Антуан Компаньон: Лето с Монтенем
В нашем издательстве выходит русский перевод книги Антуана Компаньона Лето с Монтенем. Вышедшая во Франции в 2013 году, она стала событием: более ста тысяч французов, на время отвернувшись во время летних отпусков от своих Моник или Харри, решили вернуться к одному из канонических для их культуры, да и для всего остального мира, текстов — к Опытам Монтеня. Эту книгу, написанную в конце XVI века ушедшим на покой политиком, который решил предаться в тиши своего поместья размышлениям о жизни, мире, нравственности и мудрости, французы в разной степени углубленно изучают в школе и на гуманитарных факультетах вузов. Однако что может быть хуже для восприятия разношерстной подборки догадок и озарений, записанных на досуге и без каких-либо далеко идущих задач, чем «обязаловка» лекций и домашнего чтения? И что может быть для него лучше, чем отпуск — то кратковременное подобие ученого отдыха, которое мы можем позволить себе сегодня? Возможно, отчасти этим объясняется успех Лета с Монтенем — удивительно непринужденной прогулки по необозримому пейзажу Опытов, которую совершил, взяв читателя себе в спутники, Антуан Компаньон, один из выдающихся литературоведов современности.
Несколько моментов этой прогулки — ниже. В скобках после цитат — ссылки на книгу Опытов, ее главу и страницу в русском издании 1979 года.
Кошмары
Почему Монтень взялся за Опыты? Он объясняет это в небольшой главе О праздности из первой книги, описывая злоключения, которые последовали за его отставкой в 1571 году:
Уединившись с недавнего времени у себя дома, я проникся намерением не заниматься, насколько возможно, никакими делами и провести в уединении и покое то недолгое время, которое мне остается еще прожить. Мне показалось, что для моего ума нет и не может быть большего благодеяния, чем предоставить ему возможность в полной праздности вести беседу с самим собою, сосредоточиться и замкнуться в себе. Я надеялся, что теперь ему будет легче достигнуть этого, так как с годами он сделался более положительным, более зрелым. Но я нахожу, что variam semper dant otia mentem [праздность порождает в душе неуверенность (лат.). — Пер.], и что, напротив, мой ум, словно вырвавшийся на волю конь, задает себе во сто раз больше работы, чем прежде, когда он делал ее для других. И, действительно, ум мой порождает столько беспорядочно громоздящихся друг на друга, ничем не связанных химер и фантастических чудовищ, что, желая рассмотреть на досуге, насколько они причудливы и нелепы, я начал переносить их на бумагу, надеясь, что со временем, быть может, он сам себя устыдится (I. 8. 32–33).
Идея Опытов зародилась у Монтеня после того, как он, тридцативосьмилетний, ушел с поста советника в парламенте Бордо. Равняясь на древних, он решил предаться otium studiosum — ученому отдыху, дабы наконец обрести и познать самого себя. По его мнению, как и по мнению Цицерона, человек не раскрывается по-настоящему в публичной жизни, в светских или деловых заботах, но обретает себя лишь в одиночестве, занявшись размышлениями и чтением. Для Монтеня созерцательная жизнь выше жизни активной; он еще далек от представления Нового времени о том, что человек реализуется в своей деятельности, в negotium — делах, занимающих и тем самым отрицающих otium, плодотворный досуг. Эта современная этика труда сложилась по мере развития протестантизма, и otium, то есть праздность, потерял свою высокую ценность, сделавшись синонимом лени.
Но что говорит Монтень? Что уединение не принесло ему душевного равновесия и покоя — напротив, он столкнулся с тревогой и беспокойством. Его постиг духовный недуг, родственный меланхолии или акедии — подавленности, которая порой охватывает монахов во время полуденного отдыха, в час искушения.
Возраст, полагал Монтень, сделает его степенным; но нет, вместо того чтобы обрести сосредоточенность, его ум стал возбужденным, словно — удачный образ! — «вырвавшийся на волю конь»: он носится туда-сюда, разбрасывается по мелочам еще больше, чем прежде, когда у него отнимала все силы судейская служба. Никакого покоя: воображением овладели «химеры и фантастические чудовища» — кошмары и терзания вроде тех, что преследуют святого Антония на картине Босха.
Вот тогда Монтень, по его словам, и начал писать. Целью уединения было для него не письмо, а чтение, раздумье, погружение в себя. Письмо обнаружилось как лекарство — способ унять тревогу, побороть демонов. Монтень решил записывать мысли, приходящие ему в голову, «вести их реестр», как говорит он сам. Реестр — это опись, амбарная книга приходов и расходов. Монтень задался целью вести учет своих помыслов и сумасбродств, чтобы упорядочить их и вновь обрести самоконтроль.
