только для широкой православной публики, но и духовных практиков других конфессиональных традиций. Выдающийся католический мастер созерцательной молитвы, монах-траппист Томас Мёртон называл Силуана «самым подлинным монахом двадцатого века». Пройдя через тьму богооставленности он сумел найти духовный ответ: «Держи ум свой в аде и не отчаивайся». Ад тёмной ночи души был Силуану знаком, но призыв не отчаиваться он воспринял как откровение от самого Бога. Благодаря этой установке он не просто нашёл в себе опору продолжать монашескую жизнь, но и смог помочь другим пройти через кризис веры. Преодоление тёмной ночи души позволяет подойти к более тонкому опыту богопознания, в котором уже нет грубых чувственных явлений и нет концептуализации божественного. В нем молитва становится молитвой за весь мир.
«Молиться за людей — это кровь проливать», — говорил Силуан своему ученику, имея в виду ту скорбь, которая возникала у него оттого, что люди не знают Бога или бегут от него.
Именно эта скорбь вызывала в нем горячую молитву за весь род человеческий, которая стала со временем «самодвижной». Состояние, в котором находился в эти моменты Силуан, можно сравнить с буддийской бодхичиттой — желанием, чтобы все живые существа в мире достигли просветления. Только в христианской парадигме речь идёт о спасении в вечности.
Фундаменталистская изнанка Афона
В 1932 году на Афон приехал другой англичанин, католический священник Дэвид Бальфур (1903–1989). Возможно, он даже читал книгу Байрона. После своего визита твердо решил перейти в православие. Что же с ним произошло? Он встретил там старца Силуана, который стал его духовным наставником. В том же году при поддержке старца и его ученика Дэвид перешёл в православие с признанием священнического сана. Обряд совершил митрополит Виленский Елевферий. Местом служения новообращённого священника стало подворье Московского патриархата в Париже, где он принял монашеский постриг с именем Димитрий. После безуспешных попыток открыть православный приход в Англии отец Димитрий в 1935 году решил переехать жить на Афон. Там у него уже была поддержка в лице старца Силуана и Софрония. Однако консервативные афонские монахи так не признали его католическое крещение и священство.
И это изнанка афонской духовности: там всегда были сильны консервативные и даже фундаменталистские тенденции. Афонские зилоты (ревнители благочестия) стоят на жёстких антиэкуменических позициях, не признавая крещения, совершенные за пределами православной церкви. Католики и протестанты для них — всё равно что язычники или атеисты. Многие монахи параноидально и агрессивно ищут во всём ересь, боясь «заразиться» этой «духовной болезнью». Столкновения имяславцев и имяборцев в 1910-х годов были как раз из этого разряда. Современный Афон — очень консервативная среда, в которой наряду с духовными практиками процветает конспирология, фундаментализм и духовная агрессия. Сегодня на Святой горе есть даже целый мятежный монастырь, Эсфигмен, который не признает над собой власти Вселенского патриарха, обвиняя того в ереси экуменизма. Их чёрный, почти пиратский флаг с черепом и лозунгом «Православие или смерть» известен по всему миру.
Бальфур не продержался на Афоне и шести месяцев. Под нажимом монахов-зилотов гражданские власти Святой горы были вынуждены депортировать его на материк. Дальнейшая его судьба заслуживает голливудской экранизации. Переехав в Афины, он в 1937 году стал настоятелем храма и даже стал духовником королевской семьи. Преподавал в Афинском университете. В 1941 году он покинул Афины за несколько дней до того, как немецкие войска заняли столицу Греции, и был эвакуирован в Каир. Там он поступил на службу в британскую военную разведку. После войны работал дипломатом и в MI-6 в Греции и на Ближнем Востоке. Снял с себя сан и монашество, вернул имя Дэвид, женился. В разгар глубочайшего духовного кризиса возобновил переписку с Софронием Сахаровым, который постепенно из корреспондента стал его духовником. В 1962 году вернулся в лоно православной церкви как мирянин. Их переписка с Софронием под названием «Подвиг богопознания» была издана в 2001 году.
Тихая духовная революция
Духовность, которую развивали Силуан и Софроний, шла вразрез с зилотством и фундаментализмом. Вместо религиозного эксклюзивизма — молитва за весь мир, вместо агрессии — сострадание и поддержка. В этом, наверное, и заключалась тихая духовная революция, совершившаяся на Афоне в 1920–1930-х годах. Если объединить прозрения обоих старцев, то получится формула, глубину которой невозможно переоценить для любой формы духовной жизни, будь то религиозной или светской: «Держи ум свой в аде, а когда нету сил, то отойди и сядь, выпей чашку чая». Эти слова звучат актуально и в наше тяжёлое время. Тысячи читателей книги «Старец Силуан» и позднейших работ Софрония Сахарова находили в этой установке утешение и духовную помощь. Для многих она стала противоядием от зилотства и фундаментализма, поразивших Афон во второй половине XX века.
Старец Силуан скончался в 1938 году в Русском монастыре. По афонской традиции его череп поместили в специальный склеп, где хранятся черепа других монахов. После публикации «Старца Силуана» в Пантелеймонов монастырь стали стекаться паломники, желавшие поклониться святым мощам старца, и тогдашний настоятель монастыря, игумен Иустин, поручил двум монахам избавиться от черепа, но те его спрятали. От двух последующих игуменов голову тоже прятали, а третьим был уже тот, кто сам её прятал. Церковь прославила Силуана в лике святых в 1987 году.
Софроний был вынужден покинуть Афон в 1947 году вместе с группой русских монахов. Не обошлось без националистически настроенных греческих зилотов. В 1959 году он основал монастырь святого Иоанна Предтечи в графстве Эссекс на Британских островах. И до своей смерти в 1993 году был духовником монастыря. Одним из его духовных чад был эстонский композитор Арво Пярт, который в 1991 году написал «Песнь Силуана» в память о старце. Софроний тоже был прославлен в лике святых в 2019 году.
В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:
02 Декабря / 2025
КНДР: Культ личности, японский автопром и «Хрюшка дармоед»
Продолжая разговор о Восточной Азии и Дальнем Востоке, начатый вместе с запуском hide books, невозможно пройти мимо Корейской Народно-Демократической республики. Как живет недосягаемая Северная Корея, и что важно понимать, если достигнуть её всё-таки удалось? Что увидит турист из России в Пхеньяне и окрестностях, как принимают иностранцев в КНДР, сколько стоит доступ в интернет? Специально для Журнала Ad Marginem мы попросили япониста Николь Сукиасянц рассказать о недавней поездке на родину чучхе.
Николь Сукиасянц
Японист, лектор НИУ ВШЭ, аналитик ИКСА РАН, член СМУ ИКСА РАН, автор тг-канала Pax Japonica.
КНДР остаётся одной из самых закрытых стран мира. Если говорить о въездном туризме, то Пхеньян сейчас выдаёт туристические визы только гражданам России. Для жителей европейской части страны это новое направление, но для Приморья — уже обыденность: там родители несколько лет подряд отправляют детей на «информационный детокс» в лагерь «Сондовон».
Начиная с лета 2025 года из Москвы запустили не только регулярные поезда, но и прямые авиарейсы. Однако для полного погружения в предстоящую атмосферу лучше лететь из Владивостока северокорейскими авиалиниями Air Koryo. По версии рейтингового сайта Skytrax, это единственная в мире авиакомпания, получившая рейтинг 1/10. На борту советского 50-летнего Ту-154 с выцветшими интерьерами вас встретят серьёзные стюардессы со свежим выпуском Pyongyang Times на английском и корейском языках. За 120 минут напряжённого полёта вы успеете послушать национальные корейские песни, рассмотреть своих северокорейских соседей по креслу (их легко узнать по красному значку с вождями у сердца) и даже перекусить: выдадут небольшой ланч-бокс со знаменитым «гамбургером», который, по слухам, придумал Ким Чен Ир в 2009 году.
После прилёта (вместе со всеми заполненными декларациями) вас пригласят пройти паспортный контроль и досмотр ручной клади. Особое внимание уделяется литературе: неважно, везёте ли вы с собой книгу Стивена Кинга и Гэнки Кавамуры или распечатанные листы с рабочими задачами, — товарищ пограничник подробно расспросит вас о любом бумажном носителе информации. Важно внести любую печатную продукцию и всю технику в декларацию и увезти их обратно, чтобы не «развращать умы местных».
На выходе из чистой зоны вас встречают ваши гиды, которые будут находиться с вами днём и ночью, в отеле и за его пределами. Всего сопровождающих четверо: старший гид с прекрасным русским языком; второй гид, который делает вид, что плохо понимает по-русски; третий гид, который по-русски не говорит, но создаётся впечатление, что он всё понимает; и оператор, снимающий всё на камеру и затем продающий часовой фильм с монтажом в стиле свадеб начала 2000-х за 45 долларов.
Когда у вас нет интернета, такое сопровождение даже удобно — иначе передать свои запросы невозможно. Даже в одном из немногих отелей, где размещают иностранцев, — в «Янгакто» — уровень понимания (или желания понять) очень низкий. Сама 47-этажная «Янгакто» получила негативную известность после громкого инцидента с Отто Уормбиром, американским студентом, похитившим пропагандистский плакат на закрытом пятом этаже гостиницы и арестованным северокорейскими спецслужбами. Кнопки пятого этажа до сих пор нет в лифтах, но при большом желании туда можно попасть по пожарным лестницам и обнаружить пустующие помещения, где раньше явно располагалось техническое оборудование.
Гостиница предполагает, что отдыхающие, лишённые возможности выйти за её пределы (а она находится на острове), будут развлекать себя во вращающемся ресторане, кафе с растворимым кофе «Нескафе» из 1980-х, боулинге, караоке и бассейне, где можно взять купальник напрокат. И конечно, в холле есть возможность соприкоснуться с цивилизацией — подключиться к интернету: 10 минут стоят 1,7 доллара, но поскольку сдачу не дают, — 2 доллара. Интернет хороший, доступны все приложения — порой ловишь диссонанс после постоянной возни с VPN в России.
За пределами гостиницы с точки зрения визуальной эстетики Пхеньян напоминает сталинский, а иногда даже позднесталинский СССР. Эта эстетика прослеживается во всех монументальных — а других там нет — общественных зданиях, в живописи, скульптуре, музыкальной культуре и местном кинематографе, который можно увидеть по телевизору в некоторых номерах отеля.
На фоне этих безусловно реальных декораций, которые перво-наперво стремятся показать иностранцам, ещё сильнее удивляет обычная жизнь — та, которую здесь совсем не ожидаешь увидеть. По улицам на чёрных военных номерах ездят японские «Тойоты» и немецкие «Майбахи», гид разгуливает с кошельком Bulgari и листает на местном маркетплейсе лоты с Chanel и Shiseido, в валютных магазинах стоит целая серия фигурок Labubu, а по улицам — совсем как в Москве — проносятся айтишники на стильных электросамокатах.
Передвигаться иностранцам разрешено исключительно на автобусе и, как позже стало понятно, — по одним и тем же показательным улицам. О свободных прогулках по Пхеньяну речь не идёт. Но если долго уговаривать гидов и хорошо себя вести, то они нехотя согласятся отпустить нас на короткую пешую вылазку по одной из малолюдных улиц. Настолько короткую, что она будет походить скорее на технический перерыв, чем на прогулку: пару минут по пхеньянскому асфальту, вдох городской дымки — и обратно, под присмотр, в автобус. Проблему качества воздуха в городе, разумеется, никто не подтвердит — даже если аккуратно попытаться обвинить во всем китайский смог. «Это туман», — невозмутимо ответят гиды.
