... моя полка Подпишитесь
12 Декабря / 2025

Возвращение Клио: современные прочтения Шарля Пеги

alt

Летом этого года в Ad Marginem вышел перевод книги Шарля Пеги «Клио. Диалог истории и языческой души». Мы подождали, пока книга займёт своё место на полках историков (и не только), и попросили студентов, аспирантов и преподавателей РГГУ ответить на вопросы об опыте чтения Пеги в современности: чем эта книга оказывается важной сегодня? что в ней интересного, а что странного? в чем она может оказаться полезной современному филологу и историку? Теперь мы публикуем «Пеги-сериал» — восемь коротких эссе о диалоге истории и языческой души.

В отличие от модерна, стремящегося разложить человеческую историю «по полочкам», Пеги видит историю не как обезвоженный набор фактов, а как мистически-бесконечный парадоксальный нарратив и выбирает в качестве повествователя античную музу истории Клио.
Философия
Клио. Диалог истории и языческой души
Шарль Пеги
Заказать онлайн

Анатолий Корчинский, преподаватель

Событие появления этой книги в русскоязычном культурном пространстве парадоксально.

Во-первых, Пеги не столько впервые приходит к нам, сколько возвращается. Его читали ещё в дореволюционной России. После гибели поэта и мыслителя Максимилиан Волошин пишет о нем, упоминая в одном ряду с Вилье де Лиль-Аданом, Барбе д’Оревильи, Полем Клоделем и другими видными французами. В то же время он отмечает удивительное «одиночество» Пеги в своём веке, его непонятость и непрочитанность.

Во-вторых, при всей силе своей мысли, как говорится, «опередившей время», автор «Клио» вовсе не был незамеченным пророком, предвосхитившим критику и кризис модерного историзма и самого модерна. Я бы сказал, он как значимое звено альтернативной традиции исторической мысли, вновь актуальной сегодня, занимает законное место между Ницше, которому был идейно близок, Бергсоном, у которого учился, и Беньямином, Фуко и Делёзом, которые внимательно читали его и которые воплощают для нас упомянутую традицию.

Какие идеи приносит нам эта книга, какие из них мы уже знаем от других (а могли бы узнать некогда от него) и какие нам только предстоит открыть для себя?

Пожалуй, первое, чем мы обязаны «Клио» и другим работам Пеги об историческом времени, это пересмотр границ и самой динамики отношений прошлого, настоящего и будущего в истории. Перенося бергсонианскую оптику из поля чистой философии и психологии в сферу исторической рефлексии, он более ста лет назад совершает то, что мы сегодня, спустя две мировые войны и насилу покончив с «концом истории», называем темпоральным поворотом. Уже в этих причудливых диалогах с Клио прорисовывается идея негомогенности времени, множественности временных темпов и ритмов, существования различных течений внутри, казалось бы, единого потока истории. Под вопрос ставится сама линейность и целенаправленность исторической темпоральности, неизбежность прогресса, представление о необходимости событий и процессов вообще.

Пока длится история, прошлое не проходит, оно продолжает длиться, меняться и влиять на настоящее и будущее. Отсюда вытекает та экспериментальная эпистемология памяти и истории, которую проблематизирует Пеги: память — это прошлое, находящееся внутри опыта, история — это то, что можно увидеть извне этого опыта. Но насколько реально работает эта схема, если все мы виталистически охвачены потоком (потоками) исторического времени?

Приходится пересматривать сам подход к прошлому, к подавленным, вытесненным тенденциям внутри него, умалчиваемым бравурной историей «прогресса», рядящейся в одежды объективно-отстранённого знания. В толще истории страдает и ждёт своего шанса «традиция угнетённых», как спустя тридцать лет после Пеги скажет Вальтер Беньямин — его благодарный читатель. Новое историческое знание должно учесть не только то, что было, но и то, что могло (и может) быть. Оно должно осмыслить нелинейность истории, множественность её путей и скоростей.