Поиск мудрости в одиночестве едва не привел Монтеня к безумию. Но ему удалось спастись, излечиться от призраков и видений, перенося их на бумагу. Работа над Опытами вернула Монтеню контроль над собой.
Искренность
В 1580 году, перед выходом в свет двух первых книг Опытов, Монтень, как тогда было принято, предварил их кратким обращением К читателю:
Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных. Я нисколько не помышлял ни о твоей пользе, ни о своей славе. Силы мои недостаточны для подобной задачи (8).
Следуя жанровым условностям предисловия, которое должно быть выражением смирения автора и представлять его читателям в наилучшем свете, Монтень в то же время играет с традицией, подрывая ее намеком на самобытность своего замысла.
Он сразу, в самом начале книги, выводит на первый план важнейшее достоинство человека, апология которого пройдет красной нитью по всем Опытам, — искренность. Это единственная добродетель, которую Монтень признает в самом себе, и для него она — самая главная, лежащая в основании всяких человеческих отношений. Речь идет о латинском понятии fides, обозначающем не только веру, но и верность, то есть соблюдение данного слова, без которого невозможно доверие. Вера, верность, доверие, а также доверительность суть одно — обязательство по отношению к другому, готовность дать слово и готовность его сдержать.
Обещанная Монтенем читателю искренность, bona fides, — это отсутствие злого умысла, лукавства, скрытности, обмана, подлога; это честность, прямота, гарантия соответствия образа и правды, рубашки и кожи. Искреннему человеку, искренней книге можно довериться: вас не обманут.
Монтень хочет установить со своим читателем доверительные отношения; к тому же он стремился и в своей активной, профессиональной жизни. А основой доверительных отношений является отсутствие личной заинтересованности, бескорыстие. Монтень не намерен ни просвещать читателя, ни воздвигать памятник себе; его книга не должна выйти за пределы узкого круга близких автору людей: «Назначение этой книги — доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям» (8), чтобы те могли вспомнить о Монтене после его смерти и найти его в книге, которую он написал. Поэтому он и представляется без прикрас:
Если бы я писал эту книгу, чтобы снискать благоволение света, я бы принарядился и показал себя в полном параде. Но я хочу, чтобы меня видели в моем простом, естественном и обыденном виде, непринужденным и безыскусственным, ибо я рисую не кого-либо иного, а себя самого (8).
Хотя, если бы приличия позволяли, то он, подобно бразильским туземцам, «с величайшей охотой нарисовал бы себя во весь рост, и притом нагишом».
Книга преподносится нам как автопортрет Монтеня, хотя изначально, когда он удалился в свои владения, это не входило в его планы. В первых главах он не рисует себя, но постепенно приходит к самопознанию как условию мудрости, а затем и к изображению себя как условию самопознания. Автопортрета требует от него принятое на свой счет наставление Сократа: «Познай самого себя».
Но если эта книга была духовным упражнением, своего рода исповедью, если автор не гонится за славой и не стремится просвещать читателя, то зачем же ее обнародовать, выносить на суд читателя? Да автор и не спорит: «Таким образом, читатель, содержание моей книги — я сам, а это отнюдь не причина, чтобы ты отдавал свой досуг предмету столь легковесному и ничтожному» (8). Притворяясь безучастным к читателю — иди, мол, своей дорогой, не теряй времени на чтение моей писанины, — Монтень лишь разжигает в нем интерес. Для него не секрет, что лучшего способа вселить искушение не найти.
Всё движется
В Опытах сплошь и рядом встречаются мысли о зыбкости, подвижности вещей в этом мире и о неспособности человека к их познанию. Однако тот человек, что предстает перед нами в начале главы О раскаянии из третьей книги, как нельзя более устойчив. Монтень там суммирует мудрость, которой ему удалось достичь, — мудрость, дарованную ему самим написанием его книги. И вот перед нами очередной парадокс — устойчивость в движении:
Другие творят человека; я же только рассказываю о нем и изображаю личность, отнюдь не являющуюся перлом творения, и будь у меня возможность вылепить ее заново, я бы создал ее, говоря по правде, совсем иною. Но дело сделано, и теперь поздно думать об этом. Черты моего рисунка нисколько не искажают истины, хотя они всё время меняются и эти изменения исключительно разнообразны. Весь мир — это вечные качели. Всё, что он в себе заключает, непрерывно качается: земля, скалистые горы Кавказа, египетские пирамиды, — и качается всё это вместе со всем остальным, а также и само по себе. Даже устойчивость — и она не что иное, как ослабленное и замедленное качание. Я не в силах закрепить изображаемый мною предмет. Он бредет беспорядочно и пошатываясь, хмельной от рождения, ибо таким он создан природою. Я беру его таким, каков он предо мной в то мгновение, когда занимает меня (III. 2. 18–19).