Кроме того, Пхеньян оказался городом без местной валюты для иностранцев: для туристов там существует отдельная экономическая реальность, полностью завязанная на доллары, юани и евро. За валюту решат любой ваш запрос от возможности приобрести агитационный плакат ручной работы и надувную ядерную ракету за 40 долларов до супа из собаки или супа из «сладкого мяса» за 15 долларов.
Для тех, кто привык изучать историю перед поездкой, посещение северокорейских музеев — почти аттракцион: идёшь и отмечаешь фальсификации, лакуны и сюжетные дыры, которые здесь выдают за исторический канон. Самой яркой, конечно, оказалась история с великим Тангуном. В начале 1990-х КНДР торжественно объявила, что обнаружила могилу мифического прародителя корейцев — потомка небесного божества и основателя первого корейского государства. На месте «находки» под Пхеньяном возвели огромный мавзолей, внутри которого стоят два лакированных гроба, напоминающие бабушкин сервант. Снимать внутри нельзя, но висит табличка (в том числе на русском), которая уверяет: «По новейшим научным методам установлено точно», что Тангун жил и умер пять тысяч лет назад — и даже указан конкретный год.
Что же было после Тангуна? Разумеется, сразу Ким Ир Сен и Ким Чен Ир. Ни короля Седжона Великого — создателя корейского алфавита, ни адмирала Ли Сунсина — победителя японцев в Имджинской войне — в КНДР не упоминают вовсе, будто их и не существовало.
Период японской оккупации (1905–1945) и на Севере, и на Юге признан болезненным. Но акценты расставлены по-разному: в КНДР говорят о запрете корейского языка; в Южной Корее — о «женщинах для утешения», одной из самых травматичных страниц эпохи. В КНДР же об этом не вспомнили ни словом.
В центре Пхеньяна стоит монумент, формально посвящённый поддержке со стороны Красной армии. Но в официальной версии подаётся иной сюжет: корейцы под предводительством великого Ким Ир Сена будто бы сами сошли с горы Пэкту, чтобы освободить Родину, а советские войска лишь «немного помогли». То же самое происходит и в Музее Корейской войны — там полностью умалчивается роль китайской армии в поддержке КНДР. Историю интерпретируют так, чтобы она логично вписывала рождение государства и культ его основателя.
Любопытно, что каждый музей и любой объект в Пхеньяне настолько огромен, что разным группам показывают разные части экспозиций. Где-то существует зал, посвящённый КНР, но он исключительно для китайских делегаций. Есть и отдельное пространство о советской помощи — однако без специального запроса туда и не попадёшь.
Лики Ким Ир Сена и Ким Чен Ира будут сопровождать вас везде и всегда. Пожалуй, единственным неожиданным местом, где их не оказалось, стал буддийский храм Похёнса на горе Мёхян — в условиях отсутствия религии он превращён в исторический музей.
Особенно это ощущение присутствия «великих» усиливается в Музее метро. Он огромный, с бесконечными залами и коридорами, но содержательно заметно, насколько отчаянно его пытаются заполнить хотя бы чем-то. Четырнадцать из пятнадцати залов посвящены исключительно Ким Ир Сену и его «решающему участию» в каждом этапе работ — в каждом зале выставлена его личная деревянная указка. И лишь один небольшой зал отдан другим участникам проекта.
Центральным элементом любой туристической программы становятся памятники двум Кимам и монумент идеологии чучхе. Накануне посещения гиды превращаются почти в церемониймейстеров: шаг влево — нельзя, шаг вправо — нельзя; как стоять, как кланяться, что можно фотографировать, а главное — чего нельзя. За соблюдением ритуала следят особенно внимательно. Снимки, к счастью, никто не проверял — главное правило: не «обрезать» великих на фото, не делать селфи и не позировать вызывающе.
Отдельная часть программы, которая заслуживает внимания, это Международная выставка дружбы, или музей подарков вождям. Он расположен далеко от Пхеньяна, в горах Мёхян, охраняется часовыми с автоматами. Внутри снимать категорически нельзя — телефоны забирают при входе. Экспозиция поражает масштабом: сто сорок залов, более ста тысяч подарков. Главная идея очевидна — показать, насколько мировое сообщество «почитает» северокорейских лидеров. Подарков так много, что уже через полчаса перестаёшь различать их. Самые масштабные от СССР, но есть и три «японских» зала, в которых ну совсем не ожидаешь увидеть подарки от Палаты представителей и Палаты советников парламента Японии, кабинета Синдзо Абэ и других почитателей идеи чучхе — в 1978 году в Токио даже был создан Международный институт исследований идей чучхе.
Идеологический ландшафт КНДР сегодня производит почти сюрреалистическое впечатление. О марксизме ни слова; социализм — присутствует лишь фоново, как если бы его упоминали из чувства жанра. Центральной идеологемой становится идея чучхе, но она живёт не как целостная философская система, а как универсальный, почти рекламный слоган. «Опора на собственные силы», «самостоятельность», «самодостаточность» — набор формул, которые повторяются в каждой экскурсии, на каждом стенде, но никогда не раскрываются концептуально.
На фоне этого особенно ярко видна гиперконцентрация визуального и содержательного мира вокруг двух первых Кимов. В стране буквально не существует пространства, которое не было бы структурировано изображениями Ким Ир Сена и Ким Чен Ира — их улыбками, жестами, сюжетами из «жизни и борьбы». Канон сталинской эпохи был куда разнообразнее: там были герои труда, пионеры, рабочие, колхозницы, лётчики — большой пантеон. В КНДР пантеон сузился до фигуры Отца и его Наследника.
Но можно говорить и о разрыве внутри самой династии. Ким Чен Ын заметно «обесцвечен»: он присутствует на картинах, его встречают со слезами простые корейцы, но не доминирует. Иностранец легко может решить, что он — просто текущий представитель династии, но не её сакральный центр. Всё внимание и вся идеологическая нагрузка сконцентрированы на Ким Ир Сене как на единственном подлинном основании мира.
В книжных магазинах для иностранцев продают много переведённой литературы — в основном сочинения вождей, труды идеологического содержания, но есть и прекрасные сказки Ким Ир Сена, которые учат морали самых маленьких. Например, такая: приведём её без правок.
Рассказ великого вождя Генералиссимуса Ким Ир Сена «Хрюшка Дармоед»
Давным-давно разные животные: в одном доме жили Вол, Конь, Куры, Кошка, Собачонка и Свинья-хрюшка. Однажды хозяин дома ска домочадцам: — Я дам именинный обед, придётся забить скотину, что даром ест хлеб в нашем доме. «Кто в нашем доме даром ест хлеб?» — гадала сметливая Кошка, узнав секрет. Кошка прямо побежала к Волу и сообщила ему об этом. Вол велел всем собраться. Моргая своими огромными глазами, он сказал: давайте решим, кто из нас ест хлеб и ничего не делает. Услышав это, животные некоторое время сидели в раздумьях Первым заговорил долговязый Конь: — Я вожу на своей спине хозяина и работаю. Мне нечего беспокоиться, — сказал он и даже зафыркал, встряхивая своей гривой. Вслед за ним трудолюбивый Вол, качая головой, сказал: — И мне нечего беспокоиться, потому что я пашу поле и делаю самую трудную работу в этом доме… Затем, взмахивая крыльями, заявила Кур: — Мы каждое утро будим хозяина, приносим ему яиц. Так что и нам тоже жить… — и встряхивал своим красным гребешком. Выскочила Кошка: — А я ночью сторожу зерно и ловлю мышей. Видите, я тоже тружусь для хозяина, поэтому не мне умирать за… От удовольствия она даже провела лапами по своим пушистым усам. Потом выступила, помахивая хвостом, востроухая Собачка: — Я тоже делаю своё дело — сторожу дом и извещаю хозяина, ежели к дому подходит чужой человек. Знать, мне тоже жить… Но Хрюшке, которая до сих пор слушала других, нечего было им сказать. Пыхтя, она еле поднимается и льёт горькие слёзы: — Ой-ой, что же мне делать? Я-то ничего не делала, только ела да спала! Значит, умереть придётся мне… Животные с укором смотрели на Хрюшу-дармоеда, которая, пошатываясь, уходила от них. Так они решили преподнести на стол хозяину ленивую Хрюшку.
В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:
28 Ноября / 2025
Ad Marginem на non/fictio№27
С 4 по 7 декабря 2025 года в московском Гостином дворе пройдёт двадцать седьмая международная ярмарка интеллектуальной литературы non/fiction. Специально к старту крупнейшего книжного фестиваля страны собрали гайд по новинкам, специальным предложениями и мероприятиям Ad Marginem: как в Гостином дворе, так и на других площадках.
Новинки к ярмарке
Эксклюзивно на ярмарке: знаменитая книга-проект о пассажах, фланёре, Бодлере и зарождении современности в Париже XIX века.
Впервые на русском! Историософский труд, нагляднее всего отражающий ХХ век — незавершённый opus magnum Вальтера Беньямина, посвящённый зарождению современности (modernité) в Париже середины позапрошлого столетия, — был реконструирован по сохранившимся в архиве рукописям автора и опубликован лишь в 1982 году. Книга представляет собой своего рода аннотированную антологию культуры и повседневности французской столицы периода бурных урбанистических преобразований и художественных прорывов, за которые Беньямин окрестил Париж «столицей девятнадцатого века».
Сборник текстов японоведа и контрразведчика, посвящённых культуре и литературе Японии.
Роман Ким — писатель, японовед и сотрудник советской контрразведки, который знал Японию изнутри и видел её жизнь одновременно глазами исследователя и разведчика. Он наблюдает «дьявольски энергичную» новую Японию — слом старых устоев, духовные поиски молодёжи, резкую смену моды, политические конфликты и предвоенное напряжение. В книге собраны его тексты о культуре, литературе и общественной жизни страны.
Первая книга Фуко, заложившая основы критики психиатрии.
Переработанное эссе Фуко, в котором он соединяет материалы своей ранней работы и тезисы знаменитой диссертации «История безумия в классическую эпоху», показывая, что отчуждение безумия началось не с освобождения «сумасшедших», а с момента, когда их стали обозначать и лечить как больных.
Сборник малой прозы одной из самых влиятельных интеллектуалок XX века.
Сборник рассказов Сьюзен Сонтаг, впервые переведённых на русский язык и позволяющих взглянуть на одну из главных мыслительниц ХХ века с новой — очень личной — стороны.
Беспокойная натура привела Вальтера Беньямина зимой 1926-1927 года в Москву, встреча с которой сыграла важную роль в его судьбе.
Переиздание мемуаров Вальтера Беньямина о поездке в СССР и увиденном там, а также об отношениях с актрисой Асей Лацис. Издание выходит в новом оформлении дизанеров Анны Ивановой и Евгения Григорьева. «Московский дневник» дополняют русские переводы других работ Беньямина, связанных с Москвой, и послесловие Сергея Фокина, в котором этот корпус текстов рассматривается в контексте советской культуры того периода.
Интеллектуальный триллер о жизни и смерти восточногерманского букиниста.
Интеллектуальный триллер о жизни и смерти восточногерманского букиниста, ставший полем для рефлексии об эпохальных переменах в стране. В своём тексте-головоломке о сломе эпох и меланхолии немецкого «посткоммунистического состояния» автор предлагает порассуждать о том, может ли человек, оказавшийся в эпицентре тяжёлых исторических событий, остаться верным своим принципам.