Постичь все эти нюансы в эпоху победившего позитивизма и исторического реализма автору Клио позволяет не только его бергсонианство, левая чувствительность к судьбам слабых и проигравших или вкус католика к политической и исторической теологии, но и, конечно, чутье поэта. То, что Пеги создаёт свой текст в экспериментальной поэтической форме, предвосхищает проблематизацию исторического нарратива и исторической дискурсивности в целом, с последствиями которой мы разбираемся и по сей день. Какую роль играют в понимании истории воображение автора и читателя, их опыт времени, его виртуальные завихрения и зигзаги, историческая каузальность и историческая контингентность, в какой зависимости это воображение находится от привычек и «эпистем» мышления, — вопросы, которые мы знаем по трудам Барта, Фуко, Делёза, Рикёра, Хейдена Уайта и Брюно Латура, в той или иной мере были подняты уже автором «Клио».

Эти и многие другие аспекты уникальной книги Пеги участники научного семинара «Историческая репрезентация» в РГГУ затрагивают в своих мини-эссе.

Вадим Русаков, студент, 4 курс

Произведение Шарля Пеги носит двоякий характер. С одной стороны, оно будет интересно литературоведам, специализирующимся на исследовании французской литературы и публицистики XIX — первой половины XX века. С другой стороны, оно, безусловно, станет довольно неоднозначным открытием для историков и философов, интересующихся вопросами природы истории, темпоральности, исторического события, исторического сознания, исторической памяти, ностальгии, а также ментальности эпохи модерна. Схожие размышления по вышеизложенным вопросам, как ни странно, мы можем обнаружить у многих философов и теоретиков истории, например у Фернана Броделя, Хейдена Уайта, Райнхарта Козеллека, Фрэнка Анкерсмита, Золтана Болдижара Симона, Мишеля Фуко, Жиля Делёза, Жана-Франсуа Лиотара и др. И это совершенно неудивительно, учитывая крайне серьёзное влияние Анри Бергсона, к которому по ходу повествования Пеги неоднократно прибегает.

Мне кажется, интерес «Клио» сам по себе заключается в первую очередь в интерпретации ценностей модерна. Его ярые попытки проникнуть в будущее в надежде обретения окончательной целостности оказываются совершенно неуклюжими или во многом даже несчастными. Главная проблема идей, проповедуемых модерном, по мнению Пеги, сводятся, по большому счету, к отрицанию прошлого, определяемого как нечто не «наше собственное», то есть, чужеродное. Частая апелляция к аналогии язычества и христианства позволяет ему вскрыть критерии подобного отношения к прошлому, в которых пребывает историческая реальность модерна. Пеги проводит очень грамотную аналогию с категорией исторического суда, в котором только будущее поколение способно по достоинству оценить ценность «вчерашнего прошлого» и «сегодняшнего настоящего» — определить значимость предшествующих поколений, произвести «темпоральный акт» (разграничить «себя» и «их») и вынести приговор. Однако важна даже не сама оценка, а её конечный результат — пустота. Футурологическая онтология модерна проповедует невозможность прошлого, вследствие чего мы не способны допустить его в наше настоящее, из этого вытекает, что пустота может утолить свою жажду лишь в процессе апелляции к «будущей пустоте». Так устроен темпоральный режим модерна, и в этом кроется одновременно его грех, кризис и несчастье.

Подобного рода «темпоральный тупик» не устраивает Пеги. Основную проблему он видит в отрицании человеческого несчастья, но ведь каждое поколение так или иначе по-своему несчастно. Как же тогда оно может судить точно такое же несчастное предшествующее поколение? А ведь именно этого и требует модерн. О каком справедливом историческом суде можно говорить, когда сам по себе «человек модерна» оказывается пустым — потерянным, находящимся в вечном поиске «себя» — своей «души»? В этой связи Пеги восклицает: «Но для того, у кого нет дня вчерашнего, как можно сотворить день завтрашний? А для того, у кого нет души вчерашней, как можно сотворить душу завтрашнюю?»

Очень важной составляющей «Клио» является попытка разделения понятия «прошлое» на две категории — «история» и «память». Данный ход оказывается продуктивным, поскольку позволяет Пеги выйти за рамки «темпоральной идеологии», проповедуемой модерном. Здесь «история» предстаёт перед нами в качестве своеобразного метанарратива, задача которого «судить как было», а сама идея «памяти» — это попытка нащупать свою человечность, определить, кто «Я», вскрыть свою сущность, остатки своих душевных осколков, утраченных в ходе доминации «истории».