Как это часто бывает, Монтень начинает с уверений в скромности своего замысла. Его цель проста и непритязательна. Он не стремится выступить с неким учением, тогда как едва ли не все остальные авторы пытаются просвещать и воспитывать. Он рассказывает о себе, говорит от лица человека, причем представляется как человек, далекий от образца: он «не является перлом творения», и менять что-то уже поздно. А значит, не стоит видеть в нем пример для подражания.
И всё же он ищет истину, а ее невозможно обнаружить в столь неустойчивом и бурном мире. Всё течет, как говорил Гераклит. Ничто не вечно в мире: ни горы, ни пирамиды, ни чудеса природы, ни памятники, созданные человеком. Объект подвижен, и субъект тоже. Как же тогда возможно устойчивое и надежное знание?
Монтень не отрицает существование истины, однако сомневается, что она доступна одному отдельно взятому человеку. Он — скептик, избравший своим девизом вопрос «Что я знаю?», а эмблемой — весы. Но это не причина для отчаяния:
…я не рисую его [предмет] пребывающим в неподвижности. Я рисую его в движении, и не в движении от возраста к возрасту или, как говорят в народе, от семилетия к семилетию, но от одного дня к другому, от минуты к минуте. Нужно помнить о том, что мое повествование относится к определенному часу. Я могу вскоре перемениться, и не только непроизвольно, но и намеренно. Эти мои писания — не более чем протокол, регистрирующий всевозможные проносящиеся вереницей явления и неопределенные, а при случае и противоречащие друг другу фантазии, то ли потому, что я сам становлюсь другим, то ли потому, что постигаю предметы при других обстоятельствах и с других точек зрения (III. 2. 19).
Нужно отважиться принять человеческий удел, его незначительность: этот удел сводится к становлению, не к бытию. Через мгновение мир изменится, и я изменюсь вместе с ним. Рассказывая в Опытах о том, что с ним происходит, и приводя свои мысли, Монтень ограничивается лишь указанием на постоянные изменения. Он — релятивист. Даже, можно сказать, перспективист: моя точка зрения на мир в каждый момент разная. Моя личность неустойчива. Монтень так и не нашел «точку опоры», хотя и никогда не прекращал ее искать.
Он выражает свое отношение к миру в образе верховой езды, во время которой всаднику нужно сохранять равновесие, удерживать посадку. Посадка — вот подходящее слово. Мир движется, и я тоже: значит, мне нужно найти свою посадку в этом мире.
Падение с лошади
Это одна из самых волнующих страниц Опытов — ведь Монтень редко вдается в такие подробности по поводу частных моментов своей жизни. Речь идет о том, как однажды он упал с лошади и потерял сознание.
Во время нашей второй или третьей гражданской войны (не могу в точности припомнить, какой именно) я вздумал однажды покататься на расстоянии одного лье от моего замка, расположенного в самом центре происходивших смут. Находясь поблизости от своего дома, я считал себя настолько в безопасности, что не взял с собой ничего, кроме удобного, но не очень выносливого коня. При возвращении случилось неожиданное происшествие, заставившее меня воспользоваться моим конем для дела, к которому он был непривычен. Один из моих людей, человек рослый и сильный, ехавший верхом на коренастом и тугоуздом жеребце, желая выказать отвагу и опередить своих спутников, пустил его во весь опор прямо по той дороге, по которой ехал я, и со всего размаха лавиной налетел на меня и мою лошадь, опрокинув нас своим напором и тяжестью. Оба мы полетели вверх ногами, моя лошадь свалилась и лежала совершенно оглушенная, я же оказался поодаль, в десятке шагов, бездыханный, распростертый навзничь; лицо мое было в сплошных ранах, моя шпага отлетела еще на десяток шагов, пояс разорвался в клочья, я лежал колодой, без движения, без чувств (II. 6. 326–327).
Обычно Монтень говорит о прочтенных книгах и о почерпнутых в них идеях или рассказывает о себе — но не о том, что с ним приключилось. И вот перед нами случай из его жизни. Повествование изобилует деталями, точно указаны обстоятельства: вторая или третья гражданская война, то есть 1567–1570 годы. Во время военного затишья Монтень выезжает покататься на покладистой лошади, не слишком удаляясь от своего замка и без особой свиты.
Затем следует длинная и красивая фраза, описывающая инцидент во множестве занимательных подробностей: тут и «тугоуздый жеребец» одного из спутников Монтеня, и он сам со своей лошадью — «маленький человечек на маленькой лошадке», опрокинутый летящим на него колоссом. Мы живо представляем себе картину: где-то в Дордони, среди виноградников, под палящим солнцем скачет на лошадях группа людей. И вдруг — гром среди ясного неба: Монтень на земле, его пояс порван, шпага отлетела в сторону, он оглушен и, хуже того, чувства его покинули.