Также ищите другие новинки последнего месяца:
Мода 2.0. История индустрии с 2008 года — историческая панорама модной индустрии глазами концепт-стора КМ20. Малые святости — допечатка бестселлера о простых мелочах жизни. Жесты — одно из последних феноменологических исследований Вилема Флюссера. Через линию — эссе Юнгера о преодолении нигилизма. Сны — сборник сновидений Теодора Адорно. Мятежный дух. Малая философия ферментации — размышление о социальном, политическом и экологическом потенциале ферментации. Поэтика грёзы — книга Гастона Башляра о созидательной силе воображения.
Новинки А+А
Откуда взялся троллейбус в Москве и как он устроен?
История дружбы троллейбуса и водителя-оленя Бобки, где их желание работать вместе приводит к переменам и росту обоих. Параллельно книга рассказывает об устройстве троллейбуса и особенностях его работы. Книга подготовлена к изданию в сотрудничестве с Музеем Транспорта Москвы.
Иллюстрированная книга-прогулка по Ташкенту — солнечному городу, где стены домов украшают мозаики, а жители празднуют Навруз — старинный праздник прихода весны. Крошечная горлица, коренная жительница столицы, расскажет о достопримечательностях города, о его особенностях и традициях, а ещё о знаменитых на весь мир ташкентцах: гимнастах и фотографах, шахматистах и художниках.
Все мы фотографируем! Порой кажется, что так было всегда. Но это заблуждение. Фотография — магия, наука и искусство — так думали на заре её истории. Сегодня — это просто касание пальцем кнопки смартфона. Или все-таки нет? Для детей и их родителей в книге можно найти ответы на этот и другие вопросы. Почитаем и посмотрим.
Эксклюзивный мерч
Специально к ярмарке мы напечатали лимитную линейку мерча — вместительные, плотные и очень красивые шопперы сразу в трёх дизайнах!
Шоперы можно будет купить отдельно, приобрести вместе с акционным набором или получить в подарок при покупке от 5000 рублей.
Акции
Стенд Ad Marginem (С-2)
— Акция «счастливый час»: скидка 10% на все 4 декабря: 11:00–12:00 7 декабря: 19:00–20:00
— Акции к презентациям новинок: 4 декабря: 17:00–20:00 — скидка 10% на книги серии hide books 6 декабря: весь день — скидка 10% на книги Вальтера Беньямина; всю ярмарку — специальная цена 200 рублей на «Города» 7 декабря: 17:00–20:00 — скидка 10% на книги про моду
— Вселенная Инго Шульце. К выходу книги «Праведные убийцы» — скидка на авторов, упоминаемых в новинке 5 декабря: скидка 10% на книги Адорно, Хоркхаймера, Арендт, Витгенштейна, Рота, Флюссера и Юнгера
— Читаем Сонтаг каждый день! К выходу книги Сьюзен Сонтаг «Отчёт. Рассказы» Специальная цена 300 рублей на все книги Сьюзен Сонтаг (кроме «О фотографии», «Болезнь как метафора», «Смотрим на чужие страдания» и дневников)
— Счастливый час к презентации «Зачем троллейбус сбросил рога» 4 декабря: 19:00–21:00 — скидка 10% на все книги A+A
События на non/fiction
Презентация книги Романа Кима «Три дома напротив соседних два» 4 декабря, 18:15–19:00, Литературное кафе
Издательство Ad Marginem и книжный магазин «Жёлтый двор» представляют «Три дома напротив соседних два» — сборник очерков япониста и контрразведчика Романа Кима о Японии 1920-х и 30-х годов. В своих очерках Ким описывает культурную лихорадку, охватившую новую Японию, и её приготовления к войне. Его волнует «дьявольски энергичная» общественная жизнь страны: европейское влияние и духовные искания молодёжи, головокружительные виражи моды, литературные скандалы и классовые конфликты. О загадочной фигуре Романа Кима и культуре межвоенной Японии расскажут составитель книги Платон Жуков и японист-филолог Андрей Ясинский.
Спикеры: Платон Жуков — редактор и составитель книги, сооснователь книжного магазина «Жёлтый двор» Вита Карниз — директор книжного магазина «Жёлтый двор» Андрей Ясинский — японист, филолог
Презентация книги «Зачем троллейбус сбросил рога?» 4 декабря, 20:00–20:45, Территория познания
Книга рассказывает историю дружбы двух героев: троллейбуса и водителя троллейбуса оленя Бобки. Оба персонажа проходят через трансформацию, на которую их подталкивает желание работать вместе и улучшаться. Кроме основной истории, книга рассказывает об устройстве троллейбуса и специфике его работы. Автор и иллюстратор Таня Борисова расскажет, как издательство А+А работало над обликом книги и дорабатывало концепцию до готовой истории.
Спикеры: Таня Борисова — иллюстратор и дизайнер, преподаватель РГХПУ им. С. Г. Строганова, финалистка Болонской ярмарки детской книги и лауреатка других российских и международных премий в области иллюстрации Олег Газизов — научный редактор книги, культуролог, историк, куратор выставочных проектов, сотрудник научно-исследовательской службы Музея транспорта Москвы. Модератор: Поля Юдина — PR издательства Ad Marginem
Презентация «Книги Пассажей» Вальтера Беньямина 6 декабря, 18:15–19:00, Зал 1
Главный эксклюзив издательства Ad Marginem на ярмарке non/fiction — первое русскоязычное издание «Книги Пассажей», знаменитого незавершенного opus magnum Вальтера Беньямина о зарождении современности в Париже ХIX века. Эта антология — сочинение-призрак, которое, согласно некоторым знатокам, является самой цитируемой работой в мировой философии за последние полвека. Впервые она увидела свет лишь в 1982 году в виде целого корпуса выдержек из литературы и прессы и гигантского собрания авторских фрагментов так и не написанного сочинения. На презентации поговорим о необычной структуре книги, ее ключевых темах и их пересечениях с другими трудами Беньямина, а также об авторском замысле этого фундаментального незавершенного проекта.
Спикеры: Вера Котелевская — филолог, переводчик, доцент кафедры теории и истории мировой литературы Института филологии, журналистики и межкультурной коммуникации ЮФУ Вера Мильчина — кандидат филологических наук, историк литературы, переводчик. Ведущий научный сотрудник Института высших гуманитарных исследований им. Е. М. Мелетинского РГГУ. Модератор: Александр Иванов — основатель Ad Marginem, философ, издатель.
Презентация книги «Мода 2.0. История индустрии с 2008 года» 7 декабря, 18:00–19:00, Амфитеатр
КМ20 — главному модному концепт-стору России — в прошлом году исполнилось 15 лет. За это время он зарекомендовал себя как пространство, в котором всегда представлены образцы самого передового фэшн-дизайна. Основательница проекта Ольга Карпуть решила запечатлеть весь проделанный путь и выпустить книгу вместе с издательством Ad Marginem и дизайн-студией ABCdesign. Об этой книге и истории актуальной моды с 2008 по 2024 год расскажут авторы и дизайнеры издания.
Спикеры: Ольга Карпуть — основательница КМ20 Антон Гулевский — PR-директор КМ20 Павел Вардишвили — журналист, соавтор книги Александра Боголюбская — байинг-директор КМ20 Модератор: Оля Шевченко — шеф-редактор BURO, фэшн-журналист, автор телеграм-канала «Мода — любая погода»
Параллельная программа
Одновременно с ярмаркой non/fiction мы проведём целую серию событий в московском Ad Marginem Warehouse и на Зимнем книжном фестивале «Смены» в Казани!
Москва
Японист Николь Сукиасянц о поездке в КНДР 5 декабря, 18:30, Ad Marginem Warehouse
Японист и ведущая канала «Pax Japonica» Николь Сукиасянц расскажет о поездке в Корейскую Народно-Демократическую республику: как живёт современная КНДР, что важно знать иностранцу, отправляясь в эту страну, и как опыт такой поездки открывает новый взгляд на Восточную Азию и Дальний Восток — узнаем на встрече в Ad Marginem Warehouse.
Концерт «по краям звука #2» 5 декабря, 20:30, Ad Marginem Warehouse
ТОПОТ dark trio — это новая формация, где музыка продиктована неуютными обстоятельствами, системой творческих ухищрений и поставленным ребром вопросом. Она как обратная сторона луны — неочевидная и таинственная. К трио присоединится Николай Рубанов — саксофонист легендарной группы АукцЫон, параллельно глубоко погруженный в авангард и импровизацию*. Выступают: Константин Сухан — труба. Антон Колосов — бас-гитара. Виктор Дрыжов — перкуссия.
* опыт импровизационного музицирования и слушания преображает музыкальный язык и даёт возможность пережить момент созидания новой музыки в новой форме.
Концерт «по краям звука #3» 6 декабря, 18:00, Ad Marginem Warehouse
Этот дуэт выкристаллизовался в рамках эклектической саунд лаборатории Won James Won, где Тихон Кубов и Сергей Потанин записали дебютное эмбиентно-шумовое полотно Daily Decay, релиз которого намечен на 2026 год. На выступлении тандем совместит непредсказуемые аналоговые пульсации ритмик-нойза с потусторонним шелестом кассетных устройств и щедрыми наслоениями искажённых сэмплов.
Выступают: Тихон Кубов aka WOMBA — московский импровизатор и поэт, участник различных музыкальных формаций и конструктор альтернативных звуковых пространств. Сергей Потанин aka flonumz — модульный экспериментатор и синтезист, разведывающий пограничные области электронной музыки.
Лекция Веры Котелевской к выходу книги Теодора Адорно «Сны» 7 декабря, 15:00, Ad Marginem Warehouse
«Сны» — сборник сновидений, которые Адорно методично записывал на протяжении последних 25 лет жизни. Переводчица книги Вера Котелевская поговорит о неожиданном амплуа одного из важнейших философов ХХ века и о новом взгляде на наследие Адорно, вырастающем из путешествия по его подсознанию.
Вера Котелевская — филолог, переводчик, доцент кафедры теории и истории мировой литературы Института филологии, журналистики и межкультурной коммуникации ЮФУ.
Казань
Зимний книжный фестиваль «Смены»
«Мода 2.0. История индустрии с 2008 года»: Презентация книги о хронике современной моды 6 декабря, 15:00
«Мода 2.0. История индустрии с 2008 года» — это хроника современной моды, рассказанная через призму одного из самых влиятельных пространств российского фэшн-ландшафта — московского концепт-стора КМ20. Это не просто документ времени, но визуальная и текстовая панорама моды, медиа и культуры за последние полтора десятилетия, рассказанная изнутри теми, кто создавал её контуры. На дискуссии авторы и создатели книги обсудят, как с 2008 по 2025 годы менялась индустрия и как КМ20 оставался на переднем крае этих перемен: от глобальных трендов до локальных культурных сдвигов, от первых коллабораций с Vetements и Raf Simons до цифровой эпохи и новых форм самовыражения. Совместно с издательством Ad Marginem, концепт-стором КМ20 и дизайн-студией ABCdesign
Участники: Александра Боголюбская — байинг-директор концепт-стора КМ20; Антон Гулевский — фэшн-журналист, PR-директор концепт-стора КМ20; Ольга Карпуть — основательница концепт-стора КМ20; Дмитрий Мордвинцев — дизайнер, руководитель студии ABCdesign.