Таким образом, произведение Пеги заставляет нас задуматься о том, что такое «история» и «прошлое», каковы они сейчас и какими они были чуть больше ста лет назад. Кроме того, оно побуждает к размышлению о «настоящих нас» о том, кто «мы» и зачем нам думать об истории и прошлом сегодня.

Дмитрий Костоглотов, преподаватель

Книга Шарля Пеги 1909 года может обескуражить современного читателя своей актуальностью и злободневностью. Начальная часть эссе ставит настолько привычные и острые темы для современного исторического знания и знания вообще, что невозможно не солидаризироваться с полемическим настроем автора. Приметы информационной перегрузки, капиталистического реализма, крайних форм позитивизма в истории, обессмысливающих историческое знание, фальшивости идеи прогресса подаются в форме меланхоличной исповеди музы истории — Клио.

Но по мере нарастания меланхолии у Клио (и самого Пеги, который время от времени заменяет её в качестве рассказчика) мы видим, что задача автора не только критика и разоблачение современной ему исторической культуры и науки. Его задача в том числе «исследовательская». Причём эти критика и меланхолия удивительным образом становятся важной частью самого исследования. Именно те проблемы филологической и исторической науки, остающиеся ключевыми и сегодня, заставляют Пеги обращаться к классике французской и античной культуры, чтобы найти, как бы странно это ни прозвучало, истину.

Это составляет безусловный интерес к тексту Пеги: ревизия современного состояния знания нужна не для пессимистичного диагноза действительности и не для интеллектуалистской игры в бисер. Она нужна для актуализации культурно-исторического потенциала, содержащегося в гуманитарном исследовании. Отсюда и критика позитивистски дотошного, «технического» гуманитарного знания, которое променяло свою витальность на наукообразие. Не зря Пеги постоянно иронизирует по поводу ключевых фигур французской историографии, таких как Лависс, Ланглуа, Блок-старший, идеи которых до сих пор отчасти считаются стандартом исторической науки. Их «наивность», а местами — гордыня раскрывается Пеги в рассуждениях о том, что такое история как исторический процесс. Желание историков наиболее репрезентативно отразить своё время, взывая к суду потомков, оказывается ложной задачей на фоне действительно значимых артефактов истории. Именно эти артефакты обладают трансисторической природой в силу постоянно появляющихся новых прочтений, не привязывающихся к конечной интерпретации. Именно поэтому Пеги ищет опору в таких масштабных фигурах, как Гомер, Гюго, Моне.

Исследование их творчества выступает не научной, историографической фиксацией, а раскрытием самого потенциала истории, доступного всем в настоящем и будущем, несмотря на постоянную слабость и варварство «читающих».

Илья Дейкун, преподаватель

«Клио» Шарля Пеги рождена на перекрестье влиятельных, но практически невидимых, не центральных для русскоязычного интеллектуального пространства течений мысли, уводящих нас в центр той забытой Европы, которую мы, возможно, сейчас напряжённо ищем.

Несомненно, муза Клио, являющаяся больному гепатитом сорокалетнему писателю в начале повествования, это та же Философия, что является Боэцию, и тот же Августин, который допрашивает Петрарку в «Моей тайне». В этом ответ, почему, по словам В. Беньямина, «безмерная меланхолия» у Пеги оказывается «обуздана». Он выбрал жанр, и этот жанр воплощает память латинского Средневековья с глубоко разработанной топикой беседы, разворачивающейся в мистической топографии видения. В этом жанре открывается мемориальный портал старинной наихристианнейшей Франции, затменной Францией эпохи модерна, Францией Просвещения, революции, республиканизма и атеизма. Пеги совершает перформативный жест писателя, который ощущал, что в нем невольно осуществляется французское католическое возрождение. Этот аспект был реципирован сразу же в 1914 году М. Волошиным, он отражён в переведённой ещё в 2002-м статье Х. У. фон Бальтазара в «Вестнике русского христианского движения». 2002 год — время длящегося российского религиозного возрождения, освещённого моральным авторитетом подпольного православного христианства, например православного феминизма Татьяны Горичевой. Органично было бы понять филологическую речь Клио об истории у Пеги через призму теологически понятой филологии А. Ф. Лосева и С. С. Аверинцева, через христианскую поэтическую метафизику О. Седаковой, через недавно сформировавшееся, но уже плодотворное у нас интеллектуальное движение теоэстетики (как раз опирающееся на фон Бальтазара). Но, увы или к счастью, время религиозного возрождения у нас прошло, уступив периоду профессиональной университетской теологии, для которой Пеги слишком легковесен (равно как и для сегодняшней историографии). А между тем проторённые пути рецепции скрывают, возможно, более важный аспект «Клио», центр тяжести этой книги.