В том-то всё и дело. Монтень приводит столько деталей, потому что сам ничего не помнит: ему рассказали о случившемся спутники, умолчав о роковой роли жеребца и правившего им всадника. И то, как Монтень потерял сознание, а затем медленно возвращался к жизни, когда его, полумертвого, уже привезли домой, интересно ему больше всего. Побывав в этой переделке, он вплотную приблизился к смерти, причем для него самого всё прошло тихо и незаметно. А значит, не стоит излишне бояться смерти.
Помимо этой морали Монтень извлекает из происшедшего еще один очень важный и современный урок. Он задумывается о своем «я» и о том, как связаны между собой тело и дух. Будучи без сознания, он, по всей видимости, что-то делал, говорил и даже дал указание позаботиться о своей жене, которая, узнав о случившемся, выехала навстречу. Что же мы собой представляем, коль скоро продолжаем двигаться, говорить, отдавать приказы даже без всякого участия нашей воли? Где кроется наше «я»? Благодаря падению с лошади Монтень, опережая Декарта, за несколько веков предвосхищая феноменологию и Фрейда, проявляет интерес к субъективности и интенции. У него рождается собственная теория зыбкого, прерывистого «я». Тот, кто падал с лошади, это поймет.
Руанские индейцы
В 1562 году Монтень повстречал в Руане трех индейцев из Антарктической Франции — французского поселения в бухте Рио-де-Жанейро. Их представили королю Карлу IX, на тот момент двенадцатилетнему и проявлявшему большой интерес к туземцам Нового Света. Затем с ними поговорил Монтень.
Трое из этих туземцев прибыли в Руан в то самое время, когда там находился король Карл IX. Не подозревая того, как тяжело в будущем отзовется на их покое и счастье знакомство с нашей испорченностью, не ведая того, что общение с нами навлечет на них гибель, — а я предполагаю, что она уже и в самом деле очень близка, — эти несчастные, увлекшись жаждою новизны, покинули приветливое небо своей милой родины, чтобы посмотреть, что представляет собою наше. Король долго беседовал с ними; им показали, как мы живем, нашу пышность, прекрасный город (I. 31. 198).
Монтень — пессимист: Новый Свет, невинное дитя, пострадает (да и уже пострадал) от контакта со Старым. Об этом заходит речь в конце главы О каннибалах, после описания Бразилии как страны Золотого века, мифической Атлантиды. Индейцы — дикари, но не потому, что они жестоки, а по своей природе, тогда как варвары — это мы. Они едят своих врагов не потому, что голодны, а потому, что следуют своему кодексу чести. Короче говоря, Монтень прощает индейцам всё, нам же — ничего.
После этого кому-то захотелось узнать, каково их мнение обо всем виденном и что сильнее всего поразило их; они назвали три вещи, из которых я забыл, что именно было третьим, и очень сожалею об этом; но две первые сохранились у меня в памяти. Они сказали, что прежде всего им показалось странным, как это столько больших, бородатых людей, сильных и вооруженных, которых они видели вокруг короля (весьма возможно, что они говорили о швейцарских гвардейцах), безропотно подчиняются мальчику и почему они сами не изберут кого-нибудь из своей среды, кто начальствовал бы над ними (I. 31. 198).
Теперь, в результате переворачивания — приема, который введут в широкий обиход Персидские письма Монтескьё, — наступает черед туземцев наблюдать за нами, дивиться нашим обычаям и подмечать их абсурдность. Первый из этих обычаев — «добровольное рабство», о котором писал друг Монтеня Этьен де Ла Боэси. Почему столько сильных людей подчиняются какому-то ребенку? Чем объясняется их загадочное послушание? Согласно Ла Боэси, стоит людям прекратить подчиняться, и государь падет. Много позднее ненасильственное сопротивление и гражданское неповиновение будет проповедовать Ганди. Индейцы до такого не доходят, но божественное право Старого Света кажется им необъяснимым.
Во-вторых, <…> они заметили, что между нами есть люди, обладающие в изобилии всем тем, чего только можно пожелать, в то время как их «половинки», истощенные голодом и нуждой, выпрашивают милостыню у их дверей; и они находили странным, как это столь нуждающиеся «половинки» могут терпеть такую несправедливость, — почему они не хватают тех других за горло и не поджигают их дома (I. 31. 198).
Возмущает индейцев и неравенство между богатыми и бедными. Монтень представляет их если не коммунистами, то, по крайней мере, поборниками справедливости и равенства.
Любопытно, что третий предмет изумления туземцев Монтень позабыл. Что бы это могло быть за чудо — после чудес из области политики и экономики? Мы никогда этого не узнаем, но у меня есть одна догадка, и позднее я о ней скажу.
Перевод: Сергей Рындин