«Бруно Таут. Письма из СССР». Презентация итогов пятой Волжской переводческой резиденции 7 декабря, 13:00
За несколько дней до фестиваля Дом творчества Переделкино совместно со «Сменой» запустит пятую Волжскую переводческую мастерскую. В рамках резиденции переводчики из Москвы и Петербурга вновь встретятся с коллегами из Татарстана. Работа мастерской будет посвящена переводу книги «Письма из СССР» Бруно Таута — немецкого архитектра и градостроителя, чьи постройки сохранились в Германии, Японии, СССР и Турции. Одним из главных аспектов своей деятельности сам Таут считал функциональность построек, будучи приверженцем функционализма и экспрессионизма в архитектуре. Совместно с Домом творчества Переделкино, издательствами «Смена», Ad Marginem и libra.
Участники: Юлия Колпенко — переводчик с немецкого языка, модератор переводческих мастерских в Creative Writing School, тьютор резиденции. Александр Филиппов-Чехов — переводчик, директор издательства libra, куратор переводческой резиденции Дома творчества Переделкино, шеф-редактор журнала «Иностранная литература». Переводчики из Казанского федерального университета, участвующие в резиденции
ПРИОБРЕТАЙТЕ КНИГИ И МЕРЧ AD MARGINEM, А+А и HIDE BOOKS
В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:
18 Ноября / 2025
«Взять в фокус расстояние и различие». Исследователи культуры — о Глиссане
Философская линейка книг Ad Marginem недавно пополнилась книгой Эдуара Глиссана (1928–2011) — мартиниканского писателя и общественного деятеля, одного из основоположников постколониальной мысли. Тексты этого сборника просвечивают кристалл Отношения, — нестойкой, всякий раз изобретаемой заново связи, которая играет в философии Глиссана роль движущей силы бытия, показывая его разные грани: утраты и обретения, раны и слияния, сомнения и открытия. Специально для Журнала Ad Marginem мы попросили трёх российских исследователей культуры, участвовавших в презентации книги Глиссана в рамках Московской книжной недели, рассказать о том, почему эта книга оказывается актуальной и сегодня.
Александра Володина
Философ, преподавательница, исследовательница современного искусства и культуры.
Глиссан знаком нам в первую очередь как значимая фигура постколониальной мысли, однако в этом представлении есть некоторая внутренняя напряжённость, если не противоречивость. Теоретик, работающий с незападным социокультурным или философским контекстом (и изнутри него), автоматически оказывается в категории «постколониальная теория» по географическому признаку, хотя его идеи, методы и образы могут быть не менее важны и для иных областей знания и более широких контекстов. С другой стороны, аргументируя ценность его текстов их «общемировой» значимостью, мы попадаем в ловушку универсализации: кто сказал, что важные идеи должны обладать актуальностью для всех, а не представлять собой ситуативное (situated) знание, рождённое изнутри конкретной живой локальности и предназначенное именно для неё?
Однако, отдавая себе в этом отчёт, я всё-таки шагну в эту ловушку и отмечу, что тексты Глиссана для меня чрезвычайно важны в контексте исследований инвалидности и ненормотипичной телесности. Ключевым здесь видится его эссе «В защиту непрозрачности». В нем Глиссан размышляет о принудительном представлении себя как субъекта, о вынужденной прозрачности, видимости и перформировании себя, которых требует от нас общество, пускай даже руководствуясь самыми чистыми побуждениями и платя нам за этот жест уважением и признанием (или хотя бы их возможностью). Чтобы произошла встреча с Другим, Другой должен представить себя чужому пониманию. Но оправдано ли такое требование? «Мы требуем права на непрозрачность для всех», — призывает Глиссан в завершающей фразе эссе. Права не быть тождественными себе в некоей определённой идентичности, права не говорить на всем понятном универсальном языке (и тут мы возвращаемся к моей «ловушке»), права на презумпцию непрозрачности. Этот призыв созвучен идеям исследователей, активистов и художников, работающих с проблематикой инвалидности. Инвалидность — ситуация, в которой видимость и предъявленность может быть невозможна или нежеланна: например, в силу того, что идентичность человека с инвалидностью зачастую оказывается приписанной извне, а не предметом свободного выбора. А ненормотипичный телесный опыт требует иных языков для его выражения и не всегда может быть передан конвенциональными средствами (и должен ли он вообще быть выражен и передан?..).
Тексты Глиссана также дороги мне тем удивительным изяществом, с которым он обращается с концептуальным аппаратом Делёза и Гваттари. Это авторы с непростым стилем; он может быть трудным для понимания и в то же время заразительным — легко использовать делезианские понятия в качестве художественных образов, но сложно с их помощью размышлять над собственным живым материалом. Глиссану это удаётся: например, в его размышлении о круговых и стреловых кочевниках, которое развивает и нюансирует фигуру номада — концептуального персонажа Делёза и Гваттари.
Даниил Небольсин
Кандидат философских наук, исследователь культуры, преподаватель, редактор издательства SOYAPRESS, коллажист.
Глиссан принципиально важен для современных исследований культуры: во-первых, он радикально обновляет ставший обиходным с XIX века взгляд на культуру как на живой организм. Культура в понимании Глиссана — не замкнутое в себе существо с чёткой идентичностью-«ядром» и предопределённым жизненным циклом, а метаболическое существо, чья жизнь зависит в первую очередь от взаимодействия с окружающей средой и другими организмами. Разумеется, при таком подходе нет смысла говорить о культуре в единственном числе: культуры всегда множественны и не могут существовать по отдельности. Глиссан, возможно, наиболее яркий и убедительный противник культурного изоляционизма: даже в ситуациях конфликта и декларативного разрыва он старательно прочерчивает развивающиеся живительные связи между культурами, в том числе если эти связи становятся напряжёнными. Стремясь отгородиться и замкнуться в «своём», мы лишь обманываем себя и в конечном счёте лишаем себя даже «своего».
Позиция Глиссана расходится с представлением о культуре как архиве, который нужно только хранить и оберегать, а также с представлением о культуре как истоке или основании наших действий. В его эстетике фундаменты сменяются горизонтами, а мнимо упорядоченное материковое мышление — архипелаговым. В такой перспективе культура существует только в те моменты, когда она приводится в действие, обновляется, искажается и не стоит на месте: как это формулирует сам Глиссан, «Поэтика Отношения (как часть эстетики мир-хаоса) предугадывает, предполагает, открывает, собирает, распыляет, продолжает и трансформирует осмысление элементов и форм движения». Особенно важно, что эти категории не описывают действия в предзаданной среде: для Глиссана очень важно схватывать культуры в меняющихся и нестабильных пространствах. Описываемый им мир подчёркнуто хаотичен, и Глиссан не боится этого хаоса: это особенно впечатляет при чтении его работ.
Масштабы влияния Глиссана на современные культурные формы и теории ещё предстоит описать, но для меня особенно важно то, как этот автор повлиял на переосмысление взглядов на язык: сейчас он всё чаще трактуется не как строгая структурирующая система, а как пластичный ресурс, всегда используемый вместе с другими ресурсами (и, опять-таки, зависимый от влияний и контаминаций). Это отлично манифестируется в наиболее важной современной поэзии: к примеру, когда Дон Ми Чои включает в свои англоязычные тексты масштабные непереведённые фрагменты и документы на корейском, которые производят мощный эффект именно за счёт их непрозрачности и столкновения языковых и культурных сред.
Анна Родионова
Исследовательница литературы, поэтесса, преподавательница, соосновательница медиа о тексте, пространстве и природе «гало».
В «Поэтике Отношения» Эдуара Глиссана многое обращает на себя внимание, но начать я бы хотела с пары слов о переводе, в котором удалось сохранить, кажется, принципиально важный для Глиссана аспект: многообразие; соединение, с одной стороны, концептов, сшивающих всю книгу и очень прихотливо собранных, с другой стороны, красочных, почти художественных вставок. Ризоматичность его письма (которую он наследует от литературы плантаций и Делёза) сочетается со структурностью: в конце каждой главы есть итоги, а сама книга выглядит педантично собранной из сегментов, расширяющих друг друга.
Однако есть множество других причин читать «Поэтику Отношения» Эдуара Глиссана, помимо её несколько гипнотического стиля. Одна из них, которая с самого начала меня привлекла, — это сочетание артикулированных социальных проблем с непрозрачностью, той самой, о которой Глиссан много пишет и которая позволяет его текстам избежать дискурсивного господства, несмотря на обращение к объёмным понятиям и масштабным историческим картинам. Как совместить тревогу о социальной и политической несправедливости с чутким взглядом, оставляющим место для того, что не может быть высказано прямо? Кажется, Глиссан знает, как. Или, по крайней мере, знает его письмо.
Это внимание к непрозрачности, я думаю, до сих пор открывает возможности и для эпистемологических, и для эстетических находок в «Поэтике Отношения», несмотря на то, что оригинал книги был опубликован более тридцати лет назад, в 1990 году. Например, идеи Глиссана хорошо встраиваются в существующий пласт постгуманитаристики — современной гуманитарной теории, которая ставит под вопрос тезис о человеческой исключительности и ищет способы писать, говорить и думать с учётом нечеловеческих других вокруг нас. Потому ряд идей Глиссана может быть продуктивно прочитан в контексте современных экологических тенденций. Дело тут даже не в прямых высказываниях, которые подчёркивают связь письма и планеты (вроде этого: «в круговороте поэзии, в её действии и влиянии угадывается уже не какой-то конкретный народ, а будущее планеты Земля»), но и в том, что само Отношение в глиссановском смысле обусловлено, как об этом пишет Мозес Мерц, восприятием и познанием всевозможных других. Действительно, «это латентная, открытая, намеренно многоязычная поэтика, сопряжённая со всем спектром возможного». С этой идеей рифмуется часто повторяющаяся в современных экопоэтических эссе и манифестах мысль о том, что новейшая поэзия не может быть нечувствительна к другим, а поэт — своего рода «радикальный эпистемолог» (см. Джоан Ретоллак), открытый радикально иному опыту.
Это, как я думаю, также может быть близко идеям Глиссана. Он пишет, что нам не обязательно полностью понимать что-либо, чтобы этически взаимодействовать с этим. Специфическая трактовка понимания (comprendre) как того, что связано с поимкой и поглощением, позволяет читательницам и читателям Глиссана пересмотреть тотальность своего восприятия и взять в фокус расстояние и различие, которые возникают между нами и кем-то (или чем-то) ещё, подумать о них не как о препятствии, но как о необходимом элементе взаимодействия. И хотя Глиссан пишет главным образом о других культурах, непрозрачность применима не только к ним: её можно распространить на животных, биологические среды и технологии.
Ещё одна особенность «Поэтики» Глиссана, над которой я много думаю и которая важна как для исследований литературы, так и для непосредственно письменных практик, — сопряжение наблюдений за поэтикой отдельных авторов и жанров с материально-дискурсивными основаниями, их происхождением, т. е. тем самым опытом иного, что обычно упускают из вида (например, мир плантации и письмо Фолкнера, Сен-Жон Перса). Глиссан много подчёркивает то, как разная включённость в ландшафт обуславливает письмо. Например, на земле плантаций появлялась отстранённо-описательная, эстетизирующая пейзаж литература колонистов и путешественников, но там же возникала литература рабов — марронаж, практика уклончивости, ускользания, в котором не было места описаниям, потому что ей не была доступна привилегия дистанции.