Я боюсь, что читатели ошибочно примут это за «эссе», за философию литературы типа Бланшо, но без хайдеггерианской солидности последнего. На самом деле форма «Клио» о другом. Жанр этого произведения не только латинского происхождения, но и более недавнего и более французского. «Клио» имитирует наиболее распространённый во французской школе 1880-х формат пособия, где материал излагался в нарративной, часто диалогизированной форме.

То есть именно потому Клио «говорит», потому говорит именно Клио и потому обращается она к «языческой душе», что Пеги был учеником (и вспоминал это время с как период своего ценностного становления) нормальной педагогической школы (École Normale d’Instituteurs) Орлеана в эпоху педагогического оптимизма Третьей республики, когда душу взращивали по методу уникальной французской пайдейи, вобравшей в себя ценности одновременно энциклопедизма и демократизма и реализовывавшей ценности равновесия знания и умения, морального, культурного, философского, риторического, грамматического, политического.

Такое педагогическое сознание исторически нам не знакомо, и рецепция этого аспекта «Клио» Пеги нами невозможна, а если и возможна, то только ретроспективно, через импорт с другого конца света, через католический социализм «Педагогики угнетённых» Паулу Фрейру, через францисканскую «Высочайшую бедность» Дж. Агамбена, через «Освобождение от школ» Ивана Иллича. Но тем сильнее нам необходима эта книга. Нам необходимо научиться беседовать с Клио, как Пеги, потому что тогда решатся многие проблемы престижа школьной педагогики (переживающей у нас катастрофический дефицит кадров), раскроется её глубинный догуманистический смысл. Вплоть до того, что через Пеги мы сможем лучше понять, что есть «традиционные ценности», о которых мы сейчас так много говорим.

Мария Ульянкина, магистрантка, 1 курс

На исторических факультетах к вопросам осмысления философии и теории истории зачастую относятся парадигмально: романтизм — позитивизм — школа «Анналов». «Клио» Шарля Пеги, совсем недавно изданная на русском, в этом отношении возвращает читателя к мозаичному представлению интеллектуального климата любой эпохи, разрозненные кусочки не сразу предстают перед взором цельной картиной. Христианский мыслитель, дающий высказаться о наболевшем самой языческой Клио, от лица музы истории предлагает программу, которую, отсылая к небезызвестной статье М. А. Бойцова, можно выразить с помощью лозунга: «Вперёд к Барту, назад к Гомеру».

Вопросы литературы и историописания в рассуждениях Пеги смыкаются особенно тесно: именно особые отношения в конфигурации «автор — произведение — читатель» даёт истории власть над областью темпорального. Читатель, а значит и историк, и филолог, задают существенную часть смыслов. Автор для Шарля Пеги вопреки своему желанию перестаёт быть хозяином своему слову в тот момент, когда ставит последнюю точку. Дальше текст живёт благодаря читающему. Тексты мерцают, их переоткрывают, предают забвению, делают модными и классическими не единожды и в непредсказуемых констелляциях. Конечно, автор не «мёртв» по-бартовски: Шарль Пеги так или иначе связывает понятие «дурного прочтения» не только с эстетической категорией, но и с попаданием в замысел самого автора, с этой точки зрения все-таки ведущего в вопросах смыслообразования.

Хуже дурного прочтения только выхолощенное, стерильное отношение к тексту, то есть нарочито научное. В таких условиях главная болезнь старушки Клио — попытки варварской эпохи модерна сделать из неё подобие объективного знания, расставить всë по полкам и найти законы исторического развития, беспристрастно препарировать тексты, разложить их содержимое в отдельные, запаянные статусом истины архивные папки. Коль скоро история жива прочтениями, то превратить её в точную науку — подписать ей смертный приговор. Парадоксально, но, ставя текст в зависимость от времени и от читающего во времени, Шарль Пеги неосознанно формулирует идею и исследовательский курс интеллектуальной истории.