В общем, книга Глиссана точно будет важна тем, кто готов всматриваться и вслушиваться в непрозрачность и «трудность» — свою и чужую.
Сборник текстов одного из основоположников постколониальной мысли.
Эстетика земли? В голодной африканской пыли? В иле затопленной Азии? Среди эпидемий, скрытой эксплуатации, среди мух, облепивших кожу рахитичных детей? В ледяном безмолвии Анд? […] Да. Но это должна быть эстетика потрясения основ, вторжения. Нужно вдохнуть силу горечи и сладости в любовь к земле, которая то вызывает насмешку, то служит поводом для сектантской нетерпимости. — Эдуар Глиссан
В 1920 году главный, наряду с Луи-Фердинандом Селином, бродяга французской литературы XX века Пьер Мак Орлан написал знаменитое эссе «Краткое руководство для настоящего искателя приключений». Этот текст, позже очень впечатливший Ги Дебора, был попыткой бывалого солдата, матроса, художника и поэта, вдоволь избороздившего и моря, омывающие старушку Европу, и парижское социальное дно, раз и навсегда проститься с беспокойной жизнью вынужденного скитальца, а также поставить вопрос о возможности и смысле авантюры как таковой. В «Кратком руководстве» Мак Орлан обозначил две разновидности искателей приключений: активные и пассивные. Если первые непосредственно участвуют в походах, войнах, несутся сломя голову к дальним берегам за сокровищами или медленно изнывают от жары в пустыне в рядах колониальной пехоты, то вторые предпочитают обо всём этом лишь фантазировать, попутно пишут роман или повесть, часто используя в качестве материала те впечатления и переживания, которыми щедро поделятся с ними активные двойники. Но существуют и счастливые случаи, когда активный и пассивный искатель приключений сочетается в одном человеке. К таковым сам Мак Орлан относит, к примеру, Джека Лондона и Джозефа Конрада. Стоит сразу оговориться, что для французского писателя это были уходящие натуры, соответствующие эпохе, когда приключение в ещё не до конца расколдованном мире было в принципе реализуемо. Но старый вояка и завсегдатай кабачков Монмартра здорово бы удивился и расплылся в улыбке, узнав, что и спустя сотню лет находятся ещё такие редкие типажи. К их числу, без сомнения, относится и Сильвен Тессон, соплеменник Мак Орлана, не только в силу обладания паспортом Пятой республики, но и по принадлежности к породе настоящих авантюристов.
«Дурная литература проповедовала нам бегство. Разумеется, пускаясь в странствия, мы бежим в поисках беспредельности. Но беспредельность нельзя найти. Она созидается в нас самих. А бегство никого никуда не приводило», — писал Антуан де Сент-Экзюпери. Мудрому лётчику, изведавшему столько дорог, можно верить. Путешествие — это вызов. Мы поверяемся им. Становится ли приключение частью ландшафта нашего опыта? Хватит ли у нас наблюдательности, терпения, духа и элементарной эрудиции откликнуться на то, что откроется нам в пути? Если нет, то мы превращаемся в потребителя рекреационных услуг. Да, поиск новых впечатлений и испытание себя на прочность — это то, чем долгое время руководствовались сердца искателей приключений. Теперь, в эпоху реактивной авиации и быстрого интернета, никого не удивишь простым, хоть и насыщенным описанием экзотических стран, а дорога к ним не становится испытанием, часто сопряжённым с риском для жизни. Казалось бы, и эпоха приключенческой литературы осталась в прошлом. Можно было бы остановиться на этом утверждении, но всё несколько сложнее. Сегодня к писателю предъявляются иные требования. Его перемещения в пространстве обязаны сочетаться и с тонкой работой по осмыслению себя в том месте, где он оказался, а не превращаться в рассказы (часто приправленные небылицами) о трудностях, связанных с достижением заветной географической точки.
В наше время, как принято говорить, в эпоху постистории, где события, идеи, личности и свершения ушедших времён становятся лишь занятными (или не очень) фактами прошлого, теряют свою былую символическую силу, кое-кто осмеливается бросить вызов текущему положению дел и вдохнуть в прежде могучие стихии новую жизнь. Это можно сделать, лишь совместив свой опыт с тем, что уже было когда-то или, осмелимся сказать, существует всегда.
Сильвен Тессон отправляется в путь не только для того, чтобы преодолеть самого себя. Часто он идёт по забытым дорогам, чтобы приобщиться к опыту тех, кто уже некогда пробирался по ним. И в какой-то мере пытается осмыслить этот опыт теперь. Это смело. Французский путешественник будто одержим идеей того, что нужно непременно оказаться на месте тех или иных свершений, чтобы приблизиться к их переживанию и пониманию. Это убеждённость в существовании некой цельности, связывающей пространство и события, которые развивались с ним в сопряжении. Можно ли назвать это метафизикой географии? «Я верю в капиллярное проникновение географии в наши души… Жить в географии — значит сокращать расстояние между телом читателя и абстракцией текста», — пишет Тессон в книге «Лето с Гомером». Следуя этой максиме, он изучал пути странствия полумифических беглецов из ГУЛАГа, двигаясь от Сибири до самой Индии. Стремился приобщиться к метафизике одиночества и отшельничества в уединённой избушке у замёрзшего Байкала. Затем мчался в сопровождении французских и русских товарищей на мотоцикле «Урал» по заснеженным дорогам, повторяя маршрут отступления Великой армии Наполеона из Москвы в Париж. Вместе с бойцами Иностранного легиона передвигался на быстроходных пирогах по тропическим рекам Французской Гвианы. На ледяных утёсах Тибета с фотографом Венсаном Мюнье выслеживал снежного барса и в долгих засадах вёл неспешные и вкрадчивые диалоги с природой этих диких мест. Размышления на вершинах затем легли в основу книги и составили повествовательную ткань поистине завораживающего документального фильма. Даже для написания своей работы о Гомере он отправляется на маленький островок Тинос в Эгейском море, чтобы приблизиться к постижению тайны появления основополагающего европейского эпоса, прочувствовать его архитектонику, ведь, по словам Тессона, «нужно проникнуться той физической материей, из которой Гомер изваял свои поэмы».
Остроумные и нетривиальные рассуждения об «Илиаде» и «Одиссее» от французского писателя-путешественника.
Погружение в мир «Илиады» и «Одиссеи» — это тоже путешествие, путь к истокам европейской культуры. И именно Одиссей открывает в ней династию настоящих искателей приключений. Впрочем, философ Владимир Янкелевич называет его «ложным путешественником», ставшим таковым в силу обстоятельств. И как же это созвучно с тем, о чем писал в своей небольшой книжечке откровений уже упомянутый нами Мак Орлан! Многие авантюристы выбирали свой путь не по доброй воле, но значительно на нем преуспели, по крайней мере, по части разнообразных злоключений. И здесь греческий герой тоже оказался первопроходцем.
Нам повезло получить в проводники по гомеровским текстам очень наблюдательного, опытного и остроумного пилигрима. Тессон не только путешественник и писатель, но и великий читатель. Тысячи прочитанных страниц соответствуют тысячам преодолённых километров. Не будем забывать, что французы издавна известны своими карманными изданиями. Кажется, Сильвен с ними никогда не расстаётся. Отправляясь на зимовку в домик у Байкала, он берет с собой целую библиотеку, список книг которой советуем изучить отдельно всякому, кто решит провести полгода в отшельничестве. И, по мнению этого человека, «Илиада» и «Одиссея» есть исток и венец литературы как таковой.
Что же открывает нам Тессон во время путешествия по страницам великих творений Гомера, написанных 2500 лет назад? В первую очередь, то, что они удивительно современны, вернее сказать, вневременны. «Сквозящие в этих поэмах темы — война и слава, величие и кротость, страх и красота, память и смерть — это то самое горючее, что подпитывает пылающий огонь вечного возвращения», — так говорит Тессон, который «верит в неизменность человека» вопреки прогрессистским убеждениям нынешних социологов. И если человек и вправду неизменен, то Гомер остаётся для нас воспитателем. Он учит видеть мир в его многообразии и сложности, в котором следует соблюдать границы, а нарушение равновесия становится тяжелейшим преступлением. Он говорит о том, что свобода человека раскрывается в следовании судьбе, а целеустремлённость и верность есть высшие добродетели; о том, что чрезмерность губительна для нас и для мира.
Это простые уроки, которые тяжело усвоить. Простые правила, которым трудно следовать. Потому их нужно повторять. Ведь нет ничего нового под Зевсовым солнцем. Тессон вслед за Гомером указывает нам на то, что одна из главных угроз в жизни человека — это потеря памяти. Помните искушение моряков Одиссея в плену у лотофагов? В забытьи они едва не потеряли себя! Тема идентичности и своеобразия становится одной из главных в комментариях Тессона к поэмам Гомера, наряду с рассуждениями о судьбе, верности и порядке.
То здесь, то там заметки на полях к гомеровским произведениям писателя-путешественника приобретают острополемический характер по отношению к существующим в современном Западном мире интеллектуальным модам. В самом деле, чего только стоят фрагменты, где ставится под сомнение прогресс, критикуется массовая миграция и современные демократии или утверждается важность существования границ и дистанции, традиций и корней? Настороженное отношение к технике, обществу потребления вкупе с экологизмом и приданием особой важности идентичности и традиции сближают Тессона с «новыми правыми». Прибавим сюда и литературные предпочтения писателя, в которых Эрнсту Юнгеру, Дриё ла Рошелю, Фридриху Ницше и Юкио Мисиме отведено особое место. «Уолдену» он предпочитает «Уход в Лес». Французский журнал Valeurs помещает его имя среди «правых анархистов» наряду с Луи-Фердинандом Селином, Леоном Блуа, Жаном Распаем и Марселем Эме. Всё это даёт некоторым повод записать Тессона в «реакционеры», призвать к бойкоту его произведений и даже в его увлечении альпинизмом увидеть политическую подоплёку. С другой стороны, писателя упрекают в «ностальгии по СССР», считают «иконой левых» за участие в акциях в пользу бездомных, антиконсьюмеризм, защиту окружающей среды и отмечают положительные рецензии на его книги в L’Humanité. При этом же сам писатель проявляет открытость и широту взглядов, свойственную людям, способным видеть мир во всей его полноте, сразу двумя глазами: левым и правым. Тессон раздаёт автографы в книжных магазинах, которые принято считать левыми, но посещает и легендарный правый парижский магазин La Nouvelle Librairie, даёт большое интервью Revue Éléments Алена де Бенуа. В конечном счёте, сохранять верность себе и своим убеждениями вне зависимости от идейно-политических поветрий и кривотолков в прессе — это ли не лучший компас для того, кто смело путешествует по собственной судьбе?
Да, больше века назад фантазёр и острослов Мак Орлан поставил под сомнение возможность приключения, подчеркнув, что оно существует лишь в нашем воображении. Тессон же дарит нам надежду на то, что далеко не всё потеряно и нас ждёт ещё много удивительных дорог. Действительно, чтобы путешествовать по ним, не всегда нужно выходить из дома, иногда достаточно лишь книги. Но как часто и прочитанная книга заставляет срываться с места? И не от пустоты внутренней, а от полноты, когда странствие не превращается в пресловутое «бегство», о тщете которого предупреждал нас Экзюпери.