Так в начале XX века звучит тревога о сциентизации истории, главный объект которой — человек — очевидно не тождественен в своём поведении физическим частицам, как замечает Пеги. Но если Клио горько смеётся над научным статусом истории, может быть, она вписывает себя в ряды покровительниц искусств? Скорее нет: Клио — та старшая сестра, которая помогала остальным музам, собирала и отправляла их в школу Аполлона. Она была их помощницей, находилась рядом с ними, но отдельно от них. Этой красочной метафорой Шарль Пеги приглашает нас к рассуждению: что же такое история? Для него — не наука, не искусство, но скорее способ мыслить, без которого не был бы возможен ни Гомер, ни кто-либо другой.

Павел Бычков, преподаватель

В горячо любимом мною романе американского фантаста Филипа К. Дика «Убик» герои внезапно сталкиваются с необъяснимым феноменом — мир, материя, их собственные физические тела начинают подвергаться все более ускоряющемуся процессу старения и распада. Лихорадочно они начинают искать что-то, что помогло бы обратить или хотя бы приостановить этот процесс — универсальное средство, латинское ubique. В Средние века и раннее Новое время этим понятием «вездесущности» характеризовали Бога, метафорически называя Его «аль-иксиром», «философским камнем», исцеляющим подверженный энтропии мир самим присутствием. В романе Дика таким «эликсиром» становится аэрозольный баллончик с надписью «Убик» — нетрудно угадать, что и это лишь символ, адаптированный к условностям эпохи.

В своих размышлениях об историческом процессе Шарль Пеги, возможно столь же остро почувствовавший несправедливость мироустройства, тоже прибегает к языку символов и аллегорий. История, персонифицированная музой Клио, жалуется на усталость и старость, на то, что человечество и конкретный французский народ не оправдали её высоких ожиданий. Но пессимизм Пеги, возможно, даже глубже пессимизма более приземлённого американца Дика: французский поэт видит изъяны не только материального мира, но и мира духовного. Каждый творческий акт в этой несправедливой вселенной обречён на трагический финал, на непонимание или неправильное понимание, каждое событие вульгаризируется, каждая биография выдающегося художника — во многом трагедия. Это не какая-то случайность, а неизбежный вселенский закон. Подобное утверждение, конечно, идёт вразрез со взглядами на историю современников Пеги, которые все ещё отказывались видеть оборотную сторону мира. Но этот автор, на мой взгляд, не помещается в рамки какого-то одного литературного или философского течения fin de siècle.

На ум приходит только одно сравнение — с его младшим современником Клайвом Стейплсом Льюисом. Пеги погиб в сентябре 1914 года на реке Марне, а в ноябре 1917 года на реку Сомму прибывает рыть окопы 19-летний Льюис. Что у них общего? Не уверен, что англиканин Льюис знал поэзию или публицистику католика Пеги, во всяком случае, прямых цитат мне не встречалось. Но эти два писателя, отталкиваясь от христианской традиции, движутся в параллельных, как кажется, плоскостях. Вот, к примеру, цитата Льюиса из апологетического сочинения «Просто христианство», рождавшегося уже в период Второй мировой: «Все мы стремимся к прогрессу. Однако прогресс означает приближение к тому месту, к той точке, которую вы хотите достигнуть. И если мы повернули не в ту сторону, то продвижение вперёд не приблизит нас к цели. <…> Если вы задумаетесь над современным состоянием мира, вам станет совершенно ясно, что человечество совершает великую ошибку. Мы все — на неверном пути. А если это так, то всем нам необходимо вернуться назад. Возвращение назад — это скорейший путь вперёд».

В «Клио» Пеги, рассуждая о всемирной истории, начинает своё повествование с метафоры перечитывания: вот, пишет он, во время болезни обратился поэт к поэме Гомера и осознал, как же плохо она была им понята в прошлом. Дело, очевидно, не совсем в болезни или в Гомере: сама история (как историописание? как процесс? и то и другое?) есть лишь «перечитывание», бесконечное возвращение назад, пересмотр того, что случилось.