В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:
12 Ноября / 2025
Прогулка в лесу жестового языка
Ad Marginem выпустило «феноменологический набросок» Виллема Флюссера — книгу «Жесты», посвящённую феноменологии конкретных действий: говорить, писать, мастерить, любить, разрушать и т. д. К выходу книги и специально для Журнала Ad Marginem мы попросили Полину Синеву — ведущую tg-канала «О репрезентации глухих в массовой культуре» — рассказать об отличиях между «языком жестов» и «жестовым языком», личном билингвальном опыте и современном русском жестовом языке. А уже 14-го ноября в Ad Marginem Warehouse мы проведём встречу «Жест(ы) в музейных пространствах: теория и практика» и узнаем о том, как жестовый язык становится частью музейного пространства — как в событийных программах, так и в художественной репрезентации.
Полина Синева
Сценарист, шоураннер, сурдопедагог, ведущая tg-канала «О репрезентации глухих в массовой культуре».
База, которую стоит знать о жестовом языке
— Язык жестов и жестовый язык — это разные вещи. О языке жестов подробно пишет, например, Виллем Флюссер в «Жестах». Это телесные жесты, язык тела. А жестовый язык — это лингвистическая система со своей структурой и грамматикой.
— Есть жестовый язык, а есть дактильная азбука. Русская дактильная азбука — это воспроизведение одной рукой букв русского алфавита. Посредством дактиля мы называем имена собственные, географические названия, понятия, у которых нет жестовых эквивалентов. При этом дактиль считается частью жестового языка.
— Жестовый язык в каждой стране свой. В России — русский жестовый язык, во Франции — французский жестовый язык и так далее.
— Жестовый язык — отдельный самостоятельный язык. Наряду с ним существует калькирующая жестовая речь (КЖР), или калька. Она подчинена строю русского языка и поэтому называется «речью», а не «языком». Для примера. Фраза «У тебя есть пропуск?» будет по-разному строиться на жестовом языке и кальке: На РЖЯ: Пропуск ты есть? (иная структура жестовой фразы: на первом месте объект). На КЖР: У тебя есть пропуск? (повторяет структуру русского языка).
Жестовый язык: личный опыт
Я — глухая с детства билингва из сообщества глухих и слабослышащих, то есть говорю на русском и русском жестовом языке. Маленькой я не задумывалась об этом. Я говорила на русском жестовом языке и кальке с родителями и одногруппниками в детсаду и школе и на русском языке — с двумя бабушками, педагогами и другими слышащими. Одна из бабушек знала чуть-чуть дактильную азбуку. Мир для меня был автоматически разделён на тех, кто знает жестовый язык, и кто не знает. И до сих пор разделён.
У меня два жестовых имени. Их мне дали в спортлагере и на работе. Первое — «синий» — от моей фамилии «Синева», его я использую. Второе — «синяк» — от искажённой трактовки моей фамилии, я не использую его.
Я училась в двух школах с разными методами обучения. В первой специальной школе в обучении использовался «устный метод». Это значило говорить голосом, читать по губам и использовать остатки слуха с помощью слуховых аппаратов. Если речь совсем была непонятна, можно было использовать дактильную азбуку в помощь. Жестовый язык на уроках запрещали. Много внимания уделяли слуховым занятиям. Ведь если ты хорошо говоришь голосом, то внешний мир будет уважать тебя, если будешь «махать руками», то не будут считать за человека.
Если ты говорил с одноклассниками на переменах на кальке (калькирующей жестовой речи), это было ещё терпимо, а если говорил на русском жестовом языке и, что ещё хуже, использовал сложнопереводимую лексику (безэквивалентную), это считалось очень некультурным.
Во второй специальной школе в педагогическом составе было несколько глухих и слабослышащих учителей, и в обучении использовался русский, русский жестовый язык и калька, то есть билингвистический метод. Тогда я почувствовала облегчение: не надо было считывать по губам и расшифровывать смысл сказанного, информация давалась на жестовом языке и кальке. Оставалось только усваивать материал.
Когда я поступала в первый вуз, мой выбор был ограничен из-за того, что только в четырёх вузах были спецгруппы для глухих с переводом на жестовый язык. А когда я позже захотела учиться в вузе среди слышащих, где не было спецгруппы, с переводом лекций мне пришлось разбираться самостоятельно.
Сейчас примерно половина круга моего общения — глухие и слабослышащие, а половина — слышащие. С теми, кто не знает жестового языка, я общаюсь либо через переводчиков, либо через технику — расшифровку, переписку в чатах.
Поскольку я работаю со слышащими, то регулярно взаимодействую с разными переводчиками жестового языка. Достаточно много переводчиков могут перевести с русского языка на русский жестовый, но очень мало — с русского жестового языка на русский. Для меня это критично, потому что я читаю лекции на русском жестовом языке и кальке.
На кинопроектах с глухими персонажами, где я работала на разных позициях, особенно ясно видно, что верно подобранный жестовый язык наиболее полно раскрывает образ глухого персонажа. Например, глухой с детства персонаж из сообщества будет иначе строить фразы, чем слабослышащий из семьи слышащих.
Помню, как в детстве на улице заговаривала с мамой на жестовом языке, а она цыкала на меня: потом поговорим, не нужно показывать жесты, не привлекай внимания. Сейчас я практически не встречаю тех, кто стесняется говорить на жестовом языке в общественных местах, все спокойно говорят, и слышащие уже меньше глазеют.
С наиболее яркой дискриминацией жестового языка со стороны слышащих столкнулась где-то лет десять назад, когда ездила с переводчиком жестового языка на «слышащее» мероприятие аниматоров. Меня вызвали на сцену и назвали «девушкой, не говорящей на нашем, человеческом языке».
Когда езжу одна в метро, то иногда встречаю глухих пассажиров, которые разговаривают между собой на жестовом языке. Иногда они замечают, что я понимаю их. Они замолкают или спрашивают прямо: «Вы глухая?» Я честно говорю «да». Но иногда они не замечают, и прикольно наблюдать, как говорят на разные темы.
Я как-то наблюдала за группой юных спортсменов, которые увлечённо обсуждали, как им встречаться с девушками, и мне было жаль выходить на своей остановке: так интересно было узнать, чем закончится история с их знакомыми.
Обожаю игру, которую условно можно назвать «фигура из дактильных букв». Например, очень давно в школе я узнала про фигуру «часы». Это четыре дактильные буквы «ч», «а», «с», «ы» — можно посмотреть их в табличке с дактильной азбукой. И вот эти буквы складываются в дактиль и пантомиму, и вырисовывается понятный образ. Дактилемму «ч» подносишь к другой руке и как бы заводишь ключик, потом складываешь в дактилемму «а» и стучишь по ладони, типа проверяешь часы. Потом дактильную букву «с» подносишь к уху — как бы слушаешь, есть ли звон. И дактилемма «ы» с киванием головой — звон есть, часы работают. Это самый приличный пример фигуры, есть неприличные. Фантазия у глухих богатая.
Жестовый язык: наука
О русском жестовом языке как об отдельном языке я задумалась в студенчестве, когда начала встречать людей, изучающих жестовый язык и культуру глухих, — например, Г. Зайцеву, А. Комарову, В. Палённого, В. Базоева, а также читать труды Л. Выготского. Всё это дало мне новый ракурс на жестовый язык, и я начала уважать его, а значит, и себя как глухую.
Жестовый язык в России довольно поздно стал объектом науки. И чтобы обсудить современное состояние русского жестового языка, предлагаю вспомнить о том, что происходило с ним в недавнем прошлом. На статус и место русского жестового языка в жизни общества очень повлияли методы обучения в европейских, а затем и в русских школах глухих.
Условно говоря, есть два метода обучения глухих: немецкий (устный) метод, который поддерживает развитие устной речи, и французский («мимический») метод обучения, который поддерживает и национальный, и жестовый языки в обучении. Исторически так сложилось, что в XIX веке на Миланском конгрессе слышащие педагоги утвердили устный метод обучения глухих как основной, а жестовый язык запретили, и он надолго остался в тени. Запрет только ухудшил жизнь глухих: они-то продолжали между собой общаться на жестовом языке, а найти переводчика или работу стало тяжелее из-за отсутствия официального статуса жестового языка. В России жестовый язык тоже долгое время был в подполье.
Известна заметка Иосифа Сталина, опубликованная в 1950 году в газете «Правда» о том, что жестовый язык — не язык и даже не суррогат языка, а глухие люди — неполноценные. Но вскоре вождь умер, а в 1957 году вышел фактически первый словарь жестового языка И. Гейльмана. С тех пор жестовый язык медленно начал выходить из подполья. В 1990-е годы термин «русский жестовый язык» ввела в обиход профессор и исследователь жестового языка, культуры и истории глухих Г. Л. Зайцева, и она же первой в России провела билингвистический эксперимент на базе специальной школы № 65. В этой школе жестовый язык был одним из основных языков обучения.
В 1995 году «язык жестов» признаётся «средством межличностного общения». На телевидении появляется перевод новостей на кальке для глухих. В 2012 году жестовый язык ратифицируют, и он приобретает юридическую силу. В 2025 году в указе «Об утверждении Основ государственной языковой политики Российской Федерации» жестовый язык назван «неречевым языком общения»: имеется в виду, что это не звучащий язык, однако формулировка требует доработки.
Благодаря официальному статусу жестового языка увеличилось количество вузов, где обеспечивают перевод на жестовый язык, а также число переводчиков жестового языка.
Но в школах глухих жестовый язык пока не включён в ФГОС как один из языков обучения. Фокус в исследованиях русского жестового языка теперь смещается с описания языка на глубокий лингвистический анализ. А направления, по которым проводятся исследования жестового языка, таковы: — фундаментальная лингвистика: синтаксис и порядок слов, лексикология и лексикография; — морфология: анализ того, как образуются новые жесты (словообразование).
В планах у лингвистов — фокус на исследованиях социолингвистики: например, исследование различий в РЖЯ между разными городами; как влияет на жестовый язык советская и постсоветская школа для глухих.
Не хватает большого корпуса русского жестового языка по аналогу с национальным корпусом русского языка, который мог бы стать основой для серьёзных лингвистических исследований. Нужно масштабироваться: собрать и записать разные диалекты жестового языка по всей стране с носителями жестового языка разного возраста. Например, жест «колбаса» в Москве и Новосибирске будут разными. Даже в Питере, который рядом с Москвой, есть свои местные жесты.
Сейчас исследованиями жестового языка занимаются: — Центр образования им. Г. Л. Зайцевой, МГЛУ, МГУ им. Ломоносова, РАН, УМЦ, НИУ ВШЭ (Москва). Скажем, Ксения Кутович исследует в аспирантуре РАН, как взаимодействуют друг с другом русский жестовый и русский языки у глухих, слабослышащих и CODA (слышащих детей глухих родителей); — НГТУ (Новосибирск); — СПГУ им. Герцена (Санкт-Петербург); — КФУ (Казань); — НГЛУ им. Н. А. Добролюбова (Нижний Новгород).
Русский жестовый язык исследуют и за границей. Например, профессор Вадим Киммельман в Бергенском университете исследует немануальные маркеры в разных жестовых языках (положения и движения других артикуляторов: тела, головы, рта, бровей, глаз и век).
Самое интересное в русском жестовом языке для меня — так называемая безэквивалентная лексика жестового языка (БЭЛ). Это жесты, которые сложно перевести на русский язык одним словом с точностью до 100%. Например, жест «сначала развернуть кулак в пространстве, а потом поднести к носу». Его этимология — «постучал в дверь, и никто не открыл».
Есть tg-каналы, где глухие и слабослышащие носители обмениваются друг с другом разными идиомами и маркерами жестового языка, сравнивают их и пытаются угадать смысл.
Жестовый язык: культура и искусство глухих
Жестовый язык пронизывает все сферы жизни глухих, и культуру в том числе. Существует международный день жестовых языков, день переводчика жестового языка и так далее. Каждый год в сентябре отмечается неделя глухих. Это время, когда популяризуют жестовый язык.
Проводятся конкурсы сторителлеров, визуальной миниатюры VV (от англ. Visual Vernacular), собирается фольклор глухих, рисуются комиксы из жизни глухих, снимаются клипы с жестовыми песнями. Много глухих, слабослышащих и CODA-блогеров, которые на жестовом языке ведут видеоблоги на разные темы.
В последние годы бурно развиваются программы на жестовом языке для глухих в музейных институциях — экскурсии по выставкам, кинопоказы с дискуссиями и так далее. Глухой художник Александр Мартьянов (1960–2021) в своих картинах размышляет о русском жестовом языке и его месте в жизни глухого.
Жестовый язык настолько важен для глухих, что из-за разного восприятия его роли и ценности в обучении и воспитании в сети периодически вспыхивают «языковые» холивары. Они ведутся между защитниками жестового языка и защитниками русского языка, и они никак не могут договориться между собой, хотя очевидно, что билингвизм — это самый перспективный путь развития.
Жестовый язык послужил яблоком раздора даже в театре глухих. Исторически в Театре мимики и жеста (который создали в 1960-х годах прошлого века) спектакли игрались на калькирующей жестовой речи, которую понимали не все глухие зрители. В 1990-е годы для своего обновления Театр мимики и жеста вместе с Щукинским училищем набрал курс студентов. После окончания часть группы осталась с руководителем курса А. В. Мекке. Одна из причин — разные взгляды на то, на каком именно жестовом языке играть в спектаклях. В студии Мекке спектакли игрались на жестовом языке, понятном глухим. Так театр стал ближе к зрителям.
Сейчас главные популяризаторы жестового языка — клипы на жестовом языке (один из самых известных — «Перемен» Цоя с исполнителем А. Знаменским) и переводчики жестового языка на концертах слышащих.
Прогнозируют, что технологический прогресс избавит человечество от глухоты, и жестовый язык отпадёт за ненадобностью. Но язык — это определённый взгляд на мир, и я не могу представить свою жизнь без жестового языка. Жестовый язык будет жить, пока будет интерес к нему.
Рекомендуемые книги о русском жестовом языке
— Г. Зайцева «Жестовая речь. Дактилология» (2001); — М. Фрадкина «Говорящие руки» (2001); — В. Базоев, В. Палённый «Человек из мира тишины» (2002); — Г. Зайцева «Жест и слово» (2006); — Сборник «Современные аспекты жестового языка» (2006); — Сборник «Билингвизм. Роль жестового языка в языковом и когнитивном развитии детей с нарушением слуха» (2017); — А. Комарова «Сообщество глухих и жестовый язык» (2022); — «Введение в лингвистику жестовых языков. Русский жестовый язык» (2023); — Альманахи «Исследуя сообщество глухих» (2024, 2025).
Книга «Жесты» (1991) философа и теоретика медиа Вилема Флюссера (1920–1991) посвящена феноменологии конкретных действий: говорить, писать, мастерить, любить, разрушать и т. д. Из этих действий, или жестов, складывается повседневное, активное бытие-в-мире, а за их анализом угадывается силуэт бытующего феноменолога.
Востоковед, исследователь восточного мистицизма, переводчик, основатель и руководитель научно-популярного востоковедческого журнала «Южная Луна».
Вторая половина XX века стала для Ирана временем стремительного социального и культурного перелома. На фоне модернизационных реформ, проводимых шахом Мохаммедом Реза Пехлеви, возникло уникальное интеллектуальное движение, которое соединило в себе европейскую философию, исламскую этику и антиколониальный пафос. 1960-е годы оказались моментом, когда идеи иранской интеллигенции начали формировать мировоззренческую основу будущей революции 1979 года.
Время надежд и трещин в фундаменте
1960-е годы в Иране — эпоха бурного развития стиля и глубоких противоречий. При шахе Мохаммеде Реза Пехлеви страна рванула вперёд с почти кинематографическим размахом: «Белая революция» с её земельными реформами, расширением прав женщин и грандиозными проектами индустриализации создавала иллюзию модернистского чуда. Однако за этим глянцем скрывалась иная реальность: всевидящее око тайной полиции САВАК, коррупция, растущая социальная пропасть между элитой и народом.
Дети двух миров: между кафе и Кораном
Иранская интеллигенция 1960-х не была единым сообществом. В тегеранских кафе, на литературных вечерах и в подпольных кружках сталкивались марксисты, либералы, исламисты и националисты. Поэт Ахмад Шамлу и философ Али Шариати по-разному искали ответ на мучительный вопрос: как принять плоды прогресса, не утратив культурную душу?
Ахмад Шамлу ОБЕТ
Свыше краёв твоего тела я люблю тебя.
Дай же мне зеркала́ и жаждущих мотыльков, сияние и вино, высокое небо и вольные своды моста,
птичек и радугу дай мне, и последний путь за завесу, где бьёшься ты, — бейся же снова.
Свыше краёв своего тела я люблю тебя.
В той далёкой дали, где пророчеству тел положен предел, где пламя, совет, трепыханья, мольбы утихают всецело, и пребывают все смыслы и формы, и фразы, поэтому дух — что в конце странствий у тела — до того, как слетятся стервятники, телу положит конец.
Свыше любви я тебя люблю, свыше завес и красок.
Свыше наших изваяний дай мне обещание встречи.
Апрель–май 1963. Ширгах
Перевод с персидского Кирилла Корчагина — специально для рубрики «Страна перевода: Иран» пятого номера журнала «Перевод».
Идейный шторм: от «опьянения Западом» до шиитского мессианства
Главная дилемма эпохи — напряжение между «западничеством» и «возвратом к истокам». Ключевым понятием этого времени стал термин «гарбзадеги» — «опьянение Западом». Антиколониальный пафос, вдохновлённый идеями Бандунга и третьего мира, причудливо переплетался с шиитским мессианством, превращая религию в язык социальной справедливости.
Центральной фигурой эпохи стал Джалал Але-Ахмад (1923–1969) — писатель, эссеист, автор манифеста «Гарбзадеги». Он видел в западном влиянии болезнь, а в возвращении к исламским и персидским корням — путь исцеления. Его идеи стали интеллектуальным топливом будущей революции.
Режим терпел интеллигенцию лишь до поры до времени: цензура уничтожала книги, агенты САВАК следили за кафе и галереями. Тем не менее культурная жизнь кипела, и именно в этой атмосфере родились идеи, изменившие Иран навсегда. Иранская интеллигенция 1960-х годов стала зеркалом эпохи — треснувшим, но правдивым. Её представители стремились осмыслить модернизацию не как подражание, а как внутреннюю трансформацию. Их тексты подготовили почву для переосмысления роли культуры и религии в обществе. Сегодня их наследие напоминает: никакая модернизация не имеет смысла без культурного самоосознания.
Наш поражённый Западом лидер качается на волнах, под ногой его нет тверди, статус его неясен. Он не может занять определённую позицию ни по одному вопросу. У него кружится голова, и его мотает из стороны в сторону. Собственная воля отсутствует: он подчинён волне событий. Он ни с чем не борется. Минует самую опасную скалу благодаря лести и угодливости. Соответственно, ни один кризис или чрезвычайная ситуация не представляют для него угрозы. Правительство уйдёт — будет новое, в этой комиссии не вышло — тогда на том семинаре, в этой газете не прошло — тогда на телевидении, в этом департаменте не получилось — тогда в том министерстве, если не посол — то министр. Словом, как бы ни менялась ситуация и как бы ни тасовались правительства, вы снова увидите того же самого поражённого Западом руководителя, неподвижного, как гора Ухуд.
— Джалал Але-Ахмад. Из «Гарбзадеги»
Краткий глоссарий
Белая революция: серия реформ шаха Мохаммеда Реза Пехлеви, направленных на модернизацию, но усиливших социальное неравенство.
САВАК: тайная полиция Ирана (1957–1979), символ репрессий и цензуры. Гарбзадеги: термин, означающий «опьянение Западом» — утрату культурной идентичности.
Шиитское мессианство: идея о приходе скрытого имама как символе справедливости и сопротивления угнетению.
Али Шариати: иранский мыслитель, соединивший ислам с идеями социальной революции.
Ахмад Шамлу: поэт-модернист, чьи стихи стали символом свободы и сопротивления.
Джалал Але-Ахмад: писатель, критик и мыслитель, чьи идеи предвосхитили иранскую революцию.
Ахмад Шамлу СПЯЩИЕ На двадцатую годовщину отважного восстания в Варшавском гетто
От тех, кто лицом к лицу смотрят на смерть открытыми глазами, от знаменитых братьев в тёмном квартале каждое тело дремало.
От тех, кто выкрикивал мятежные глаза в узлы своих пустых кулаков, от печальных сестёр в тёмном квартале каждое тело дремало.
От тех, кто оставался чужим с запахом тёплого хлеба и гамом весёлых мелодий, потому как между колыбелью и могилой им вряд ли бы выпал случай, от сыновей страха, охваченных отчаянием, в тёмном квартале каждое тело дремало.
О братья! Вы низошли к свечам, возможно, звёздные глаза слились с пустотой, свидетельствуя, между этими статуями полутруда и полусмерти в коридорах иблисова сна.
Образ такой ему бы найти, что имел бы фамильное сходство с Яхве.
Они смерть превратили в песню, эту смерть, столь могучи великолепны их голоса, что весна, как какие-то ошмётки, наползла на адскую жилу.
О братья! Эти зелёные колосья в преддверии жатвы — песня так сладко пропетая, что жнец, презирая себя, скорбно губу прикусил.
К факелам вы снизошли, ведь во всём гетто молчания не появилось ничего божественного, кроме лица палача.
Они от одной смерти к другой всё больше схожи. Они от смерти с бессмертьем имеют сходство. Скользящая тенистость как смерть в области грусти, что Бог предал тишине — их движение вечно.
7 марта 1963
Перевод с персидского Кирилла Корчагина — специально для рубрики «Страна перевода: Иран» пятого номера журнала«Перевод».
Запуская проект hide books, издательство Ad Marginem поставило амбициозную задачу: представить русскому читателю современную философскую и критическую литературу Восточной Азии и Дальнего Востока, переосмыслив привычные западноцентричные взгляды на мир. Специально для журнала Ad Marginem и в поддержку hide books мы попросили филолога-китаиста и редактора журнала «Перевод» Юлию Дрейзис рассказать о том, какие главные ошибки допускает русский читатель, думая о Китае, и как их избежать.
Юлия Дрейзис
Филолог-китаист, переводчик, кандидат филологических наук, доцент кафедры китайского языка ИСАА МГУ, лауреат премии «Ясная Поляна» в номинации «Иностранная литература» (2022), редактор журнала «Перевод».
В 2013 году китайский фильм «Прикосновение греха» (Тянь чжудин 天注定, «Это судьба») режиссёра Цзя Чжанкэ шокировал западную публику на Каннском кинофестивале. Четыре истории о насилии, коррупции и мести, снятые с документальной точностью, без музыкального сопровождения и психологических объяснений — просто камера фиксирует, как человек убивает, как распадается семья, как рушится жизнь. Европейские критики недоумевали: где же знаменитая китайская созерцательность, философская глубина, поэтическая метафоричность? Но именно эта жёсткая, почти репортажная манера и есть одно из лиц современной китайской культуры — лицо, которое русский зритель часто не готов увидеть.