Наш эфемерный прогресс, пишет он, это лишь «бухгалтерский счёт», попытка преумножением продвинуться дальше, но поистине ли это движение вперёд?

Впору здесь увидеть в Льюисе и Пеги неких предтеч традиционализма XX столетия, но это будет лишь очередное вульгарное, «неправильное прочтение». Вернёмся, перечитаем (а «Клио» — это настолько насыщенный и поэтически сложный текст, что он заслуживает перечитывания).

Событие, пишет Пеги, не закончилось до тех пор, пока мы к нему возвращаемся, текст живёт до тех пор, пока мы его читаем и толкуем. В основе этой мысли вовсе не скучное брюзжание критиков современности, желающих встать в романтическую позу или поиграться в реконструкцию мнимого прошлого, а глубокое христианское понимание истории. Любое событие — это в первую очередь Событие, символ, отражение наиважнейшего и наиглавнейшего События в истории, каким бы трагическим оно ни было: свет, изливающийся от Голгофы, освещает и индустриальный век Пеги, и милый его сердцу мрак языческой античности.

Эта книга многогранна — это и философский текст, и затянувшаяся на несколько сотен страниц поэма, и аллегорическая драма, и сборник любимых цитат из французской поэзии и прозы. Читать её тяжело, думаю, даже подготовленным читателям. Стоит ли её читать? Может, и не стоит. Зачем её читать? Возможно, для утешения (consolatio) и размышления (contemplatio). Бывают и в нашей жизни, и в истории такие моменты, когда мы обнаруживаем, что стены вокруг нас покрываются трещинами, соль теряет силу, а хлеб разъедает плесень. В такие моменты отрадно бывает найти под рукой баллончик с надписью «Убик».

Анастасия Никонова, аспирантка, 1 курс

«Клио» — сочинение поистине многослойное: как содержательно, так и стилистически. Но всё в нем так или иначе касается истории, к которой Пеги применяет бинарные оппозиции «скрижаль — память» и «прогресс — старение». Он противопоставляет модерному историзму с его линейностью и верой в прогресс — бергсонианскую длительность (как мы знаем, Пеги был учеником и близким другом Бергсона), старение и память как естественно развёртывающиеся процессы. Старение, по Пеги, — это непрерывное угасание под гнётом времени. Его невозможно избежать, но возможно поймать это движение и заглянуть в него посредством воспоминания. Заглянуть внутрь события, пока история, чья главная цель — увековечивать, накапливать, вершить суд, — лишь его огибает. Позже Ж. Деррида назовёт это желание к порядку, разграничению и накоплению «архивной лихорадкой».

Однако в конечном счёте, по Пеги, мы становимся заложниками двух «крайностей», которые он отчаянно пытается разделить и противопоставить. Первая из них — сама Клио. Дочь своей матери Мнемозины и внучка Хроноса. Прямая наследница времени и воплощение старения (не зря Пеги использует метафору «прекрасной шлемницы», что тоскует по своей молодости). Вторая — История, что всячески вытесняет память. Но парадокс заключается в том, что это два воплощения одного явления — явления истории. И эти два воплощения (вольно или нет) Пеги улавливает. В чем, кажется, проявляется одна из главных ценностей его сочинения.

Пеги умрёт в 1914 году. Конечно, он не будет знать ни о дальнейших потрясениях XX века, что поставят веру в прогресс и «накопление» фактов под вопрос. Он не будет знать и о последующем за этими потрясениями буме памяти, из которых последуют memory studies, структурализме и постструктурализме. Тем не менее он предвидит неизбежное обращение к немощной Клио.

Наконец, нельзя не отметить и две способности Клио, которые упоминает Пеги. Это гуманитарное исследование («Об этом неплохо бы написать диссертацию») и искусство (в частности, литература). В отличие от классического исторического исследования они вырабатывают иной подход к реальности, поскольку стремятся не описать её в мельчайших подробностях, но отрефлексировать внешние и внутренние противоречия и уловить ход времени (длительность и старение), в том числе — эстетическими средствами. Думается, именно поэтому эссе полно различных литературных (и не только) отсылок и реминисценций.

Чем сочинение Пеги может быть полезно сегодня? Писать историю может не только историк. История пишется в том числе посредством свидетельств очевидцев, литературы, живописи, кинематографа, философии и т. д. Потому Клио, практически низвергая себя как историю в классическом понимании, уступает место тому, что Х. Уайт назовёт практическим прошлым — прошлому, проявляющемуся в ежедневных культурных, социальных, политических и бытовых практиках и экспонирующему старение как память, течение времени и проникновение вглубь события.

Вадим Салиев, магистрант, 2 курс

Сегодня чтение «Клио» Пеги может произвести двоякое впечатление. С одной стороны, читатель, знакомый с тем, каким образом гуманитарное знание было революционизировано XX веком, легко выстроит своего рода навигацию по тексту в соответствии с теми его частями, которые обрели статус общих мест в ходе многочисленных «поворотов» — от драматического взаимодействия истории и памяти, идеи несоразмерности времён и мультитемпоральности, принципиальной «несделанности» и незаконченности прошлого, рецептивного характера эстетики, до размышлений Клио о понятии «События», овеянных ныне аурой и авторитетом Делёза.

С другой стороны, параллельно подобной лёгкости, этот же читатель неизбежно столкнётся с тем, что, как это часто бывает с французами, Пеги — экстремально локален и, как следствие, сложен. Вероятно, подобная локальность, скрывающая ускользнувшие от международной рецепции части мысли Пеги, может пролить свет на нетривиальную пользу этого текста для историков.

Удивительные приключения исторической науки во Франции, в которые могла бы встроиться «Клио» (хотя Пеги, вероятно, опротестовал бы подобную и любого рода иную контекстуализацию), начинаются с Мишле, сумевшего совместить пост руководителя исторического отдела Национального архива — пристальное внимание к источникам, со знаменитой художественной практикой написания истории как «воскрешения». Немного позже, преодолев «сциентизирующие» тенденции 1860-х годов (Тэн, Фюстель де Куланж, Гобино), историческая наука под знаменем антикатолического Revue historique, а немного позднее — Лависса, Ланглуа, Сеньобоса, превращается в своего рода перманентную «строительную площадку», полнящуюся источниками и при этом пресекающую любые художественно смелые синтезирующие усилия, ещё четверть века до этого доступные Мишле.

В таком виде Пеги, параллельно знакомству с Бергсоном, встретил разочарование в современной ему исторической практике, прошедшей через своего рода «двойную секуляризацию»: католическую, с одной стороны, или шире — этическую, изгоняющую любые вопросы историка о «должном», кроме стандартных цеховых эпистемических добродетелей, и с другой — «секуляризацию» синтеза, полагаемого непомерно трансгрессивным вне рамок чётких процедур и доступных документов.

И если уроки бергсонизма, преподанные в том числе через «Клио» Пеги, оказались до некоторой степени усвоены Марком Блоком и последующими анналистами, то преодоление первой «секуляризации» оказывается удивительно современным текущим прозрениям в исторической науке. Как прекрасно демонстрирует Пеги в случае с делом Дрейфуса, написание истории — сама практика историзации — имеет исключительно перформативный характер. Помимо банальной фиксации, она производит вполне конкретный, осязаемый эффект — «преждевременно и искусственно» переводит нас из позиции «дрейфусаров (и антидрейфусаров) — в историков „дела Дрейфуса“… в позицию историков». Она заставляет «„забыть вкус хлеба“», то есть забыть, «отправить на тот свет» «вкус „дела Дрейфуса“». И этот эффект, следуя Пеги, оказывается частью ответственности историка в той же степени, в которой завершённость и судьба текста оказываются в руках, а значит — в сфере ответственности читателя.

Нетрудно заметить, что подобные моральные импликации наших отношений с Клио удивительным образом вторят новейшим дискуссиям вокруг «практического прошлого». И в этом смысле Пеги оказывается удивительно современным Уайту и всему переднему краю исторической науки.

ЧИТАЙТЕ КНИГИ AD MARGINEM

Все новости и мероприятия издательства

Подписывайтесь на рассылки Ad Marginem и А+А!

В рассылке Ad Marginem рассказываем о новинках и акциях, дарим промокоды и делимся материалами:

Чтобы получать специальную рассылку от издательского проекта А+А,
заполните форму по ссылке

Спасибо за подписку!