Если вы откроете китайский TikTok или посмотрите популярные китайские рекламные ролики, вас может удивить их прямолинейность: крупные планы жующих ртов, чавканье, громкая музыка, яркие кричащие цвета, гиперболизированные эмоции. Никакой сдержанности и утончённости, которую мы привыкли ассоциировать с китайской эстетикой. Для русского зрителя это выглядит чуть ли не вульгарно. Но это и есть живая современная китайская культура — не та, что изображена на шёлковых свитках в музеях, а та, что существует здесь и сейчас. Для русского читателя, воспитанного на представлениях о китайской культуре как царстве изящной символики и тонкой недосказанности, такая откровенность оказывается шоком. Китайская литература может показаться «слишком натуралистичной, физиологичной и неприятной» — именно так многие описывают первое впечатление от современной китайской прозы.
Этот разрыв между ожиданиями и реальностью — лишь один из симптомов более глубокой проблемы в восприятии китайской культуры. Стереотипы создают пропасть между тем, что мы думаем о Китае, и тем, что представляет собой китайская культура сегодня.
Миф о единообразии: Китай как монолит
Первое и, пожалуй, самое фундаментальное заблуждение — представление о Китае как о культурно однородном пространстве. Когда мы говорим «китайская культура», «китайский язык», «китайская литература», то невольно подразумеваем нечто единое, цельное, лишённое внутренних противоречий и региональных различий. На самом деле Китай — это пространство колоссального культурного разнообразия. Достаточно взглянуть на языковую ситуацию: лингвисты выделяют десять крупных диалектных групп, которые объединяют более двухсот диалектов. Причём речь идёт не о незначительных фонетических различиях — эти «диалекты» настолько отличаются друг от друга, что их носители попросту не понимают друг друга. Житель Пекина не поймёт жителя Гуанчжоу, говорящего на кантонском, а уроженец Шанхая не разберёт речь человека из Фуцзяни, владеющего южноминьским.
Исторически сложилось так, что юг и север Китая всегда развивались по-разному. Это различие проявляется на всех уровнях — от музыкальных традиций до бытовых привычек. Река Янцзы традиционно делит страну на два обширных региона, и это деление отнюдь не формальность. На севере преобладает континентальный климат с суровыми зимами и жарким летом, что роднит его с российскими широтами; традиционная северная кухня напоминает русскую: здесь едят пельмени (цзяоцзы), много продуктов из пшеницы, пшёнку, квашеную капусту. На юге же, где царит тёплый влажный климат, основу питания составляют рис, морепродукты, свинина и курица.
Рис и пшеница — это мощные культурные маркеры, формирующие региональную идентичность. Когда в современном китайском тексте появляется образ рисового поля, залитого водой, с крестьянами, работающими по колено в грязи, — для южного читателя это будет картина из его собственного детства, воспоминание о запахе влажной земли и бесконечном труде предков. Для северянина же, выросшего среди пшеничных полей на сухих лёссовых почвах, этот образ остаётся экзотикой, чужой реальностью. Точно так же упоминание пельменей мгновенно отсылает к северной культуре, к домашнему очагу северного дома, тогда как для южанина это лишь любопытное блюдо соседнего региона. Даже бамбук — один из центральных символов китайской поэзии и живописи, воплощение стойкости и благородства — воспринимается по-разному: на юге это часть повседневного ландшафта, материал для строительства и письма, а на севере скорее книжный образ, заимствованный из высокой литературной традиции. Даже вернувшись к самым истокам китайской поэзии, мы увидим, что вся классическая литературная традиция южного царства Чу отличалась от северной «Книги песен» (Ши цзина) именно обилием южных реалий, яркостью, фантастичностью, шаманским экстазом.
Эта неоднородность проявляется не только в языке, но и в способах художественного мышления, в системе образов. С каждым регионом связаны свои стили традиционной драмы, живописи, танца. Не учитывая этого внутреннего многоголосия китайской культуры, мы рискуем пропустить целые пласты смыслов.
Забытые корни: аграрный характер китайской культуры
Второе заблуждение связано с недооценкой глубоко аграрного, крестьянского характера китайской культуры. Не стоит забывать, что на протяжении большей части истории Китай представлял собой огромную крестьянскую массу — с тоненькой прослойкой образованного сословия.
Около 90% населения Китая на протяжении веков составляли преимущественно неграмотные земледельцы. В нашем восприятии китайской литературы мы часто фокусируемся исключительно на высокой, элитарной традиции — на конфуцианской учёности, каллиграфии, изысканной поэзии в жанрах ши и городского роменса-цы. При этом мы упускаем из виду мощнейший пласт простонародной культуры, которая всегда существовала параллельно «изящной» традиции.
Низовое, телесное прорывается в китайской культуре сплошь и рядом, даже, казалось бы, через соцреализм. Это особенно очевидно в современной китайской литературе. Возьмём, к примеру, роман Юй Хуа «Братья», где описывается толпа, наблюдающая за тем, как школьный учитель тащит по улице труп, вывалянный в нечистотах, — это описание передаёт ощущение огромной, жующей, плюющей, хохочущей и совершенно одержимой толпы, которая и есть реальность существенной части китайской жизни.
Раблезианство, телесность, физиологические подробности, которые могут шокировать русского читателя, привыкшего к иной литературной традиции, — это не авторский эпатаж, а проявление глубинной, исконной народной культуры. Показательный пример — творчество нобелевского лауреата Мо Яня, чьи романы переполнены описаниями телесных процессов, физиологических подробностей, голода, болезней, крови и экскрементов. В романе «Большая грудь, широкий зад» эта телесность вынесена уже в само название — грубое, физиологичное, шокирующее западного читателя. Героиня носит такое имя именно из-за своих физических характеристик, определяющих её способность рожать и кормить детей. На протяжении всего романа, охватывающего историю Китая с 1940-х по 1990-е годы, Мо Янь не щадит читателя: здесь и японские казни с подробным описанием разложения тел, и голод Большого скачка, когда люди ели кору и землю, и абсурд «культурной революции». Переводчик Игорь Егоров отмечает, что Мо Янь «следует традициям китайского натурализма», к которому «сначала надо привыкнуть».
Этот натурализм — не просто авторская манера, а проявление той самой крестьянской, земной основы китайской культуры, которая прорывается даже сквозь идеологические рамки соцреализма. Китайская соцреалистическая литература была «деревенской литературой» по своей сути: крестьяне составляли основу революции, а сама социалистическая культура строилась на фундаменте крестьянской культуры. В отличие от советского соцреализма, где физиологические подробности часто купировались редакторами как «не соответствующие жанру», китайский соцреализм сохранял связь с народной традицией, где телесное, материальное, конкретное всегда имело первостепенное значение. Даже когда китайские писатели создавали идеализированные образы «новых людей», их персонажи оставались крестьянами со всеми своими привычками, бытом, телесным опытом. Эта неустранимая телесность, физиологичность — не девиация, а норма китайской литературной традиции, идущая от многовековой крестьянской культуры.
Парадокс современности: Китай как страна модерна
Третье, и, возможно, самое парадоксальное заблуждение касается природы современной китайской культуры. Мы привыкли думать о Китае как о стране древних традиций, конфуцианской мудрости, непрерывной преемственности с прошлым. Но современная китайская культура — это в значительной степени культура, рождённая из радикального разрыва с традицией.
Столкновение с западной модерностью, начавшееся с болезненного опыта Опиумных войн 1840–1860-х годов, привело к тому, что у китайской интеллигенции возникло ощущение: чтобы выжить, нужно срочно что-то менять. Литературная и культурная революция начала XX века была, по сути, актом насильственной модернизации. Реформаторы, такие как Ху Ши, выступали за переход от классического языка к разговорному, за пересмотр конфуцианских норм. Если в России поэтический авангард с его языкотворчеством и намеренным косноязычием зачастую оказывается обращён в архаику, то современная китайская литература и поэзия утверждают своё существование как апофеоз современности в искусстве.
Вот почему китайские поэты с такой лёгкостью оперируют европейскими реалиями, рассыпают по тексту отсылки к древнегреческой мифологии, Набокову, Кафке, напрямую идентифицируют себя с некитайскими авторами. Для китайских писателей 1980-х годов огромную роль играли русские поэты Серебряного века, Кафка был любимым автором едва ли не каждого второго писателя. Это не подражание Западу и не потеря культурной идентичности, а следствие того, что современная китайская литература изначально конституировалась как модерная — как часть глобального литературного процесса XX века.
Связь с традицией при этом не исчезает полностью, но остаётся хотя бы в её отрицании, деконструкции. Например, поэт И Ша в своём стихотворении «Мэйхуа: неудачное лирическое стихотворение» высмеивает ультратрадиционный образ сливы-мэйхуа. Схожая стратегия деконструкции характерна для китайских авангардистов 1980-х. Юй Хуа в своём раннем рассказе «Кровавые цветы сливы» (1989) тоже использует классический литературный образ мэйхуа, но не как символ стойкости и чистоты, а как маркер насилия и крови. Деконструкция традиционной этики здесь выливается в одержимость изображением насилия.
Современная женская поэзия тоже показывает «снижение» традиционных образов: мы видим отказ от идеализации материнства и женственности, переход от возвышенно-обобщающих образов к реально-бытовым, исследование эмоциональных и психических состояний женщины, её повседневной жизни. Китайский авангард сознательно дистанцируется от традиции в попытках выработать альтернативу официальному дискурсу, детерминизму, рационализму и другим положениям китайского «нового Просвещения».
Наши «искажения оптики» связаны между собой. Мы представляем Китай монолитным, древним, неизменным — и тем самым лишаем себя возможности увидеть реальную китайскую культуру во всей её сложности, противоречивости и динамичности. Мы не замечаем внутреннего разнообразия, не учитываем мощного влияния простонародной традиции, не понимаем, что современная китайская литература — это прежде всего литература модерна, рождённая в начале XX века в результате радикального разрыва с прошлым.
Понимание китайской культуры начинается с признания простого факта: у нас есть важные точки схождения, но различия при этом фундаментальны. Мы действительно похожи — общей культурной фиксацией на литературе, на истории; и у нас, и в Китае писатели видят себя борцами за новое общественное устройство. Мы обладаем сходным историческим опытом жизни при коммунизме, репрессий, травм, разрушения традиционного деревенского уклада, стремительной урбанизации. «Литература шрамов», возникшая после смерти Мао Цзэдуна, перекликается с лагерной прозой — в Китае есть свой Шаламов (Чжан Сяньлян) и свой Солженицын (Ван Мэн). Более того, китайские писатели многое заимствовали из русской традиции: Серебряный век повлиял на поэзию 1980-х годов, советские литературные формы активно использовались в литературе китайского соцреализма.
Но именно это сходство создаёт ловушку: мы рискуем проецировать на китайский текст наши собственные культурные коды и совершенно не заметить того, что в нем на самом деле происходит. Даже когда китайские авторы высмеивают национальные особенности — например, Мо Янь в романе «Страна вина» обнажает «главную китайскую одержимость — одержимость пищей», это остаётся глубоко китайским жестом. Только взглянув глубже, мы получаем возможность читать китайскую литературу как она есть — без экзотизации, без упрощения, без проекции собственных ожиданий.